В крещенскую ночь семнадцатого года она вдруг начала задыхаться и дрожать. Разметались беспорядочно ярко-рыжие пряди. Голова пылала и раскалывалась. Она изо всех сил пыталась держаться твердо, не поддаваться этому безумию, но не выдержала – дрогнула гордой головой и зарыдала сотнями свечей.
А колокол, захлебываясь криком, уже гнал по округе весть: «Пожар! Троицкая! Троицкая горит!»
К ней бежали люди. Много темных людей в тулупах и валенках. Возле чугунной ограды со стеклянными шарами на столбах они останавливались и топтались, глядя, как густые огненные пряди все туже опутывают первый из семи церковных куполов. Стеклянные шары ограды вспыхивали, наливались беспокойным багровым светом. Колокол продолжал кричать, смешиваясь с голосами прихожан:
— Спасать надо!
— И-и-их, спасать?! Сгорим сами! Деревянная ведь!
— И изба поповская пущай тоже горит!
— Цыц, окаянный!
— Господь попускает, уже не первую церковь в губернии жгут. Что дальше-то будет?
— Темные времена наступают. О-о-ох…
— Отец Николай-то где?
Многие плакали, кто-то ухмылялся, но все враз смолкли, когда увидели на пороге церкви невысокого человека. В руках он удерживал стопку икон в тяжелых окладах. Большой лоб и молочная борода человека капали слезами, и по ним все узнали священника Троицкой церкви — отца Николая.
— Православные… Братья, сестры… Помогайте выносить святыни! — закричал он.
Толпа заколыхалась. Кто-то отступил в темноту, другие заохали, поплотнее кутаясь в платки и шапки и глядя на взвившийся вверх новый столб пламени. К горящей церкви ринулась Прасковья; за ней следом несколько баб и мужиков.
Святые лики. Несвятые лица. Восковые слезы. Позолоченные крестьянские руки. Вздрагивающие деревянные стены. Нестерпимый жар железной крыши. Дым. Топот торопливых ног. Слово Божие искрами сыплется на снег. «Гос-с-с-с-поди…», — облегченно шепчут спасенные церковные книги, погружаясь в сугробы, и затихают.
А пламя безумствует, скачет по стенам, подбирается к крестам. Прасковья снова вбегает в ограду — уже одна. Вслед ей несется:
— Куда-а-а-а! Григорьевна! Сгинешь ведь! Вишь, еще купол занялся!
Она мечется между восковых луж, теряет себя в дыму, шарит по стенам, где еще недавно плотно в ряд стояли иконы. На мгновение перед ней мелькает лазоревый кафтанчик маленького Иисуса. Прасковья бросается к нему. Простой деревянный оклад, стекло, а под ним в пышных бумажных цветах Сын Божий в лазоревом и Богородица в багряном.
Казанская! Это ее кроткий взгляд утешал Прасковью, когда она приходила сюда оплакивать мужа и брата, погибших в русско-японскую. Прасковья протянула к ней руки, услышала, как затрещали, затряслись церковные своды, и понеслась обратно.
Троицкая догорала. Отец Николай вгляделся в рослую фигуру Прасковьи, в мерзлый пух платка, губы в молитве, тулуп, вовсе не тронутый огнем, руки, сжимающие икону.
— Неопалимая.
— Казанская, святой отец, — ответила она и благоговейно подняла перед собой икону.
Отец Николай задумчиво поглядел, покачал головой, хотел еще что-то добавить, но не стал. Обвел глазами толпу.
— Схороните в своих избах до лучших времен! — попросил он просто и осенил крестным знамением всех: и тех, кто верует, и разуверившихся. Мужики и бабы молча посмотрели на его редеющие волосы, уже застывшие на морозе неровным серебристым нимбом, на молочный кол бороды, и гуськом направились к скирде икон и церковных книг.
Святые лики смотрели в темноту небес. Они больше не плакали.