П

Подошвы

Время на прочтение: 17 мин.

От автора

С начала двадцатых по начало семидесятых прошлого двадцатого века стояла где-то на живописных просторах Самарской земли чувашская деревня Крестьянка. Семнадцать дворов.

Крестьянку основали два брата, после того как молодое советское государство раздало пахотные земли крестьянам в аренду. Младший брат Микуль, по-русски Николай, был моим дедом. У деда Коли было шестеро дочерей и один младший сын. Эти дочери — мои тёти, а мальчик вырос и стал моим отцом.

Этот рассказ — из будущей книги, повествующей об их детстве. Кое-кто из героев ещё жив, а кого-то, увы, уже нет с нами. Крестьянку в начале семидесятых разобрали на брёвна и увезли — старики поумирали, а молодёжь уехала на заработки в города. Эти рассказы — своего рода свидетельство того, что Крестьянка жила и что раздавались на её широкой деревенской улице счастливые детские голоса.  


Тёмно-синий купол неба с большими блестящими звёздами развернулся над деревней. Этот купол разрывают три выстрела. Первый, второй, тишина, потом третий. Потом опять тишина. Тишину разносит вдребезги лай деревенских собак. Собаки хрипят, брызжут слюной, рвут свои цепи, пока Халюк сидит в тёплой избе и решает, выходить ему наружу или нет. Наконец жена Халюка Елена открывает тяжёлую, обитую войлоком дверь, запускает в дом морозную ночь, и тогда Халюк нехотя вываливается во двор с охотничьим ружьем, идёт за калитку и стреляет в воздух. На мгновенье лай замирает.   

Собаки чуют волков задолго до Халюка, хоть он и опытный охотник. Нюх на птиц и зверей Халюк впитал с материнским молоком. Этим нюхом разбавлена его горячая татарская кровь. В лютые зимние ночи, как эта, волки вьются вокруг деревни; в лесу, покрытом толстым слоем снега, добычу найти трудно, и волки голодают. Мы, деревенские, их не видим, днём они не приходят, не хотят оказываться на виду, но ночью их вой слышится повсюду — отчаянные, странные звуки, словно где-то терзаются призраки, не нашедшие приюта. Меня передёргивает на печке. Мы, дети, смотрим на маму. На дворе наш пёс Гусар рвёт глотку и мечется туда-сюда по снегу.

— Чисто! — Открывается дверь, и в облаке холодного воздуха в избу входит папа. — Видать, не добрались до нашего края деревни. Окаянные.

— Слава тебе, Господи! — говорит мама скороговоркой и крестится.

— Голодают, коли так близко подошли к людям. — Папа расстёгивает фуфайку. — Халюк пугает их, стреляет в небо.

— Он долго стрелять не будет. Ему патроны беречь надо. А они назад прибегут, — отвечает мама.

— Поживем увидим. Как вы там? — Папа смотрит на печку.

— А корова? Овечки? — спрашиваем папу наперебой с печки.

— Целы! И куры, и гуси целы!

— Слава Богу! — снова мама.

Нам, людям, нечего бояться: днем ли, ночью ли волки не трогают людей в деревне. Даже детей не трогают, тех, кто ходит в школу через лес. За это мы им очень благодарны, но зимой их тень всегда рядом с нами. Один раз увидишь на снегу кровавый след волчьей жертвы — сразу поймёшь их волчью природу. Говорят, волки «душат», но они не душат, они перегрызают горло. Приходят в самые холодные ночи за нашей мелкой скотиной, роют под стены сараев, там, где земля теплее, или разрывают низкие соломенные крыши. Иногда, доведенные голодом до отчаяния, они нападают на крупных животных, лошадей и коров, но чаще их ранят, чем загрызают насмерть.

После Халюковых выстрелов собачий лай стихает.

— Ушли! — говорит папа. — Собаки замолчали.

— Не дай Бог, отправились в Тугайкино на овчарню! Там зимний окот. — Мама опять крестится.

— Мама, перестань! — кричим мы с печки.

— У них там сторож с ружьем и бабы в ночную смену, — говорит папа. 

Папа зря говорить не будет, он знает; на окраине села Тугайкино стоят колхозные фермы, овчарня, общий скотный двор и конюшня. Зимой папа подрабатывает конюхом в конюшне, там узнаёт все местные новости.

— А ты поди вразуми голодную стаю волков, когда они вокруг тебя кольцом да воют, словно идолы.

— Э-э, Настасья, этот зверь — не дурак, это — умный зверь, разборчивый, он на людей без нужды кидаться не станет, — говорит папа.

— Узнаем завтра, какая ночь выдалась у них в овчарне, — говорит мама. 

Завтра мама с папой пойдут в Тугайкино на работу, папа в конюшню, а мама на ферму.

— Ну, всем покойной ночи, — наконец, говорит папа и задувает керосиновую лампу.

Утром яркий свет просачивается сквозь мои закрытые веки, заставляет открыть глаза. Свет весело льётся снаружи в окно; солнце вперемешку со свечением снега. За окном, куда ни посмотри, — всё белым-бело; белым обёрнуты дома, серые сараи, амбары и бани. На крышах тяжёлые белые шапки снега. Кругом высокие плотные сугробы и нетронутое снежное полотно с тонкой корочкой льда, который искрится крупинками золотого, серебряного, палевого и голубого. Интересно, оставили ли волки свои ночные следы по деревне? 

Сквозь стекло луч зимнего солнца падает мне на щёку, но не греет, и мне не хочется спускаться с тёплой уютной печки. Справа от меня крепко спит и сопит сестра Тая. Мне семь, а ей пять, Тая — самая младшая, поэтому и спит дольше всех.

Старшая сестра Валентина уже встала, сидит за столом и ест свёрнутый блин, вытирает им сметану с краёв блюдца. Ранним утром до рассвета мама напекла блинов на завтрак и оставила их под миской на печке сохранять тепло. У довольной Валентины прямой пробор и две маленькие косички, заплетённые лоскутками ткани. Ей уже девять, и она сама себя заплетает. Перед школой всех девочек в нашей деревне Крестьянка подстригают коротко, чтобы легче было бороться с «паразитами» — вшами. Но ни Валя, ни я в школу пока не ходим, дожидаемся тёплой одежды. Нечего нам пока носить в школу. Мне косички заплетают старшие сестры и очень редко мама, когда у неё есть время.

Позавтракав блинами, мама и папа ушли на работу в колхозе «Фундамент социализма». Две самые старшие сестры убежали в фуфайках, валенках и тёплых платках в школу. Дома остались только мы: Валя, я и Тая.

— Что делаешь? — спрашиваю я Валю и смотрю на неё с печки.

— Разве не видно? 

— А потом? Потом что делать будешь? 

— Пойду с Соней на горку кататься. — Валентина облизывает пальцы и слизывает остатки сметаны с блюдца. Соня — подруга Валентины, живет через дорогу.

— У тебя же горло болело, Валя?

— Уже не болит.

— Можно я тоже с вами пойду?

— Нет, нельзя!

— Почему?

— Тебе нечего надеть, ты забыла? На дворе зима, между прочим.

Это правда, надеть мне нечего. Нет у меня ни теплой фуфайки, ни валенок.

— Найду что-нибудь, возьми меня с собой, Валя!

— Что ты найдешь? Нет ничего, всё разобрано.

— Завернусь во что-нибудь. Хоть в мамину шаль?

— Ты с ума сошла! Нельзя тебе в мамину шаль. Никому нельзя. Мама сама её носит только по большим праздникам.

Под маминой с папой кроватью, вдали от любопытных глаз, живёт старый тёмный сундучок. В нём всё, что осталось ценного после тридцатого года, кроме старой коровы, конечно. В тридцатом году коллективизацией для колхоза у родителей забрали дом, мебель, скотину и инвентарь, и даже новые тулупы из овчины. В сундучке опрятно сложены друг на друге мамины вещи: кусок красного мануфактурного ситца с белыми набивными цветами, два длинных белых полотенца с кисточками и красными вышитыми петухами — остатки приданого, когда мама выходила замуж в первый раз до нашего папы, наперник на перину, сшитый из красных, синих и серых полос самотканой конопли. Мама хочет обменять эти вещи на что-нибудь тёплое для нас,  да чтобы было в чём ходить в школу. В самом углу сундучка — маленькая разрисованная кукушка, что выпала из деревянных часов, когда их снимали со стены избы для колхоза. Ходики люди с винтовками наперевес увезли на обозе, а кукушка осталась, закатилась в дальний угол дома, там и пролежала с неделю, пока сам дом не разобрали и не увезли. Тогда мама и увидала, как лапой кошка Пятилетка катала кукушку по двору.

На дне сундука-сокровищницы — мамина шаль, гладкая шерсть, папин подарок. Папа купил её для мамы давным-давно, до тридцатого года, на ярмарке в Бугумарате. Тогда, когда жили они хорошо и торговали зерном, и стоял у них дома резной деревянный буфет, и вылетала из настенных ходиков с гирями в форме еловых шишек кукушка и куковала время. Сундучок никогда не заперт, так как ключ был давно потерян. А мама и не боится, все равно, кроме неё, никто туда не лазит, не имеет права, так она считает.

— Я тихонько. Клянусь. Мама и не заметит. — Не укладывается в голове, что Валя пойдёт без меня кататься на горке.

Наши голоса будят Таю на печке.

— Что там? — говорит она и трёт сонные глаза.

— Ничего. Просто Валя идёт на горку с Соней, а мы с тобой остаёмся! — моргаю мокрыми от досады глазами.

— На горку? Я тоже! — говорит Тая.

— Вот видишь, Валентина!

— Теперь вы обе! Ну хватит! Ты плохой пример подаёшь ей, Лида. Тая, тебе ведь тоже нечего надеть, — говорит Валентина.

— А сама что ты наденешь, Валя? 

— Мамину парусиновую куртку. — Валя показывает на крюк на стене у двери.

Зимой в деревне мы ходим в валенках. Мягко, уютно и тепло. В валенках хорошо ходить по сухому снегу, когда тот поскрипывает под ногами, не прилипая к подошве. Ранней осенью, сразу после страды, до того ещё, как тонкая корочка льда начнёт затягивать на ночь дорожные и дворовые лужи, на маленькой телеге, запряжённой ладной лоснящейся лошадкой, приезжает в деревню валяльщик Аркадий. Откуда приезжает — никто не помнит, откуда-то с верхней Волги. Квартирует, сколько ему надо, у тёти Пигесь в доме в самом сердце деревни. 

Как появится Аркадий, со всех дворов к дому Пигесь начинают стекаться деревенские жители. К Аркадию на приём. Аркадий задаёт вопросы, слушает, смотрит людям на ноги, а где и трогает, снимает мерки, получает заказы, берёт задатки. После в Пигесевой бане днём и ночью при свете керосиновой лампы он бьёт, теребит, поливает, катает, колдует — валенки валяет. Для взрослых и для детей — высокие для улицы, короткие — для дома, кому серые, кому белые, кому бурые. Мама с папой вторую осень подряд к Аркадию не ходят, новых валенок ему не заказывают, нет у них денег, чтобы сделать заказ у Аркадия.

Сегодня — и каждый день, пока родители на работе в колхозе, а старшие сёстры в школе, — Валя и я дома смотрим за хозяйством. С утра по очереди носим воду по полведра из колодца, наполняем кадку за печкой. Ходим в сарай кормить птицу, выгребаем свежий навоз у овец и коровы, стелем им свежую солому, даём пожевать сена, вывозим навоз на навозную кучу в огороде за отхожим местом, бросаем псу Гусару хлебную корку, заносим в дом душистые поленья, покрытые морозом, и складываем в горку у печки. Родители приходят домой обедать, а потом опять убегают на работу — мы убираем со стола, моем посуду, чистим овощи на ужин и все время следим за печкой и младшей сестрой Таей.

Для хозяйства нам тоже нужны валенки. Этим утром Валентине досталась старая мамина пара. Нога у мамы маленькая, валенки донашивают за ней мои старшие сёстры, они изнашивают их до дыр. Потом при свете керосиновой лампы папа кряхтит и потеет у печки, прокалывает шилом войлок и нашивает на дырявые подошвы заплатки. Заплатки вырезаются из ещё более древнего одинокого валенка, что провалялся всё лето на печке в углу, рваный и поеденный молью. 

В подшитых валенках Валентина кажется выше. Валенки ей велики, в них она передвигается шажками, осторожно ставя одну стопу перед другой, шурша по морозной корочке снега. Папа залатал ещё одну пару, вон она, лежит у порога. Эту пару оставили мне, но она мне мала. Я когда её надеваю, мне приходится загибать пальцы вовнутрь, как хищной птице, которая, летя, уносит в своих лапах маленькую жертву. По возрасту Тае домашние дела пока не достаются, поэтому ей вообще не полагаются валенки. Эх, валенки, валенки! Спутники, спасители. Проводники в белый мир за окном нашей тёплой избы, туда, где блестит белизна, да так блестит, что жжёт глаза. Но нам не привыкать, чем больше у родителей детей, тем меньше годных валенок.

Закончив завтрак, Валя сидит и облизывается, вытирая губы краем фартука, чтоб уж наверняка. Подходит деловито к двери, снимает с крюка мамину парусиновую куртку. Я слезаю с печки, Тая — прямиком за мной. Ни ей, ни мне уже не до блинов, хотя мы их очень-очень любим. Валентина залазит в куртку — куртка когда-то была тёмно-синяя, а потом вся выцвела на солнце и побелела. Тая и я стоим и с завистью смотрим на Валентину. Кошка Пятилетка трётся о Валины ноги, верно, чуя сметану. Валентина ногой в валенке отстраняет Пятилетку.

— Мне некогда! — говорит она кошке. — А вы сидите дома! Я быстро. Вернусь до обеда, до мамы с папой, — говорит она нам. 

— Валя, а как же косички?

— Заплету, когда приду. 

— А животные и птица?

— Лида, ты их покорми, когда я вернусь, мы у них почистим. Так и быть, разрешу тебе тогда идти на горку, дам тебе мамину куртку. Где ведро, по дороге с горки зайду на колодец, принесу воды, мама в обед хотела лапшу затеять.

— Ой, спасибо, Валя! — Люблю я сестру за справедливость.

— А ты, Тая, залезай на печку, мала ты еще на горку ходить.

— Ну Валя! 

— Ничего не знаю. Залезай!

Валя надела старые мамины валенки на босу ногу. Мамина куртка висит на ней, словно пустой домотканый мешок — такая одежка не спасёт от мороза. Нахлобучив на голову папин картуз, тот, который он носит тогда, когда прохладный воздух ещё не совсем кусает его за голые уши, Валя машет нам рукой на прощанье, берется одной рукой за пустое ведро, другой — за ручку тяжелой, с войлоком, двери, толкает дверь плечом, запускает клубы морозного воздуха внутрь, громко бацает дверью и исчезает в белом пространстве зимы. Как только Валя уходит, мы с Таей начинаем ждать.

За делами время бежит быстрее: в тесных валенках выхожу во двор, накладываю мешанку голодной птице, даю корове и овцам свежего сена. Пока никто не видит, даю Гусару четвертинку блина и старую хлебную корку, если мама узнает, что я давала блины собаке, не миновать мне её ивового прута. Набираю охапку душистых поленьев, захожу в избу. Сажусь и жду Валентину. Сидим мы с Таей вдвоём, сидим, ждём-ждём, а толку никакого — нет Вали. Вот я и говорю Тае:

— Слушай, Тая, ты сиди дома, смотри за печкой, а я быстро сбегаю на горку, проведаю Валентину.

— Я с тобой! — ноет Тая.

— Тебе нечего надеть!

— А мне не холодно, я так!

— Тая, давай сначала я схожу, а потом ты? Хорошо?

— Хм-м-м, я не знаю. Ты честно?

— Честно-пречестно!

— Ладно, только ты недолго.

Залезаю под кровать, тащу мамин сундучок. Знаю, конечно, что мне туда нельзя.

— Тебе нельзя! — говорит Тая.

— Да тихо ты, я осторожно. Мама и не заметит.

Открываю крышку сундучка, внутри — запах пыли и душистых трав. Так пахнут тайна и волшебство. Слой за драгоценным слоем бережно поднимаю вещи. Не могу не подержать в руках маленькую деревянную кукушку, пальцем провожу по её головке с чёрными точками вместо глаз и маленькому жёлтому клюву. В животе у кукушки крючок, там, где к ней прикреплялась пружина, на которой она выскакивала из деревянных створок ходиков-часов. Тая стоит рядом.

— Лида, а можно мне подержать кукушечку? Хотя бы немножечко?

— Держи, только тихонько.

Тая затаила дыхание, раскрыла рот, держит кукушку в своих ладонях, как будто та сделана не из дерева, а из фарфора. Глаз с неё не сводит.

— Ну, хватит. Давай её обратно! — говорю я и укладываю деревянную птичку в угол сундучка.

На самом дне дохожу до чёрного платка-шали. Пробегаю ладонью по мягкой прохладной шерсти. По краям платка — красные, пунцовые, пурпурные шары; круглые бутоны и мохнатые цветы с сочно-зелёными листьями. Чёрное поле в середине усыпано мелкими бутончиками и цветочками, как в деревне ночное небо звёздами. Мама говорит, эти цветы — пионы и розы. Я сама такие цветы никогда в жизни не видела, а мама видела раньше, на ярмарке, ещё при царе-батюшке, на ярмарку привозили кусты и цветочную рассаду. Говорят, у местного помещика в теплице были розы, а в палисаднике цвели раскидистые кудрявые пионы.

Никто, кроме мамы, не может платок ни примерять, ни тем паче носить. Она надевает его по самым большим праздникам, раз или два за целый год. Помню, ездила она как-то в нём на свадьбу в соседнюю деревню. 

Вынимаю платок из сундучка, провожу им по щеке. Мне мягко и тепло. Шерсть пахнет мамиными волосами. Когда жили мы хорошо, мама мыла голову себе и старшим сёстрам кислым молоком или хлебом, чтобы волосы росли лучше и пушились. Давно уже нет ни лишнего молока, ни хлеба, а этот родной вкусный запах остался. Мне простоквашей мыть уже голову не довелось.

— А можно мне потрогать? — спрашивает Тая.

— Иди сюда. — Когда она подходит, я провожу по её розовой щеке маминым платком.

— М-я-я-я-гко! — Тая закрывает глаза.

— Давай развернём! — Я бережно берусь за два верхних угла платка, нижние концы падают вниз, ткань раскрывается во всей своей красе. — Если свернуть платок вот так, наискосок, мне хватит обернуть его вокруг себя, а на спине концы можно узлом завязать. — А ну-ка, Тая, завяжи!

— Красота! — шепчет Тая и тянет за концы платка.

— Хватит! Сильно туго не надо!

Под маминым платком на мне одна холщовая рубашка до колен. Подворачивая пальцы, окунаю босые ноги в валенки. На голову мне надеть нечего, но это и не страшно, главное — прокатиться на горке. Приглаживаю нечёсаные волосы ладонями.

— Готово! Жди меня, я недолго.

— Ладно, — говорит Тая и быстро лезет на печку, розовые пятки мелькают по печуркам. Печка — самое тёплое место в доме. На печке в углу у Таи кукла, мы смастерили её вместе из разных лоскутков и старых тряпок, а также три осколка старорежимного фарфорового блюдца с незабудками и золотой каёмкой. Эти осколки мы откопали летом на свалке за деревней. Теперь они хранятся на печке, завёрнутые в тряпочку, рядом с куклой. Кукла из них пьёт чай. Тая — послушная, теперь она будет тихо играть на печке до самого моего прихода.

Молодой утренний мороз кусает меня за щёки, щиплет за кончик носа, за верхушки ушей, пальцы рук и голые коленки. Холодным воздухом трудно дышать. Вдыхаю, обжигая грудь, выдыхаю — вверх в яркое голубое небо струятся облачка белого пара. Только ногам в валенках тепло, хотя и тесно. Блестящее солнце цвета молочной сыворотки висит на небе, но не так высоко, как летом. Воздух чистый, как слеза, недвижимый и свежий, пронизанный сияниями солнца и снега. Снег — куда ни посмотри. С тонкой корочкой наста, который переливается белым, розовым, голубым, серебряным и золотым цветом. 

Через снежную гладь пробегает тропинка людских и собачьих следов; мамины, папины, сестринские валенки — на работу и в школу. Свежие Валины следы — в сторону горки, пучками — круглые метки лап Гусара и Пятилетки, они всегда провожают утром родителей до колодца, а потом разворачиваются и идут обратно к дому. 

Снег скрипит у меня под ногами, толстые войлочные заплатки дарят новую высоту, валенки жмут, но упорно ведут к заветной цели. Путь пролегает направо. Там, за домом, на пригорке каждую зиму заливают горку на радость нам, деревенской ребятне. Дядя Анатолий умеет работать со снегом. Ранним декабрем, в особую погоду, когда на дворе стоит тихий и мягкий мороз, дядя Анатолий, вооружившись деревянной лопатой и лейкой, хлопает, топчет, поливает и ждёт, и опять поливает — превращает снежный спуск пригорка в серебристый лёд — мастерит горку. Обычно горка получается широкая, двое детей запросто скатятся с неё бок о бок. Наверху маленькая площадка для ожидания очереди, а внизу горка упирается в замороженный деревенский ручей.

Хотя в этот морозный, трескучий и ясный день родители наказали многим сидеть дома в тепле и дожидаться старших с работы, на гладкой сверкающей на солнце горке полно деревенской ребятни. Здесь те, кому еще рано в школу, и те, кому в школу просто нечего надеть. У многих младших детей нет теплой одежды. В первую очередь теплая одежда достается старшим детям — им важнее ходить в школу, а мы, малышня, коротаем холодные дни дома на горячей печке. Но кто же может удержаться зимой от стремительного полета с горки? Мы катаемся в чем Бог послал — в домашних самотканых штанишках и рубашонках. Сейчас горка вся облеплена ребятишками: одни карабкаются вверх, застревая в снегу по краям блестящей ледяной ленты, другие толкаются на верхушке, третьи со свистом несутся вниз по спуску, визжат и смеются. Рты настежь, глаза блестят, рдеют щеки.

Вижу, как с горки несутся к ручью в старом побитом тазу Валентина и Соня. Таз подпрыгивает на неровном льду, готовый в любой момент перевернуться и запустить девчонок кубарем вниз по спуску. Валентина сидит впереди, вцепившись красными пальцами в края круглого металлического судна, её тонкие голые коленки белеют и свисают с боков таза, на ногах болтаются мамины валенки. За Валей сидит Соня, изо всех сил держится за свою подругу. На Соне фуфайка, куцые рукава которой, едва закрывают локти.

— Валентина! Соня! — машу я им рукой.

Девочки меня не слышат. Мимо один за другим в побитых тазах, старых котелках, сколоченных дома из чего попало санках, на охапках сена, соломы и прутьев катится, несется, крутится вниз ребятня. Вот один мальчишка мчится к ручью на куске рогожи, а другой на ободранной шкуре.

В самом начале горки стоит Валино ведро. Карабкаюсь вверх по склону, ноги вязнут в снегу, но всё равно спешу, сердце колотится — так ему не терпится прокатиться. Руки без рукавичек и голые коленки уже мороза не чувствуют. Тут Валентина и Соня меня заметили и бегут за мной, волоча медный таз.

— Вот ты где! — кричит Валентина. — Я же велела тебе дома сидеть.

— Не могла я больше ждать! Дайте мне тазик, я только разок!

— Лидия, никак на тебе мамина шаль? — Валя называет меня Лидия, когда хочет напомнить, что я уже взрослая девочка, а она моя старшая сестра.

— Я положу шаль на место, как только прокачусь. Честное слово! Мама и не заметит. Валя, ну дайте мне тазик! Пожа-а-алуйста.

— А мне от этого что? — спрашивает Валя.

— Не знаю. Что ты хочешь? Хочешь, я пойду и воды натаскаю из колодца? Вместо тебя?

— Хм. — Валя чешет подбородок. — Что скажешь, Соня?

— Пускай прокатится один разок, — говорит молчунья Соня.

— Ладно, прокатись, а потом воды натаскай, — разрешает Валя.

— Ура! Вот спасибочки вам! — Я хватаю таз и несусь на верхушку.

На вершине сажусь в своё судно, хватаюсь за холодные ребристые края. Мои красные окоченевшие пальцы еле гнутся, колючими кусками глотаю морозный воздух, стараюсь насытиться им перед спуском, он обжигает ноздри и горло, сердце внутри трепещет и прыгает, норовит выпрыгнуть наружу и покатиться вниз вместо меня по горке. Валя и Соня берутся за таз сзади и начинают раскатывать меня взад и вперед на гладкой площадке. Сильный толчок напоследок, и вот таз со мной уже повис над площадкой, потом брякнулся вниз, и я несусь с горы с открытым ртом и остановленным дыханием.

Разгорячённое лицо врезается в облако морозного воздуха и тут же остывает. Лёд, разматываясь серебристой лентой, мчится к сонному ручью. Ветер со свистом проносится мимо. Таз подпрыгивает на кочках, вместе с ним и я. Вдруг таз взмывает высоко в воздух и замирает, я зажмуриваюсь и через секунду с грохотом обрушиваюсь вниз. Таз ударяется об горку и переворачивается на бок. Я вылетаю на лёд. Таз бьёт меня ребром по голове и падает рядом в рыхлый снег. А я продолжаю катиться на животе вниз по ухабистой горке. Неровный лёд цепляется за щёки и подбородок, разрезает мне ладони и голые коленки, от боли всё горит. Подо мной мамина шаль давно уже трещит и рвётся, её обмывают мои крупные слёзы, а я всё качусь и качусь быстрее и быстрее, пока не врезаюсь в сугроб у сонного ручья.

Валентина и Соня подбегают ко мне, запыхавшись. Валентина с ведром. Ведро скрипит и раскачивается из стороны в сторону, как будто оно тоже запыхалось. Кладу лицо на снег, холод приносит царапинам облегчение. Лежу. Таз прикатился к ручью первым и уже улёгся вверх дном неподалеку.

— Ты в порядке? — спрашивают Валя и Соня наперебой.

— Вроде бы да. — Я пытаюсь перевернуться.

— Коленки в крови, — говорит Валентина. — А на мамину шаль посмотрите!

Встаю шатаясь, смотрю на жгущие колени и на шаль.

Передо мной поочередно всплывают два маминых лица. Одно, когда у неё между бровей пролегают две глубокие прямые сладки и её глаза как горящие угли, и другое, когда уголки маминого рта смотрят вниз, а глаза избегают встречного взгляда. Первое лицо — это мама сердится. Второе — мама грустит. Слёзы пуще прежнего брызжут из моих глаз. 

— Ладно, не плачь, — обнимает меня Валентина.

— Мы скажем маме, что ты не нарочно, — добавляет Соня.

Но слёзы не слушаются уговоров и бегут по горящим щекам.

— Идём домой, Лида, только сначала воды наберем в колодце. — Валя берёт меня за руку и ведет за собой.

Горка остается позади. Остальные ребятишки носятся по ней как ни в чем не бывало. Их смех и веселые крики звенят как колокольчики в зимнем небе. Поворачиваем в сторону колодца. Видим вдруг, как нам навстречу бежит босиком в одной рубашке маленький лохматый ребёнок. Бежит, едва касаясь земли, из-под рубашонки мелькают голые коленки. Присматриваемся и узнаем нашу Таю.

— Тая! Тайка! Ты что творишь? Что ты делаешь? 

Тая останавливается и замирает.

— Не могла я больше вас дожидаться! Я тоже хотела на горке кататься! — Тайка переминается с ноги на ногу от того, что снег кусает её за пятки.

— Ты же простудишься, Тая! Пошли домой, — говорит Валентина. — Согреем тебя сначала, оденем, потом я отведу тебя на горку. А ты, Лида, бери ведро и набери воды. Соня, иди с ней и помоги ей. Пожалуйста.

Вытираю рукавом слезы и поцарапанный нос, беру у Вали ведро, и мы с Соней идём к колодцу, а сёстры — домой. Вернее, Валя идёт, а Тая едет на спине у Вали, крепко обняв сестру за шею. У меня лицо и коленки горят от царапин; чем быстрее наберу воду, тем скорее окажусь дома на печке. Соня шагает впереди и тащит за собой таз. Таз оставляет на снегу за собой след.

Снег вокруг колодца давно превратился в толстые коросты голубого льда. Деревенские, переливая воду из колодезного ведра в своё, всегда расплёскивают на землю. От такого частого кропления снег сначала мякнет, потом твердеет. Там, где снег сухой, он утыкан тонкими кругами от ведер и следами от валенок. Видно, что кто-то совсем недавно набирал воду; вода попала на снег и его подтопила, превратила в рыхлый, влажный студень, который сейчас прямо на глазах леденеет. Соня, немного старше меня и сильнее, берётся за ручку обеими руками, крутит и опускает цепь с колодезным ведром в глубь колодца, пока оно не уходит целиком под воду. Утираю нос, стою рядом и смотрю. Соня зачерпнула воду, сопит и теперь уже с усилием крутит ручку обратно — тащит полное ведро наверх. Цепь скрипит, ведро плавно покачивается из стороны в сторону и ползёт, проливая, танцующую в нём воду.

— Ну, ладно, я пошла, — говорит Соня, когда мы вместе перелили воду из одного ведра в другое. — Бабушка, поди, меня потеряла.

— Спасибо тебе, Соня.

— Не за что! — отвечает она, поворачивает в сторону своего дома и, не оглядываясь, машет мне рукой.

Наклоняюсь, поднимаю ведро и делаю первый шаг. Не могу! Что такое? Правая нога. Левая. Никак! Ноги не поднимаются, ни одна, ни другая — их не оторвать от земли. Застряла! Валенки прилипли ко льду. Пока я стояла и ждала Соню, я примёрзла! Хочу крикнуть Соне, но она уже далеко, открывает калитку в свой двор, исчезает в его глубине. Еще раз дергаю ноги, одну, другую — бесполезно! Вдалеке ясно блестит серебристая горка, на ней, как муравьи, ребятишки, кто катится вниз, кто лезет наверх, на самой верхушке чья-то сутулая бабушка оперлась на палку — как она туда залезла? — смотрит на летящего вниз внука. Никто и не думает смотреть в сторону колодца.

Собираюсь с силой, рву правую ногу вверх, нога вылетает из валенка, а он остаётся на льду. Стою на левой ноге, поджав правую как утка, греющая свою перепончатую лапу в перьях живота. Постояв так, опускаю правую ногу обратно в валенок. Слёзы уже бегут по покусанным морозом щекам и оставляют круглые мокрые следы на разодранной маминой шали. Закусываю губу, делаю ещё один рывок. На этот раз силы хватает оторвать от земли и валенок, и ногу. Выдыхаю с облегчением — получилось! Ставлю ногу в валенке на лёд и тут же отдёргиваю, лёд обжигает мне пятку холодом. Странно! Обычно не так. Почему валенки пропустили это ледяное дыхание земли? 

Гляжу вниз и вижу — подмётка от валенка, пришитая папой, чернеет на льду! Валенок на мне, а подметка на земле осталась. Припаял её лед к себе и не отпускает. Опять стою как утка или цапля, поджав правую ногу. Что делать? Не могу ни ходить, ни воду носить. Ставлю правую ногу в худом валенке на землю, нога не слушается и скользит, машу руками, словно мельница, чтобы не упасть, ставлю ногу в жидкий студень — под ногами холодная рыхлая слякоть, затем дёргаю левую ногу изо всех сил. Левая нога отрывается от земли, но тоже без подмётки. Та остаётся чернеть на льду рядом с первой. Обе ноги у меня без подметок, но в валенках! Делаю робкие шаги босиком, по гладкому льду ноги разъезжаются во все стороны, падаю, больно ударяю коленки, хотя больше не чувствую ни ушибов, ни холода. Уже не плачу, я просто реву навзрыд. От досады.

— Мама! Ма-а-ама! — кричу на всю деревню, но знаю, что мама на работе.

Вдруг вижу, как они с отцом идут по дороге. Обед. 

— Мамочка, мамочка, прости! — кричу я на всю деревню.

Мама с отцом увидали меня и бегут по тропинке к колодцу.

— Господи, Боже мой! — Ко мне подбегает мама.

— Мамочка, прости! Прости — я твой платок испортила — на-а-аря-я-я-ядны-ы-ый!

— Господи, где платок? Какой платок? Который? Этот? Да чёрт с ним!

— И валенки испорти-и-и-ла!

Мама берёт меня на руки, на обледенелую землю падают мои без подошв валенки.

— А ноги-то, ноги-то совсем голые! — восклицает мама и берёт мои ступни в свои руки. — Холодные, как ледышки. И коленки все разодранные! А ну-ка, Старик, айда скорей домой, пока она у нас совсем не простудилась!

Так мама и побежала со мной на руках к дому.  

Метки