Если б я имел большое тело и сильный кулак, то врезал бы отцу по его красной ржавой щеке, чтоб он почувствовал боль. В тринадцать лет больше всего на свете мне хотелось, чтоб отец испытывал обжигающую боль при каждом движении челюсти, как напоминание о гнусном намерении забить двенадцать коров; забить для пасхальных столов этих истинных католиков, которые будут прославлять Воскресение и облизывать косточки моих любимых Бетти, Эльзы или Шницель.
К сожалению, вместо тяжелого кулака у меня была лишь куриная лапка, и отец переломил бы её двумя пальцами, поэтому я пытался найти другое решение. Утро поднималось, я мог бы ещё успеть выпустить животных в лес, но декабрь всё равно погубил бы их, поэтому единственным способом сохранить им жизни был разговор с отцом.
Я надел свитер и беззвучно пошагал в столовую, где мать уже подавала завтрак. Мерзкое чавканье отца доходило до второго этажа вместе с хриплыми словами о предстоящей бойне и выручке, которую он получит с каждой туши.
— Эльзу, конечно, дорого не продашь! Старая! — услышал я отчетливо.
«Убить и продать Эльзу, единственную на ферме, кто помнит ещё деда», — вздрогнул я и продолжил ловить звуки снизу.
— У Радуги должно быть отличное мясо, она молодая, но не очень подвижная. За неё буду просить больше, — вышло из отца вместе с крошками.
«Радуга, это я ей придумал такое имя», — пронеслось в голове, и я спустился в столовую.
Тихо отодвинув стул, я сел за стол, отец даже не заметил моего появления и взахлеб говорил:
— Афродиту и Симону уже заказали Штайнеры, а Пятнышко придется отдать мэру. Бесплатно. Одну оставим себе, устроим завтра пасхальный пир и пригласим святого отца. Да, обязательно надо освятить мясо. — На этих словах отец залил в себя рюмку настойки и перевёл взгляд на меня. — О, Филипп, ты дорос до настоящего фермера или пока лишь пастушок? Пойдешь на бойню?
Внимание отца отразилось во мне мелкой дрожью, все мысли и аргументы, заготовленные и стройно расставленные в голове, разбились о тот ужас, который я всегда испытывал рядом с ним. Тело онемело, ватные конечности повисли под столом, и я уже был готов кивнуть ему, как вдруг из мясорубки детских страхов всё-таки просочилось:
— Отец, может, не надо! Не надо убивать их!
Кривая отцовская улыбка тут же исчезла, красные ядовитые прожилки выступили на зрачках, он резко встал, ударил своей медвежьей лапой мне по уху и заорал:
— От кого тебя мать родила?! Такого нежненького и сопливого! Уж точно не от меня, — и вмазал мне еще раз. — Пошёл вон! Вечером разберусь с тобой, уродец!
Я взлетел в свою комнату и зарыдал. Не от боли, а от отчаяния, которое окончательно похитило меня. Смятая жалкая фраза не помогла, отец пойдёт до конца.
«Не надо убивать их. — Мой еще не сломанный гормонами голос звучал в пустоте. — Не надо убивать их!»
В слезах и полусне я пролежал до вечера, пока не услышал громкий, не пощадивший спящих хлопок двери.
Он вернулся!
Не останавливаясь на кухне, направился к лестнице. Скрип первой ступеньки, потом резко пятой. Половицы второго этажа затряслись, и я метнулся в угол, накрыв голову подушкой.
БАХ! Отец вышиб ногой тонкую липовую дверь и гигантской кучей ввалился в комнату, которая тут же сжалась в размерах и заполнилась вонью гнева и навоза.
— Пошли, щенок! — заорал отец. — Я убью тебя!
Он выволок меня в тонкой пижаме на мороз, и я побрёл перед ним, каждую минуту получая толчки то ли палкой, то ли (Господи, только не это!) ружьём.
— Иди к своим подружкам! Полюбуйся на этот фарш, из которого твоя мать сделает отменные котлеты, — заржал отец перед входом в хлев, и складки на его животе затряслись.
Запах крови, сена и, кажется, ещё молока расходился тупым отчаянием: ВСЕ БЫЛИ МЕРТВЫ и, как в амфитеатре, развешаны по кругу. Отец вытолкал меня на середину сцены, схватил за голову и велел смотреть на каждую тушу.
— Сопляк, коровий заступник, — крикнул он и опустил правую руку во внутренний карман жилета. Память тут же обдала меня воспоминанием об отцовском револьвере, и я потерял сознание.
Когда очнулся, отца уже не было рядом. На его месте лежала потёртая карманная библия, а через маленькие окна сочился ледяной фонарный свет, оголяя красные тела коров.
Схватив книгу, я побежал к выходу и резко толкнул дверь плечом. Замок был заперт. Несколько минут я простоял, вглядываясь в щели между досок, из которых тянуло прохладным воздухом.
Надышавшись, я повернулся и медленно перевел взгляд на первое тело.
«Эльза, — опознал я самую старую корову на ферме. — Эльза!»
Подвешенная за задние ноги, обгоревшая, ободранная, с распоротым брюхом.
Мне вдруг вспомнился щенок, который сдох несколько лет назад. Я держал его мертвое тело, пушистое и тяжелое, но не находил в нём жизни и никак не мог понять, куда она ушла. Стук колес! Удар! И ничего нет!
«Где ваша жизнь теперь? — тихо спросил я и начал перечислять имена своих подруг: — Бетти, Радуга, Афродита, Пятнышко, Симона, Шницель, Грета, Ида, Люси, Миледи, Астра».
Я узнал каждую: по мельчайшим изъянам рогов, известным только мне, по не обгоревшим остаткам шкуры, по толщине шеи и ног, по форме копыт, но самое главное, по тонкому, почти невидимому свету, который они еще продолжали излучать. Свет очень быстро гас и вскоре превратился в крошечных мотыльков, застывших возле меня.
«Надо отпустить их», — решил я и достал со дна серого мешка буханку хлеба. С трудом отломив кусок, я положил его корове в рот. Хлеб выпал. Я отломил еще и наколол кусок ей на зуб, отошёл на два шага назад и начертил в воздухе крест синей библией.
— Теперь исповедуйся мне, Шницель! — уверенно произнёс я, и от этих слов мотыльки задребезжали и пролетели сквозь крышу.
Вместе с ними поднялся и я, тринадцатилетний подросток, взлетел и с высоты увидел, как у двери хлева стоит мой отец и дрожащими пальцами пытается нащупать в кармане ключ. Без привычной резкости и тупости он отпирает замок и тянется открыть дверь, но останавливается, оборачивается, кидает замок на землю и медленно шагает в сторону дома, закуривая тяжелую сигарету.