Март-апрель 2023
Генетический тест
Полина Репринцева. Стихотворения
Большая сила
Город простой
Ещё пара дней
Жизнь за стенкой
Здесь у синиц ощипаны хвосты
Любовь — качели. Трусишь вначале
Моё тело располосовано
Поэтический конкурс «Любовная лихорадка». Лонг-лист
просто космос (18+)
Свидание
Точка отсчета
Баллада о незабудках
Баллада о первом
Вне зрения геометрических светил
Время идёт
Выстрел
Выхожу — на улице октябрь
Гавриил
Декабрь в Ленинграде
День Победы
Для просветленья едва ли нужны очки
Дорогая Сильвия
Если б ты был человеком
За окном наступила весна
Знак
К дочери (которая впервые не пришла ночевать)
Калифорнийский супермаркет
кто-то подумает, что я стал
Лучшее происходит из глупости
Миниатюры
Моя мама ушла из дома
Мумий-сонет (Мумий-троллинг)
Мы сидели с Натусцем на летней крыше
На кончину бабушки
На смерть Гала
Наша с тобой любовь
Неоконченная баллада
Неурожайный век на подвиги и славу
Ода Питеру
Один билборд недалеко от границы с Монголией, Россия
окружающая среда сменяется вторником
Памяти сестры
Полка
Похолодало
Расскажи про любовь, бабушка
Расторопная черепаха
Серебристому дождю
синтаксис прорастает сквозь почву рук
Слово о полку Игореве
Собаке Кайсе
тебя мотает с маленькой авоськой
Человек всеми доступными способами
я задаю вопрос и прислушиваюсь к тишине
Я не знала, что я так умею:
Ямбическая сила

Дарина Якунина: «Мы стараемся издавать книги, освещающие актуальные аспекты современной жизни»
Издательский дом «Поляндрия» вот уже несколько лет помимо детской литературы активно развивает направление young adult, открыв для этого отдельное издательство «NoAge». Основательница и руководитель ИД «Поляндрия» Дарина Якунина рассказала о том, кто читает литературу young adult и почему на это направление стоит обратить внимание не только подросткам и молодым взрослым, но и их родителям.
— Как «Поляндрия» решила выпускать книги направления young adult?
«Поляндрия» стартовала 13 лет назад с детской литературы. На наших книгах выросло целое поколение юных читателей. И логично, что с течением времени возникло желание выпускать книги для подросшей аудитории.
Когда мы начали собирать портфель YA-книг и погрузились в темы, которые раскрывают авторы, то поняли, насколько эти тексты ценны для молодых читателей. YA-литература в принципе рассчитана на такой срез читателей, кто уже перерос детскую литературу, но еще не успел целиком погрузиться во взрослую. В моем детстве и подростковом возрасте таких произведений было очень мало, если и вовсе не было. И нам показалось очень важным не «перепрыгивать» через этот период взросления, а, наоборот, найти и подобрать актуальные и честные тексты для такой ищущей аудитории, чтобы молодые люди читали наши книги и понимали, что они не одиноки.
— С каких книг все начиналось?
Первыми книгами в ИД «Поляндрия», предназначенными для подростков от 13 до 16 лет, стали книги «Дни на острове», «Лето с Жад», «На волоске», «Примитивные сумчатые», «Я — твоё солнце». И для себя мы провели некую границу в YA — часть книг рассчитана на более юных читателей, а часть — на молодых людей от 16 лет и старше. Не в последнюю очередь это связано с поднимаемыми авторами темами, а также с возрастными маркировками, которые мы должны ставить в соответствии с текущим законодательством.
Собственно, так и сложилось, что после появления NoAge в 2019-м часть книг, рассчитанная на более юную YA-аудиторию, продолжила выпускаться в «Поляндрии», а книги для более взрослых читателей попали в издательский портфель NoAge. К слову, среди первых книг, вышедших в NoAge, преобладала именно YA-литература («Опасна для себя и окружающих», Heartstream, «Когда мое сердце станет одним из тысячи»).
Возвращаясь к вопросу, почему мы решили издавать книги в жанре YA, стоит отметить, что это было вызвано в основном нашим желанием, чтобы подросшие читатели смогли выбрать из книг ИД «Поляндрия» то или иное произведение, отвечающее их актуальным запросам.
— Книги на какие темы вы выпускаете?
С точки зрения тематики мы также разделяем YA-книги на две категории: есть произведения, поднимающие «вечные темы», например, роман «Ничто», который был опубликован в родной для автора Дании в начале 2000-х, но только недавно добрался до русскоязычной аудитории; он о добре и зле, о границах дозволенного. С другой стороны, мы стараемся издавать книги, освещающие актуальные аспекты современной жизни, как, например, «Подписчики» или Heartstream — о цифровой зависимости, а также губительном влиянии соцсетей.
Вот еще пример — книга «Что за девушка». В ней поднимаются проблемы, с которыми часто сталкиваются подростки (селфхарм, наркотики, панические атаки). Для меня, как для родителя, было важно прочесть этот роман и посмотреть на ситуацию со стороны общества, в котором находятся мои дети, чтобы понимать, какая реакция на тот или иной поступок правильная, а какая — нет. Для ребят, на которых изначально рассчитана эта книга, важно познакомиться с текстом и «услышать», что даже из, казалось бы, безвыходной ситуации можно выбраться, и не стоит всегда скрывать от родителей свои проблемы. А если ты не хочешь поделиться с близкими тем, что тебя беспокоит, всегда можно обратиться к психологу, который окажет помощь в трудной ситуации. Таким образом для нас «Что за девушка», книга с достаточно узкой темой, стала очень крутым подспорьем, чтобы придать силы и уверенность читателям в непростых жизненных условиях, чтобы они не чувствовали себя одинокими.
— Если эти книги читают и взрослые, может быть, нет необходимости отмечать их как жанр young adult, а ориентировать на более широкую аудиторию?
Мы считаем, что маркировка книг в жанре YA приносит большую пользу. Ведь если подобное произведение попадет в руки взрослому читателю, то может и не найти отклик в его душе. А если отметка YA есть, то такой текст точно обратит на себя внимание целевой аудитории. К сожалению, и я уже об этом упоминала, в моем детстве такой литературы не было, но я не грущу, так как благодаря нашим книгам, которые внимательно изучаю и выбираю как главный редактор ИД «Поляндрия», у меня есть возможность всегда понимать, что беспокоит читателей, интересующихся книгами YA. На мой взгляд, такая литература демонстрирует срез интересов поколения, и я могу впоследствии учитывать полученную информацию в общении со своими детьми и с молодыми людьми этого возраста.
— У вас в издательстве недавно вышла книга выпускника Creative Writing School Ильи Мамаева-Найлза.
— Да, это наша весенняя новинка — дебютный роман Ильи Мамаева-Найлза «Год порно», которую мы выпускаем вместе с издательством «Есть смысл» и его главредом Юлей Петропавловской. Это прекрасный пример остроактуального YA-романа. Пусть в нем какие-то вещи могут резать слух, но автор книги смог нащупать правильные слова, чтобы, несмотря на разницу в возрасте, я и другие люди, кто не относится к поколению миллениалов, смогли проникнуться его произведением и увидеть собственные черты и черты своих детей в главных героях.
— Как бы вы описали читательскую аудиторию книг YA?
Если говорить о портрете читательской аудитории наших книг, то при выборе произведений для NoAge мы держим в голове возрастную вилку от 18 до 27 лет. Дело в том, что нынешнее молодое поколение уже не такое, как было раньше, когда в возрасте 23-25 лет уже у всех были дети и стабильная зарплата. Сейчас это более сфокусированные на поисках себя эмпатичные люди, которые прислушиваются к себе и никуда не спешат. И, если судить по собственному опыту общения с читателями, наши книги в равной степени интересны как девушкам, так и юношам — это открытая миру молодежь, много читающая, неравнодушная и восприимчивая к опыту других стран, которой интересна литература со всего света.

YA-романы, выпущенные NoAge и «Поляндрией» и выбранные мастерами CWS
Писательницы и авторы мастерской «Young adult: готовим роман» Creative Writing School Ольга Птицева и Александра Степанова выбрали несколько книг издательства, которые советуют прочитать всем, кого интересует литература young adult.
1. Джиллиан Френч. Не верь никому (2020)
Страшная трагедия всколыхнула жизнь тихого курортного городка: во время пожара, загадочным образом начавшегося в доме миллионеров Гаррисонов, погибли четверо из пяти членов семьи. Ходят слухи, что во всем виноват Уин Хаскинс, сторож имения; и хотя полиция прямо не предъявляет никому обвинения, люди шепчутся у него за спиной, и опозоренный Хаскинс не может найти работу.
Его дочь Перл, желая восстановить доброе имя отца, затевает свое собственное расследование. Девушка даже не представляет, насколько ужасной окажется правда…
2. Лиселотт Виллен. Чудовищ не бывает (2020)
После нервного срыва мама увозит Алису к морю. Но смена обстановки не идёт девушке на пользу. Старый семейный дом, оставленный десять лет назад, пробуждает в ней тревожные воспоминания о том дне, когда её отец навсегда исчез.
«Чудовищ не бывает» — захватывающий триллер, загадочное путешествие по тёмным закоулкам памяти.
Номинация Nordic Council Literature Award (2019)
3. Том Поллок. Белый кролик, красный волк (2020)
Семнадцатилетний Питер Блэнкман — гений математики, страдающий от панических атак. Боясь всего вокруг и отгородясь от внешнего мира, он находит утешение в упорядоченном мире логики и цифр, а также в поддержке своих немногочисленных близких: матери — ученого с мировым именем, сестры-близнеца Беллы и школьной подружки Ингрид.
Но внезапное покушение на мать и исчезновение сестры втягивают Питера в мир шпионских интриг, полный лжи и насилия, делают его участником настоящего триллера, в котором переплетаются семейные и государственные тайны. Вооруженный лишь экстраординарными аналитическими способностями, юноша обнаруживает, что его самый большой недостаток становится главным преимуществом.
4. Аманда Дж. Стайгер. Когда мое сердце станет одним из тысячи (2020)
Животным просто: ешь, играй, спаривайся, выживай. Им не надо заботиться о квартплате, работе или странных, запутанных, смущающих чувствах.
У Элви синдром Аспергера, но скоро она больше не будет иметь дело с докучливыми взрослыми из госопеки. Осталось дотянуть до совершеннолетия и все случайно не испортить. В идеале — найти друзей. Кого-то кроме однокрылого ястреба Шанса из зоопарка, где она работает.
Однажды Элви встречает Стэнли, мальчика с хрупкими, как стекло, костями. Элви и Стэнли сближаются, но им придется многое преодолеть, чтобы стать счастливыми.
5. Эйприл Давила. 142 страуса (2021)
Перед вами роман о семейных распрях из-за наследства. Правда, наследство — это страусиная ферма в пустыне Мохаве, и наследница категорически не хочет посвятить жизнь выращиванию этих двухметровых бестолковых птиц.
Но что-то удерживает Таллулу от продажи ранчо. А после того, как она узнаёт о планах родственников на семейное дело, девушке ничего не остается, как вытащить голову из песка и повернуться лицом к хлопотному наследству: правде о смерти бабушки, алкоголизму матери, алчному гневу дяди и ста сорока двум страусам, чья судьба теперь в ее руках.
Захватывающая, трогательная и кинематографичная история, в которой смешались юмор, драма, любовь и, конечно, целая стая огромных странных птиц!
6. Сон Вон Пхён. Миндаль (2021)
Сон Юн Чжэ родился с алекситимией — неспособностью распознавать собственные чувства. Ему неведомы страх, сочувствие и даже симпатия.
Однажды к нему обращается незнакомец, жена которого умирает, и просит юношу представиться ей их сыном Ли Су, пропавшим много лет назад. На похоронах Юн Чжэ и Ли Су, который теперь именует себя Гоном, встречаются, и так начинается непростая, и даже трагичная история их дружбы.
7. Илья Мамаев-Найлз. Год порно (2023)
Каково быть молодым в Йошкар-Оле, если ты равнодушен к крутым тачкам и кальяну? А если читаешь Томаса Вульфа в оригинале, да еще и наполовину мариец? Марк окончил универ, поссорился с отцом и ушел из дома. Он ночует в машине, работает бариста и переводит субтитры к порнофильмам. В свете фар ему видится бывшая девушка, которую не удается забыть. Лучший друг что-то скрывает, и паузы заполняются необязательными разговорами.
В размеренную молодость Марка врезаются знания о преступлениях советской эпохи, которые не должны повторяться. Новое лето принесет лесные пожары — их придется тушить двадцатилетним.

Дмитрий Веденяпин: «Я воспринимаю стихи как некие кубы света, в которых что-то происходит»
Гость нашей сегодняшней рубрики — Дмитрий Веденяпин. Один из лучших современных поэтов, блестящий переводчик (если вы еще не читали «Дом на краю света» Каннингема в переводе Дмитрия Юрьевича — обязательно сделайте это).
О поэтическом объединении Веденяпина складывают легенды. Многие знают, что раз в год авторы собираются в Измайловском парке, где читают свои стихи и слушают комментарии мэтров. Но вот как туда попасть и от кого получить ангажемент — загадка. К тому же сейчас Дмитрий Юрьевич живет во Франции и в Москве бывает редко…
Однако в прошлом году слушателям Creative Writing School повезло познакомиться с Дмитрием Юрьевичем как с педагогом. По приглашению CWS Веденяпин провел серию поэтических курсов.
О неуловимой материи стиха мы поговорили с поэтом.
Дмитрий Юрьевич, как вы думаете, можно ли научить писать стихи?
— Я с некоторых пор стал противником клише и общих фраз. Говорят, научить нельзя. А почему нельзя? Можно, наверное. Конечно, фактор одаренности нельзя сбрасывать со счетов: кому-то дано больше, кому-то меньше. В молодости я занимался самбо, думал, что у меня неплохо получалось, пока не встретил гениального самбиста. У него от природы была невероятная скорость: то, о чем ты подумал, он уже сделал. Такая общая одаренность есть и в поэзии, но она не означает, что человек будет поэтом.
Часто автор может поймать импульс, но он не способен задержаться в этом состоянии. Вываливается в обыденность и начинает нести скучную ерунду. Поэтому мне кажется, что помочь человеку осуществиться как поэту можно, если работать с его сознанием, научить сосредоточиваться. И, само собой, какие-то технические вещи тоже можно показать.
Для этого важен живой учитель или можно все познать из книг?
— По моему мнению, все происходит больше через людей, а не через книги. Не то чтобы как в рыцарстве: тебя должен рукоположить какой-то великий поэт, но в определенный момент человек должен появиться. И желательно, чтобы это был не просто дядя, который ведет семинары. Должен появиться человек, которого вы сами считаете поэтом, учителем. Это часть духовного пути каждого художника.
Когда вы сами пришли к поэзии?
— Это случилось довольно поздно. В детстве мне не очень нравились стихи. Конечно, я пытался их читать, но меня начинало укачивать: я не воспринимал написанное и не мог поверить, что автор говорит о своих переживаниях всерьез.
По-настоящему поэзию для меня открыл Сергей Юрский. Когда мне было лет четырнадцать, я услышал, как он читает «Евгения Онегина» в Ленинской библиотеке. (Тогда проводились вечера чтецов, в которых участвовали гениальные артисты). В первый раз Пушкин открылся мне благодаря Юрскому. А дальше произошла мистическая история с участием Мандельштама, но я ее рассказывал уже много раз.
Мы не слышали, расскажите.
— Дело в том, что в пять лет у меня возникла непонятная мечта: я хотел иметь вещь или существо, которое было бы моим, но обладало своей волей. Кошка, собака, домашние животные — не подходили, потому что они были слишком самостоятельными. Игрушки тоже не годились, воли у них не было.
Однажды к нам в дом принесли самиздатовскую книжку со стихами Мандельштама. Там я прочитал два внешне непохожих друг на друга стихотворения. Одно «Невыразимая печаль открыла два огромных глаза», а второе — «Я на лестнице черной живу, и в висок…». И вдруг понял, что моя детская мечта сбывается. Я буквально сквозь буквы попал в эти стихи, которые показались мне чем-то вроде летательного аппарата, принадлежащего тебе, но обладающего своей волей.
Дальше я начал пытаться сделать свой такой аппарат. Мне было лет пятнадцать.
Помните свои первые поэтические опыты?
— Стараюсь вытеснить эту память — первые мои стихи были чудовищно плохи. То, что я слышал внутри себя, было совсем непохоже на то рвотное, что появлялось на бумаге. Первое удачное стихотворение я написал, когда мне было двадцать два года. Стихи были несовершенны, но в них была жизнь.
Незадолго до этого я познакомился с одним из моих учителей Аркадием Штейнбергом. Удивительный человек: фронтовик, прошедший два сталинских лагеря… Помимо всего прочего у него был уникальный дар дружбы. Это правда: у нас была разница с ним в пятьдесят три года, но я могу назвать его своим другом. Периодически я приходил к нему домой и читал стихи. Он был добрый и честный, говорил что-то ободряющее, но без особенного энтузиазма. Но когда я прочел это стихотворение, он вдруг подпрыгнул и закричал на весь дом: «Наташа, Наташа!» Прибежала его жена, может быть, она думала, что кто-то упал и надо помочь… Но он попросил меня прочитать ей. А потом еще кому-то.
Стихотворение — это еще и музыка, задача поэта — объединить звук и зрение
Однажды вы сказали, что видите стихи живьем.
— Это реальная история, впервые она произошла в Измайлово. Я шел возле дома и увидел мальчика. Он разглядывал что-то в траве, а над ним был столб воздуха, в котором находилось стихотворение, невербально, конечно, не буквами, а целиком!
Дело в том, что я воспринимаю стихи как некие кубы света, в которых что-то происходит. Важно разглядеть, что там тебе постучалось, поэтому первые дни стихотворение творится в голове. Запись — это этап, близкий к финалу работы. Нужно, как художник, расставить в кубе света слова так, чтобы было похоже на увиденное…
То, что вы жонглер, многие знают, но кажется, что вы еще и художник. У вас очень визуальные стихи.
— Нет, я уже давно не рисую. В детстве любил рисовать, почему-то именно березы. Мне нравилось, казалось, что получается похоже. Визуальность для меня очень важна. Причем раньше я не очень хорошо слышал, и зрение для меня было важнее слуха. Но потом я понял, что стихотворение — это еще и музыка, и что вообще задача поэта — объединить звук и зрение.
Куда смотреть, чтобы увидеть стихотворение?
— В каждом стихотворении важен первоначальный импульс. Фету принадлежит фраза, что жизнь печальна, а искусство радостно. Это действительно так. Жизнь почти всегда трагична, но занятие искусством — очень счастливое дело. Поэтому важна фетовская идея восторга и желания им поделиться. Когда Пастернак говорит, что поэт должен привлечь к себе любовь пространства, — он говорит об этом тоже.
А еще можно вспомнить формулу Мандельштама. Он говорил, что стихотворение — это письмо в бутылке, кто выловит, тот и читатель. Я с этим не спорю, но для меня стихотворение — это письмо самому себе. Поэтому важно внимательно вглядываться в куб света, чтобы понять, какое послание тебе прислало мироздание.
Однажды на занятии вы дали совет одной начинающей поэтессе. Посоветовали начать стихотворение с воспоминания.
— Я заметил, что стихотворение, которое начинается с воспоминания, скорее всего, получится и будет интересно. Может быть, это потому, что оно уже присутствует в пространстве и хочет быть написанным.
Как понять, получилось стихотворение или нет?
— Конечно, всегда можно спросить у того, кого мы уважаем. Но есть подозрение, что все равно оценка не будет вполне убедительной и удовлетворительной для автора. Поэтому критерий подлинности должен возникнуть у нас самих.
Расскажу про свой опыт. Когда я написал свое первое хорошее стихотворение, то почувствовал, что слова не умещаются на двумерном листе. Им как будто нужно иное измерение. Этот опыт до сих пор — главный критерий для меня. Но я не утверждаю, что правило универсальное. У вас должен появиться свой критерий. Странный, необычный, не связанный с одобрением или неодобрением. Что-то внутри, о чем Пушкин говорил: доволен ли взыскательный художник?
В таком случае, что для вас идеальное стихотворение?
— Сейчас даже внутри одних и тех же творческих групп нет никакой внятности. И сам я тоже не могу ответить на этот вопрос, но люблю формулировку Кандинского. В любом произведении искусства должны быть три вещи. Это Личность автора, это Время, в котором мы живем, и то, что больше времени и человека. Некая Потустороннесть.
Стиховорения Дмитрия Веденяпина
* * *
В траве, в костре июня, у торца
Шестнадцатиэтажного дворца,
Споткнувшись о натянутое время,
В зеленом круглом мире, где пришлось-
Приходится-придется, глядя сквозь
Танцующую солнечную темень
Туда, где только музыка, без слов,
И мелкий дождь, как стрелки без часов,
Среди стволов стрекочет наудачу
(В душе у грибника то вскрик, то всхлип:
Нет, гриб — нет, лист — нет, гриб — нет, лист — нет, гриб),
За полчаса до выезда на дачу —
Все собрано, но ты еще в Москве —
Над мальчиком — что тот грибник — к траве
Склонившимся над смятой пачкой «Dunhill»
И собственным беспамятством, в аду,
В Москве и в опечатанном саду
Стоит стихотворение, как ангел.
2001
Примечание редактора: именно это стихотворение наш собеседник, по собственному признанию, увидел целиком в виде потока света.
Детство
Шагнуть в окно, свалиться со стола,
Открыть сервант и своровать лекарство,
И понимать, что даже пастила
В сто раз важней любого государства.
Любовь и смерть пока ещё одно,
Конец ещё не потерял начало,
И умереть не страшно — всё равно,
Что с головой залезть под одеяло.
Примечание редактора: это стихотворение то самое — первое хорошее стихотворение, о котором говорил Дмитрий Юрьевич
* * *
Мама под снегом ведет ненормальную дочь.
Это нормально; земля обрастает сугробами;
Дом вверх ногами висит в опрокинутом небе —
Кто-то расчистил каток; сны, мешаясь со злобами —
Любит-не любит? — положены всякому дневи;
Случай гадает, не зная: помочь-не помочь?
Голос бормочет: «Заря новой жизни», «побег
В царство свободы», «мужайтесь», «да будут отложены
Все попеченья житейские», «верьте», «терпите»…
Время стоит у окна и в слезах, завороженно
(Каждый нежданно-негаданно в центре событий
Собственной жизни, как минимум) смотрит на снег.
Angelica sylvestris
Я падаю, как падают во сне —
Стеклянный гул, железная дорога —
В темно-зеленом воздухе к луне,
У входа в лес разбившейся на много
Седых, как лунь, молочных лун, седым,
Нанизанным на столбики тумана
Июльским днем — как будто слишком рано
Зажгли фонарь, и свет похож на дым
И луноликих ангелов, когда
Они плывут вдоль рельс в режиме чуда —
Откуда ты важнее, чем куда,
Пока куда важнее, чем откуда —
Белея на границе темноты;
Вагоны делят пустоту на слоги:
Ты-то-во-что ты был влюблен в дороге,
Ты-там-где-те кого не предал ты.
1999

О поэтах и поэзии
В издательстве «Эксмо» вышла книга Дмитрия Быкова* «О поэтах и поэзии».
В книгу вошли размышления-эссе о поэтическом пути, творческой манере выдающихся русских поэтов — от Александра Пушкина до Иосифа Бродского. Статьи порой предлагают парадоксальные и даже провокационные идеи, однако открывают иной взгляд на творчество поэтов-классиков XIX и XX века, подсвечивает неочевидные параллели и подтексты в судьбах русских поэтов.
Представляем фрагмент книги — главу о Данииле Хармсе

Даниил Хармс
1
Иногда современников, выполнявших в своих литературах сходную функцию, связывает прямо-таки мистическое сходство: Гоголь и Эдгар По, жившие почти одновременно (1809–1852 и 1809–1849), явно похожи на фотографиях, оба панически боялись погребения заживо, обоих сильно занимала тема любви к мертвой красавице… Удивительное свойство прослеживается в биографиях, портретах и сюжетных инвариантах нашего Александра Грина и американца Лавкрафта (оба преклонялись перед Эдгаром По). Двадцатый век — по крайней мере модернистскую литературу — во многом опередили японец Акутагава, пражский еврей Кафка и наш Хармс: Акутагава отравился снотворным в 35-летнем возрасте, Кафка умер от туберкулеза в 40, Хармса уморили голодом в блокадной тюрьме в 36.
Всех троих с точки зрения обывателя никак не назовешь нормальными людьми; Хармс отмечен, пожалуй, наиболее явными признаками безумия — но это никак не мешало ему плодотворно работать в литературе два десятилетия; скажу больше, вместо того чтобы с этим безумием бороться или как минимум его скрывать, он его отважно эксплуатировал. Пожалуй, этих трех гениев — кроме ранней смерти и неотступной депрессии — прежде всего роднит именно то, что из своих неврозов они сделали великую литературу. А могли бы притворяться здоровыми, жить нормальной человеческой жизнью — но, думается, для Кафки это было бы страшней, чем превратиться в ужасного инсекта. Все трое, кажется, понятия друг о друге не имели — хотя одним из любимых писателей Хармса был Густав Майринк, которого высоко ценил и Кафка.
2
Отец Хармса, Иван Ювачев (1860–1940), был личностью силь- ной, цельной, властной, интересной и страшной; сын унаследовал не то чтобы его безумие, но, скажем так, его последовательность. Вышло многотомное собрание его дневников, писавшихся с неуклонной пунктуальностью всю жизнь; тираж, кажется, сто экземпляров или чуть более, и трудно вообразить человека, который будет читать эти скрупулезные описания погоды. Вот жизнь! Вглядитесь как-нибудь в это лицо, в эти глубоко просверленные фанатичные глаза, в каменные скулы. Моряк, заговорщик-народоволец, участвовал в заговоре против царя, выдан агентом Дегаевым, чья биография тянет на отдельный роман; приговорен к смерти, замененной 15-летней каторгой, в Шлиссельбурге уверовал и резко пересмотрел свое мировоззрение. После двух лет Шлиссельбурга переведен на Сахалин, где пробыл еще восемь: сперва — на самых тяжелых работах, потом — на метеорологической станции. На Сахалине с ним познакомился Чехов, который вывел его в «Рассказе неизвестного человека». Освободился в 1895 году, жил во Владивостоке, был здесь крестным отцом будущего футуриста Венедикта Марта (между прочим, родного дяди Новеллы Матвеевой; тесен мир!). После кругосветного путешествия вернулся в Петербург, издавал книги о Сахалине и учительные брошюры для общества трезвости. Женился на заведующей «Убежищем для женщин, вышедших из тюрем Санкт-Петербурга». Веровал он фанатично, как все самоучки, пришедшие к вере путем долгого одинокого самопознания; насколько его фанатизм свидетельствует о душевной болезни — сказать трудно, грань тонка, но, во всяком случае, отцовская угрюмая добродетель явно привела Хармса к его юношеским эскападам, к категорическому нежеланию жить по монастырскому уставу и соблюдать любую навязанную дисциплину. Зато уж в том, что навязал себе он сам, он был по-отцовски упорен и фанатичен: можно сказать, что вся жизнь его была чередой сложных, нисколько не пародийных ритуалов. Однажды, вспоминает Пантелеев, он в жаркий, невыносимо душный день ни на секунду не снимал черного суконного пиджака и цилиндра, хотя обливался потом; сложнейшими обрядами был обставлен каждый его бытовой жест, и это было крайним проявлением тех обсессий, от которых часто страдают люди с воображением. Я как-то спросил Лидию Гинзбург, можно ли говорить о безумии Мандельштама, согласно формулировке Набокова. «Нет, не думаю. Мандельштам был невротик — гораздо более легкий случай. А вот Хармс — там все было серьезно. Однажды в гостях мы остались ночевать, и я видела, как он укладывается спать: как садится на кровать, закрывает лицо руками, подходит к окну, а постояв там, снова садится и снова встает — всего около тридцати неумолимо последовательных движений». Отец считал его безумцем и неудачником, но когда в 1931 году обэриуты были арестованы, именно связи Ювачева-политкаторжанина привели к облегчению их участи: они отделались недолгой ссылкой в Курск. Введенский после этого бывал в Ленинграде лишь наездами, уехал в Харьков — но в начале войны это его не спасло. Их с Хармсом взяли одновременно.
Но Хармс, конечно, не только результат отцовского сурового воспитания, не только продукт пуританской домашней атмосферы, а еще и нормальный, даже предсказуемый результат эволюции русского символизма. Я думаю, его корни не в Хлебникове, поэте скорее жизнерадостном и уж никак не инфернальном.
Мироощущение Хармса — символистское, блоковское, и если бы Блок чудом выжил, он бы, возможно, после долгого молчания стал писать именно такие стихи — может быть, в духе Вагинова, а может быть, и вполне хармсовские (во всяком случае, иронические и пародийные стихи Блока очень похожи на Хармса).
Поэтический манифест Хармса «Постоянство веселья и грязи» — текст вполне символистский по духу, просто символисты еще видели за вещами изначальные платоновские образы вещей, а чинари видят черную пустоту (чинарями, то есть людьми строго иерархического сознания, называли себя философы и поэты, группировавшиеся вокруг Друскина и Липавского, двух самых оригинальных русских мыслителей тридцатых годов), и ужас перед нею становится их главным состоянием. Но ведь ужас — вообще главное ощущение литературы XX века: началось это с «арзамасского ужаса» Толстого, когда он вдруг увидел вещи как есть («все тот же ужас, красный, белый, квадратный»), продолжилось набоковским «Ужасом» и «Ultima Thule», нашло предельное выражение в «Исследовании ужаса» Липавского. Многие видят в обэриутских стихах смешное, но куда больше в их текстах ужасного, не в смысле саспенса, но в смысле некоего общего экзистенциального оцепенения перед лицом вещей как они есть, вне привычных связей. «Связь» — самый смешной с виду и самый жуткий, если вдуматься, текст Хармса: он о том, что истинная связь между людьми и понятиями непредсказуема, нелогична. Но другой и быть не может. Думаю, это один из лучших прозаических текстов XX столетия, как-то вмещающий в себя всю поэтику, например, Зощенко.
Так выглядит мир, если упразднить привычные связи; мир в том состоянии, в каком его увидел Липавский в своем «Исследовании»:
В жаркий летний день вы идете по лугу или через редкий лес. Вы идете, не думая ни о чем. Беззаботно летают бабочки, муравьи перебегают дорожку, и косым полетом выпархивают кузнечики из-под носа. День стоит в своей высшей точке. (…) Вдруг предчувствие непоправимого несчастья охватывает вас: время готовится остановиться. День наливается для вас свинцом. Каталепсия времени! Мир стоит перед вами как сжатая судорогой мышца, как остолбеневший от напряжения зрачок. Боже мой, какая запустелая неподвижность, какое мертвое цветение кругом! Птица летит в небе, и с ужасом вы замечаете: полет ее неподвижен. Стрекоза схватила мушку и отгрызает ей голову; и обе они, и стрекоза и мушка, совершенно неподвижны. Как же я не замечал до сих пор, что в мире ничего не происходит и не может произойти, он был таким и прежде и будет во веки веков. И даже нет ни сейчас, ни прежде, ни — во веки веков. Только бы не догадаться о самом себе, что и сам окаменевший, тогда все кончено, уже не будет возврата. Неужели нет спасения из околдованного мира, окостеневший зрачок поглотит и вас? С ужасом и замиранием ждете вы освобождающего взрыва. И взрыв разражается.
Это очень похоже на ужас, внезапно нахлынувший на Толстого в арзамасском трактире, на Набокова в берлинской квартире, — ужас мира, лишенного привычных связей, обнаружившего свою насквозь бесчеловечную природу. И думаю, советский опыт был в этом смысле, при всей своей чисто человеческой ужасности, бесценен: когда-то Валерий Попов, всегда признававший, что работает на пересечении бунинской и хармсовской традиций, сказал мне, что самое точное и жуткое сочинение об ужасах сталинизма — «Старуха». Вот где страх: не там, где постоянно ожидаешь ночного стука в дверь или вызова в Большой дом, а там, где таскаешь в чемодане труп старухи, там, где часы без стрелок, там, где ты абсолютно беззащитен и никому не нужен. Советский Союз не мог не появиться там, где отменили прежнее представление о человеке. Ужас Хармса — это именно ужас мира, из которого изъяли людей с их понятиями и правилами; ужас «зубчатых колес» Акутагавы, ужас кафкианского закона, который вообще не учитывает человека. Хармс — летописец совершенной расчеловеченности, где никого не жалко, где смерть перестает быть событием, где застыло время, а человек утрачивает желания.
3
Но мир Хармса — это еще и мир чуда, мир в каком-то смысле сказочный; у Шварца это осовремененная и довольно страшная волшебная сказка, а у Хармса сказка небывалого типа, в которой действуют небывалые существа и разворачиваются новые фабулы. Липавский ввел термин «Вестник», это вроде бы буквальный перевод греческого «ангелос», но совсем не ангел, а скорее житель другого мира, граничащего с нашим и устроенного таинственным образом. Друскин подробно объясняет в «Разговорах вестников», что у вестников нет понятия о времени, а потому они не знают тревоги и скуки; «вестники разговаривают о формах и состояниях поверхностей, их интересует гладкое, шероховатое и скользкое, они сравнивают кривизну и степень уклонения, они знают числа». Мне кажется, записки Хармса о вестниках отчасти сродни мопассановской повести «Орля», из которой выросла вся готическая традиция XX века: там человек замечает, что рядом с ним завелось новое, непостижимое существо, что оно навязывает ему свою волю. И он, как и Хармс в своих отрывках о вестниках, экспериментирует с водой: пьет из стакана и проверяет — это он пьет или его заставляют пить? Совпадение поразительное (Жак- кар целую главу в своей работе о Хармсе посвятил теме воды, она становится метафорой времени, жизни и много еще чего). Только герой Мопассана боится своего Орля, а Хармс ждет своих вестников: они ему расскажут о другом мире, потому что этот вовсе уже невыносим.
Хармс придавал особое значение приметам, ибо приметы были для него знаками того самого пограничного мира, — и в этом смысле он тоже символист: помните у Ходасевича — «В те времена такие совпадения для нас много значили»? Ну а чему верить, если не приметам? В пелевинских «Числах», где все нравственные законы тоже похерены, человек верит в числа и выстраивает свое поведение по логике примет, то есть тех же обсессий. И в «Нимфоманке» у Триера миром правят числа Фибоначчи, потому что мораль и закон уже не справляются. И подозреваю, что единственным летописцем сегодняшнего состояния вещей — по крайней мере в России — стал именно Хармс, гораздо более радикальный, чем Кафка, и в каком-то смысле более отважный. Может быть, радикальность его связана с тем, что он жил в Советском Союзе, в мире, который Кафке только мерещился.
Но отлично сознавая неизбежность этого мира, он оставался человеком трогательно уязвимым, сентиментальным, страдающим.
Хармс был женат дважды, оба раза мучительно переживал свою неспособность обеспечить семью. Первая его жена, Эстер Русакова, разошлась с ним в 1929-м и в 1938 году погибла в Магадане, вторая — Марина Малич — была эвакуирована из блокадного Ленинграда, уехала в Пятигорск, там оказалась в оккупации, была угнана в Германию, оттуда попала во Францию, а умерла в 1990 году в Аргентине. Она успела наговорить хармсоведу Владимиру Глоцеру свои воспоминания «Мой муж Даниил Хармс».
Когда началась война, он предсказал, что первая же бомба упадет на его дом, что и случилось, но его успели арестовать до этого за распространение панических слухов. До этого он все говорил Марине, что надо уйти из города, странствовать, останавливаться на ночь в каких-нибудь избах и рассказывать сказки, за это будут кормить… Более трогательной, более наивной мечты я представить себе не могу; поздние рассказы Хармса могут быть сколь угодно циничны и жестоки — взять хоть «Реабилитацию» и «Начало хорошего летнего дня».
Но это ведь единственно возможная защита — с превышением абсурда, как положено, — на зверино серьезную и зверино тупую эпоху, на перекрытый кислород, на голод. В жизни Хармса блокада началась задолго до войны: ужасы голода описаны в его дневниках еще в конце тридцатых. Прочитайте «Так начинается голод…», всего 8 строк, а ведь все этапы состояния выписаны.
В дневниках блокадников все это описано — у той же Лидии Гинзбург в «Записках блокадного человека». Откуда он знал? Да все он знал, вестники ему рассказали. В мире, где не осталось человека, рано или поздно начинается война, и война эта шла задолго до 1939 года, и блокада началась до того, как перерезали ленинградские коммуникации. Некоторых блокировали заранее, и то, что именно Хармс стал одной из первых жертв неутомимо работавших в осажденном городе ленинградских чекистов, лишний раз доказывает, что нюх у системы был звериный. Головного мозга было мало, а спинной — образцовый. И хребтом они чувствовали, кто человек. Хармс был человек, один из последних; и отчаяние человека в мире зубчатых колес он зафиксировал полней всех.
Сегодня он, наверное, самый актуальный писатель: в шестидесятые годы, когда его открыли в России и в мире, казалось, что опыт его отошел в прошлое. Да нет, все только начинается. Вы скажете: но как же Россия живет в хармсовском — то есть радикально кафкианском — мире и до сих пор сравнительно цела? Так он и это предсказал. Это вот прямо вообще как, по-сидуровски говоря, «Памятник современному состоянию», например, в «Сундуке» о человеке с тонкой шеей, закрывающем себя в сундуке.
Странно, он же знать не знал о том, что в это же самое время другой писатель заканчивал роман про другого человека с тонкой шеей:
Я еще ничего не делаю, — произнес м-сье Пьер с посторонним сиплым усилием, и уже побежала тень по доскам, когда громко и твердо Цинциннат стал считать: один Цинциннат считал, а другой Цинциннат уже перестал слушать удалявшийся звон ненужного счета — и с неиспытанной дотоле ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, — подумал: зачем я тут? отчего так лежу? — и, задав себе этот простой вопрос, он отвечал тем, что привстал и осмотрелся.
(В. Набоков «Приглашение на казнь»)
То есть жизнь победила смерть неизвестным науке способом, но вот оно, коварство винительного падежа: кто кого победил-то? Обязательно ли умирать, чтобы победить смерть?
Вся штука в том, чтобы при жизни успеть сказать «Отчего так лежу?», и тогда больше не будет никакого сундука.
*Признан иноагентом на территории РФ

Поэтические новинки
Представляем подборку поэтических новинок 2022 и начала 2023 года, на которые стоит обратить внимание всем, кто уже пишет стихи или просто любит их читать.

Евгения Джен Баранова
Где золотое, там и белое
Издательство «Формаслов»
Поэзия Евгении Барановой затрагивает близкие многим читателям темы: городская жизнь и красота российской деревни, воспоминания о детстве, роль и судьба женщины, мир и ужасы войны, переосмысление жизни и смерти. Ее стихи просты, необычны и современны. В ее лирических строках есть что-то особенное, жизненное и новое.
«Мало кому удается в наши дни сказать свое слово в лирике. Жанр выглядит исчерпанным… А вот Евгения Баранова без усилий и, я бы сказал, без стеснения вступает в области лирики, потому что талантлива, а талант пробивается сам и не считается с конъюнктурой». — говорит поэт и критик Кирилл Ковальджи о творчестве поэтессы.
«Где золотое, там и белое» — пятая книга Евгении Барановой, куда вошли избранные тексты за последние три года. Основные темы этого сборника — любовь во время чумы, попытка бегства из замкнутой комнаты повседневности, преодоление скрытых и явственных страхов. Каждое стихотворение дает задуматься и поразмышлять о жизненных ценностях.

Сергей Бирюков
Универсум: Стихи, композиции, визуалы, микродрамы
Сергей Бирюков — саунд-поэт, перформер, критик и теоретик авангарда, лауреат ряда российских и международных литературных и научных премий. Основатель и президент Международной Академии Зауми, участник многих литературных фестивалей. Он написал и опубликовал более 20-ти книг и поэтических сборников. В своих трудах Бирюков развивает тенденции фонетической, заумной и визуальной поэзии, общей полиритмии.
В книгу «Универсум» вошли избранные работы, написанные за 50 лет творческой деятельности: лучшие стихи, визуальные композиции и драматические произведения. Каждый текст — это напряженный диалог автора с поэтами разных стран и эпох. Особое место занимает Хлебниковиана — рефлексия творчества поэта Велимира Хлебникова.

Владимир Богомяков
Грузди с морозными звездами
Издательство «Красный матрос»
Тюменский философ и поэт Владимир Богомяков, автор научных работ и нескольких поэтических сборников. Его тексты и стихи публикуются в журналах «Новый мир» и «Знамя». Книга «Грузди с морозными звездами» — поэзия с «особым настроением», стихи относительно ровные, с внятным сюжетом, четкими героями и глубинным смыслом.
Критики называют творчество Владимира Богомякова «диким». Каждый текст — это поэтизированные моменты повседневности, ее осмысление, игра с ней. В них все знакомо, близко и одновременно — совсем под другим углом. Стихи автор никогда не переписывает, ведь они «не произведение искусства, которое можно совершенствовать, а выражение определенного момента жизни, импульс, не поддающийся конструированию».

Григорий Стариковский
Птица разрыва
Издательство «Новое литературное обозрение»
Поэт, эссеист и переводчик Григорий Стариковский живет в пригороде Нью-Йорка и преподает латынь в школе. Он переводил Вергилия, «Одиссею» (песни 9–12), Софокла («Царь Эдип»), а также стихи Уолта Уитмена, Луиса Макниса, Дерека Уолкотта и др.
Мир в стихах Григория Стариковского лишен цельности, раздроблен на фрагменты и находится на грани исчезновения. Как написано в предисловии, «все расползается по швам, раскалывается, покрывается трещинами, срезами». Образ «Я» у Стариковского — «это то, что случилось в мире», «это пробное тело», «трещина». Но каждое разрушение чего-то устоявшегося дает надежду на рождение нового, светлого, другого.

Анна Арно
Ты не заставишь меня открыть глаза
Издательство «Кабинетный ученый»
Американский поэт Анна Арно по происхождению француженка. Стихи начала писать в 20 лет под влиянием поэзии Элизабет Бишоп и Одри Лорд. Поэзия Арно земная, человечная и при этом интеллектуальная. Спокойный, уравновешенный тон, намеренное внимание к деталям и мелочам, которые создают объем и глубину. Арно отвлекает читателя от главного, погружая в ситуацию, в момент – в этом особая магия стихов Арно. В стихах много боли, переживаний, насущного и терзающего. Но, как и в реальности, в финале всегда побеждает жизнь.

Ростислав Амелин
Мегалополис Олос
Издательство «Центрифуга, Центр Вознесенского»
В научно-фантастической антиутопии «Мегалополис Олос» Ростислав Амелин представил авторский вариант альтернативного будущего. Искусственный интеллект, мировая империя, тотальный контроль, сетевое бессмертие, экологический кризис, разумная эпидемия, космическая катастрофа, религиозный терроризм, апокалипсис и эволюция человека — все эти мифы и страхи наших дней прорастают в реальность в Мегалополисе Олос.
Сам Ростислав Амелин называет свой роман «научной мистикой». История рассказана голосами безымянных героев, а нереальное кажется пугающе правдоподобным. К тексту прилагается глоссарий, где собраны ключевые понятия эпоса и некоторые полезные факты. Издатели советуют читать книгу вслух, чтобы лучше представить происходящее.

Генетический тест
Я сделал
Генетический тест
У них были
Огромные скидки
И я сделал зачем-то
Просто так
Пусть будет
Пришли результаты
Там очень много параметров
Про болезни, способности
И там много страшного
Но самое интересное —
Этническое происхождение
Русские — 46 процентов
Испанцы — 28 процентов
Французы или немцы — 25 процентов
Мордва — меньше одного процента
Хорошо, что я русский
Меня это устраивает
Я и раньше это знал
Тут даже и подтверждать-то
Нечего
Это было и так понятно
Что я русский
По бабушке — угличские крестьяне
По дедушке — можайские
Да, я коренной подмосквич
И горжусь этим
Хорошо принадлежать
К великому, пусть и несчастному
Народ
Это нормально, это хорошо
И то, что испанец
Я знал
Отец мой несчастный
Был им
Жаль, так и не увиделись
Ну ладно, так бывает
Французы — ну что ж
Были ведь
Наполеоновские войны
И вторжение в Испанию
И страшное испанское сопротивление
Да, я могу сейчас вяло, равнодушно
Сказать, что в моих жилах
Течёт кровь народа
Который храбро сражался
С Наполеоном
Французы входили в село
И требовали жрать
Требовали жратвы и бухла
А там были только женщины
И дети
Все мужики ушли воевать
В партизаны или типа того
И эти испанские матери
Выставляли отравленную еду
И французы говорили
Ешьте сами
И матери ели
И французы говорили детям
Давайте, ешьте
И дети ели
И потом французы тоже ели
И они все вместе умирали
Отравленные едой
Французы никак не могли понять
Зачем они это делают
И вот теперь в моей крови
Есть огромная доля французов
А что, смешивались они
Да и вообще
Это два близких народа
Французы были когда-то
Храбрым народом
Завоевали пол-Европы
Да чуть ли не всю
Да ладно
Ладно уже
Хватит уже
Надо честно признать
Что во мне нет ничего
Из геройских качеств
Моих народов
Ни русского унылого
Обречённого
«Надо — значит надо»
Этой русской отречённости
Когда пропадает разница
Между жизнью и смертью
Ни испанской зацикленности
На смерти
Религиозного фанатизма
Готовности умереть
Ради самой Смерти
Которая окутывала
Пеленала, баюкала
Всех испанцев
С самого рождения
Которая вела их путями
Великих завоеваний
Великих географических открытий
Ни французской элегантной лихости
Их веры в себя
В то, что они
Они… они…
Я не очень чувствую
Какие они
Что ими двигало
В Наполеоновских войнах
Я не очень понимаю
Хотя я люблю Францию
И даже немного
Говорю по-французски
Во мне ничего этого нет
Я простой европейский обыватель
Который хочет одного
Жить в мире и покое
Жить так, чтобы меня не трогали
Спокойненько жить себе
Чтобы не было никаких проблем
Никаких особых трудностей
Чтобы жить так, как жили европейские буржуа
В конце XIX
И в начале XX века
Чтобы жить, как буржуа
В России, в современной России
И смотреть, как течёт
Москва-река
И смотреть, как течёт
Нева
И другие реки
И во мне
И у меня
Есть вот эти вот корни
Россия
Испания
Франция
Германия
(Почему Германия? Откуда Германия?)
Мордва
И так далее
Ты сидишь
И тупо рассматриваешь
Текст на экране
Русские, испанцы, французы
Немцы
Мордва
И тяжело думаешь
Какая разница
По большому счёту
Какая разница
Иногда так задумаешься
Какая разница
Я вот сижу и думаю
Какая разница
Какая разница.

Полина Репринцева. Стихотворения
Полина Репринцева — поэтесса и выпускница поэтической мастерской Дмитрия Быкова*. Полина начинала писать стихи на русском языке, но переехав в Ирландию, закончила там магистратуру по писательскому мастерству и теперь развиваться как поэт, пишущий на английском.
У Полины вышли сразу две книги: в российском издательстве «Стеклограф» сборник — стихотворений «От обратного», в ирландском издательстве «Dedalus Press» — поэтическая книга «My name is». Мы поговорили с автором о том, как рождаются стихи и как получается писать на двух языках, а также предлагаем прочитать несколько стихотворений Полины.
В Creative Writing School много выпускников-поэтов, но большая часть из них публикуется в сборниках или журналах. Сложно ли собрать свою поэтическую книгу?
— Книгу на английском мне было легко собрать книгу, потому что все стихи первых трёх лет проживания в Ирландии касались иммиграции, потери языка и идентичности. Абсолютно неоценимой была помощь моего редактора, по совместительству издателя Пэта Борана, в том числе и потому, что писать на втором языке — это отдельная песня. Вообще, сама жизнь подсказала драматическую структуру сборника, от исторической травмы до беременности.
Книгу на русском языке мы делали с прекрасной Даной Курской, издание затянулось из-за пандемии, а потом стало совсем немыслимо что-то рекламировать. Спасибо Дане за её адский труд и терпение. Сначала мы включили в книгу около ста стихотворений, но потом сократили вдвое. Здесь нет никакой продуманной структуры, только время и география.
Вы пишете стихи на русском и на английском. В чем для вас разница в стихосложении на этих языках?
— Сейчас я не часто пишу на русском, но относительно недавно перевела стих на русский язык для прекрасного журнала EastWest Literary Forum. Если/когда я пишу на родном языке, я делаю это для себя, чтобы найти объяснение.
Первый язык это всегда магия и от сердца, это музыка и заклинания. Второй — логика, возможность создавать себя, возможность осознанного выбора, лаконичность. Главное — честность, в обоих случаях. Хотя, подозреваю, что тут имеет значение тот факт, что английский — аналитический язык, а русский — синтетический (высокая степень синтеза).
Многим людям кажется, что поэзия еще больше, чем проза, — результат вдохновения, работа той самой музы. По вашему мнению, насколько это правда?
— Муза приходит к тем, кто пашет, вне зависимости от жанра.

Кажется, что стихи лучше, чем проза, передают чувства, эмоции, поэтому многие пишут стихи в юности, но потом бросают. Что такое стихи в вашей жизни?
— И проза, и поэзия — ювелирная работа, но сделать одно кольцо менее энергозатратно, чем янтарную комнату. Сборник стихов у меня пишется быстрее. Сборник рассказов я пишу уже седьмой год, конечно, материнство и английский язык существенно замедляют ход. Стихи — это продукт любви, отчаяния, смелости, непрерывного действия в жизни, жизнетворчества. Проза — это когда ты хочешь сказать за тех, кто сам не может. У меня так.
Бывали ли у вас времена, когда совсем не писалось?
— Бывали, это ад. Помните, у Бахыта Кенжеева: «Спляшу, в ногах валяться буду — верни мне музыку мою…» Ну и, конечно, бешеные волки лапами на грудь.
Кого из поэтов вы любите читать?
— Энн Секстон хорошо учить наизусть. Шерон Олдс. Лэнгстон Хьюз. Павел Васильев, если грустно. Чарльз Буковски, если совсем п*здец. Симик, чтобы дышать легче. Александр Бараш — его читаю регулярно в фейсбуке, переводы и оригинальную поэзию. Недавно почивший отважный Кевин Хиггинс, наш поэт-сатирист, его личность и стихи для меня многое значат. Фрэнк Бидарт. Андрей Сен-Сеньков. Вася Бородин. Бесконечно можно продолжать…
Стоит ли поэту смотреть за тем, что делают другие? Вы следите за творчеством своих современников, может быть, однокурсников по CWS?
— Искать своё, смотреть на всех, конечно, нужно быть открытым. По-человечески, неважно, поэт или нет. Менять мнение. Из поэтов CWS я советуюсь с Аркадием Тесленко, интересный поэт Максим Глазун. Мои современники делят со мной географию. Фиона Болджер. Джессика Трейнор, у неё гениально про вилку написано. Марк Уорд, у него на днях совершенно магическая книжка вышла.
Что бы вы посоветовали начинающему поэту, как двигаться вперед в этом искусстве?
— Смотреть хорошие фильмы, учиться монтажу, это важно. Любить много. Всегда быть начинающим. Не слушать никого. Найти работу. Любить ещё больше.
* * *
Тебе, должно быть, нравилось такое:
Горячий воздух, лестничный проем,
Пыль примагничена к лучам, на водоем
Шагает армия полыни и левкоя.
За этим всем какой-то был секрет,
Но ты запомнил только чувство: гулко
Стучала жизнь по венам переулков,
Стекал закат на серый парапет.
Потом твой дом засыпало песком,
В прихожей треснул лед блестящих ампул.
К тебе пришли. Но ты под потолком
Висишь пустой перегоревшей лампой.
* * *
Вот мы расходимся
Как круги на воде
Вот мы сходимся
Как пасьянс
Вот ты роняешь
Мобильный в биде
Вот мы решили
Что хватит пьянствовать
Вот я кричу
Что больше так не могу
Вот ты теряешь
Золотую серьгу
Вот твоя мечта
Зарастает травой
Вот мы друг друга
Ведем на убой
Вот стоим у икон
Наша жизнь — лютый гон
Крепок сон
Будто старая нокия
Вот мой дракон
Вот твой дракон
Доедают
Друг друга
Причмокивая
* * *
Когда Нео говорит Тринити «я люблю тебя больше жизни», он имеет в виду не свою жизнь, а биологическую.
Когда ты говоришь, что любишь жареную картошку, ты имеешь в виду тёмную коммунальную кухню, белый пар и деревянную лопатку.
Когда я говорю, что люблю, я имею в виду узнавание.
А мама никогда не говорит, что любит, потому что она действительно любит.
Dog I Can’t Keep
First language is a dog I can’t keep anymore
barking in the back of my mind.
Stay, I command.
But it goes wherever it pleases,
reminding me who is the real owner here.
Its growling is so powerful that all other sounds get lost in it.
Your bites leave no scars anymore, I say.
I’ll find you a new home, I say.
It grins.
First find yourself one.
Its jaws are closing around my neck.
Good Omens
My granny once told me
a whirlwind of leaves and golden dust
in the early autumn
is nothing less
than the devil’s wedding
My granny also mentioned
that if you manage to throw a knife
in the very heart of this whirlpool
you will see
the devil’s black blood
dripping on the ground
So when I see somebody standing
in the middle of the street
with a knife covered in black blood
and it’s late September
I know for sure: our grandmothers went to the same school
First Poem
She is talking to me
from the womb, this girl
She is reading
in her native language
Language of darkness and warmth
She uses her own alphabet
watery symbols
bubbles of light
to create her first poem
I feel her
jab jab
cross
hook
uppercut
kick kick kick
in the uterus
sending signals to the organs
I hear her message
vibrating in the bones
in English it means:
wait till you see me
wait till you hear me
I bet you’ve never met
anyone like me
*Признан иноагентом на территории РФ

Большая сила
Петербург — не просто город. Это большая темная сила, которая питает тебя, висит над тобой густым облаком и не отпускает. Город знает о тебе все — где ты родилась, куда и зачем идешь. Он как бог, в сознании которого мы существуем. Мы части его игры — город пытается сохранить анонимность через чудесные совпадения. Но мы-то знаем — это он, Петербург, видим его почерк, его стиль. Чуем его запах. Не могу сказать точно, чем он пахнет — сырым гранитом, клейкой листвой, клубящимся паром от крыш, табаком, морем. Но ни с чем этот запах не спутаю.
Знаешь, как мы познакомились с твоим папой? Двадцать лет назад, в мае, Петербург разразился ливнем, улицы превратились в реки — небо почернело, ливневки встали колом и затопили Большой проспект, ветер расхлестал мой зонт в лоскуты, порвал на ткань и спицы. Я бежала по проспекту, мокрая по колено, свернула на Ленина и забилась под навес, где уже стоял ошалевший парень с серьгой в ухе. Мы вместе смотрели на молнии и слушали гром, он спросил, есть ли у меня зажигалка. У меня была. Мы курили, смеялись, мокли, сохли и больше не расставались. Ну, до недавнего времени. Город нас свел, загнал под один навес. Папа в тот день перепутал адрес и уехал на Петроградскую сторону вместо Васильевского. Я опоздала на час в кино, пошла гулять и попала в грозу, о которой синоптики не предупреждали.
Или вот твоя прабабушка. Весной 1942, после блокадной зимы, которую ее мама не пережила, она, пятнадцатилетняя девочка, пошла выменивать продукты на Сытный рынок. Отдала мамино обручальное кольцо за мешочек гречки. Поковыляла домой — какое там бегать, еле ходила, слабость, дистрофия, даже сидеть на костлявом заду больно. И тут трамвай! Они всю зиму не ходили, а теперь стали появляться — как весенние ласточки. Заторопилась, да зацепилась юбкой за арматурину, торчащую из развороченного бока дома на Кронверкском. Юбку шерстяную жалко, выпутывала медленно, слабые пальцы плохо шевелились. Трамвай поехал без нее. А потом свист, оглушительный разрыв, пыль, земля, кирпич, сорванные провода, волна. Снаряд прилетел в трамвай, люди превратились в месиво: обрубки тел, кишки, оторванные головы. А меня город спас, говорила прабабушка, удержал, ухватил за юбку — зачем, может, ради вас, чтобы вы жили?
Город отвечает не только за судьбоносные вещи, он весело жонглирует нами — издевается или подыгрывает. Я училась в третьем классе, когда прочитала «Черную стрелу» Стивенсона — главного героя звали Ричард, сокращенно Дик. Гуляла по Александровскому парку с одноклассницами и их собаками — догом Ричардом и овчаркой Диком — и назидательно сообщила им, что псы-то тезки. Не выдумывай, сказали они, совершенно разные имена, как из Дика может получиться Ричард? Меня это оскорбило, сбивчиво доказывала, что вот у Стивенсона-то! Они смеялись, я кипела, а на скамейке около Балтийского дома лежала потрепанная книжка, кем-то забытая или подкинутая городом. Стивенсон — «Черная стрела» и «Остров сокровищ» под одной обложкой. Нужно было только схватить, полистать, показать и насладиться победой. Как эта книга оказалась там? Петроградский остров и есть остров сокровищ.
А тетка твоей прабабушки ушла из Петербурга. Натурально ушла пешком по льду в Финляндию в 1919 году, в специально пошитых валенках с тройной подошвой. Шла-шла и дошла, прожила жизнь в эмиграции, в Праге, в Риме, в Париже, жила тяжело, одиноко, и всегда хотела обратно в мрачный сияющий Петербург. Каждую ночь слышала во сне его зов — протяжный и нежный, с криком чаек и цоканьем лошади извозчика. И, ты знаешь, вернулась в 1989, прожила последние пять лет длинной причудливой жизни в коммунальной квартире на Невском, рядом с домом Зингера. Извозчиков уже не было. Были закаты, дожди, крыши, людской поток вокруг Казанского пульсировал, как драгоценное сердце огромного города. Я ходила к ней в гости, к этой царственной старухе, сидевшей смурными днями и белыми ночами у окна коммуналки и не сводящей глаз с Петербурга — как с возлюбленного своей юности. Вот она вернулась, за плечами девяносто прожитых лет, кожа ссохлась, зубы выпали, волосы побелели и вылезли, а он все такой же молодой, красивый, дерзкий. Даже моложе и красивее. А она только и может смотреть на него, изнывая от тоски по прошлому и от исступленной любви, — как состарившаяся Венди на невзрослеющего Питера Пена.
— Получается, она вернулась только через семьдесят лет? Мама, а когда мы вернемся?
— Надеюсь, скорее. Мы обязательно вернемся. Пойдем на посадку, папа встретит нас в Ереване.

Город простой
Город простой, как детский секретик — грязь-не грязь, а под стеклом цветным лежат всë ещë фантики да бусинки-горошинки. Помнишь и ладно, закопал и пусть, а стекло не снимай и никому, никому не показывай.
Дом вот. Солнце прямыми лучами в окно и не до сна. Позже выйдет и спечëт, обуглит, как картофельную кожуру, всю крышу до солëного, липкого пота, сквозь ресницы сочащегося.
Двор вот. Баночки зелëные, лавочки облупленные, звон в ушах, и сладковатый, густой запах тянет, тянет из подъезда по двору. И тут же начинает пьяно кружиться голова, сохнет во рту, и ладони, только ладони влажные и прохладные.
Пруд вот. Пруд — не пруд, а огромная склизкая лужа между домами, только камыши идут вдоль и вровень густым лесом. Дно илистое, вязкое, тиной, ряской, мутью зелëною поросшее — намотай на палку и ходи гордый, размахивай, пугай всех своим детским болотистым бессмертием.
Мост вот. Снег, а коробок не достать — запасай картон заранее. Не запас — пролетел с горки, кубарем со спуска на собственных ватных штанах. Под штанами — штаны, под штанами — колготки, под колготками ещë одни. А под курткой снег, под шапкой снег, за воротником, в варежках, карманах, ботинках… В ушах тоже, во рту тает, а на зубах скрипит, хрустит песком, на вкус — металл металлом до красных, припухших дëсен. На молоке горячем к вечеру пенка янтарно-масляная, пей скользкую, давись, выхрипывай, выкашливай до полночи потом ангину и тридцать семь и пять опять.
Район вот. Этот дом знаю, тот дом напротив, абажур на первом этаже ажурный, пальма в кадке в углу на кухне, дом ещë, поперëк ещë два, сад вот, там ещë один, с закрытыми глазами пройду и выведу, школа и гаражи, почта и поликлиника. Я туда не ходила, сюда не пойду, здесь была и больше не хочу. Хватит. Надоело.
Улица вот. Обратно и прямо в город, через холм и мимо тысячи девятьсот двенадцатого, балкон буквой «А» сгнил и чëрт с ним, флюгер резной зимой на юг показывает, в июле — на север.
Тут были, тут плыли, тут из трубочки, а тут из горла. Дым синий выплыл кольцами, свернулся клубками да растëкся по скверу весенними сумерками.
От дома до центра четыре тысячи шестьсот сорок три шага, от центра до института на шестьсот пятьдесят восемь меньше. Ленточки красные, фартучки белые — всë смешалось до середины семестра, только топот ног по лестницам с этажа на этаж, тут ходить, тут стоять, от корпуса к корпусу до звонка успевать.
От центра до института на шестьсот пятьдесят восемь меньше, плюс двести пятнадцать и там — уютно, смешно, пахнет газетой и красками, в доме напротив вьетнамцы кильку жарят, сок мороженый на палочке через дорогу в киоске продают.
Пух с тополей летит, мошка от воды, листья с деревьев, дым от листвы. Дождь, снег, фары машин, люди навстречу, в лужах огни — в калейдоскопе все стëклышки цветные, звенят, дробятся, в пыль колючую разноцветную мешаются и тают.
По рельсам поезда, палец у виска, дом тридцать первый направо от табака и во дворы, через квартал туда. Всë остальное — в фольгу, под стекло, пылью в глаза и никому, никому не показывать.

Ещё пара дней
Ещё пара дней —
и я начну мироточить,
до тех пор пока
не лишусь всех своих очертаний.
У нашего бога
каллиграфический почерк.
Жаль, нечитаемый.
Но кто запретит мне
выучить все изгибы,
вывести правила,
обосновать законы?
На каждом распутьи
всегда выбирать погибель,
вдруг там искомое?
Узор проявится позже,
будто игрушечно.
Когда всё замрёт,
затихнет,
угаснет,
остынет.
Ты мне ни разу не снился,
и это к лучшему.
Приходят во снах
либо мёртвые,
либо святые.

Жизнь за стенкой
Обещай, мы не будем как те
Двое
За стенкой:
Бить посуду,
Ругаться,
Сочинять бурю
В стакане воды,
Больно хлопать дверьми,
Уходить,
Возвращаться,
Мириться,
Смеяться,
Светиться,
Вместе спать,
Вместе жить,
Вместе праздники, дети —
Семья…
Пожалуйста, будем как те,
Двое,
За стенкой…

Здесь у синиц ощипаны хвосты
Здесь у синиц ощипаны хвосты,
а журавли шатаются по пабам
в сопровожденьи лопнувшей мечты.
Глаза — бездонны, головы — пусты,
и здравый смысл сигналит белым флагом,
но на мостах надёжные посты.
Картина маслом: девочка и море.
Картина мелом: мальчик и свисток.
При множественных трещинах в заборе
умение вписаться между строк
и между чисел дорогого стоит:
я сброшу смайлик, ты ответишь «ок».
Я сброшу кожу, ты отметишь: трудно
касаться свежевынутой души
и оставаться праведным и нудным.
Рука в руке так хорошо лежит,
и непонятно, как дышать и жить,
когда на горло наступает утро.

Любовь — качели. Трусишь вначале
Любовь — качели. Трусишь вначале
И ждёшь, чтобы тебя раскачали,
Но вскоре понимаешь, что во́т он —
Доступный симулятор полёта,
И качественный план для досуга,
И шанс уравновесить друг друга.
Качели дружат с тем, кто отчаян:
Один взлетит — троих укачает,
Тот разочаровался и бросил,
А тот остепенился и бросил,
А я свои — лизнул на морозе.

Моё тело располосовано
Моё тело располосовано.
Платина бьёт по клеткам.
Прикасаешься к длинному шраму,
Целуешь голую голову,
Говоришь:
Это всё ещё ты.
Без ресниц и бровей, бледная,
Кутаюсь в плед, закрываюсь.
Где твоя муза и солнце?
Что теперь?
Обнимаешь, шепчешь:
Как ни тянется серая мгла,
За ней синее небо,
Я его вижу
В твоих глазах.
Ты молчишь, но я слышу твой голос.
Это ты. Это ты. Это ты!
Это я.
Я жива.

Поэтический конкурс «Любовная лихорадка». Лонг-лист
Татьяна Андреева
* * *
Он был очень красивым
После работы пил водку
Или лежал на диване
И ничего не делал
Не заводил друзей
И не любил общаться
Не ладил с женой и дочкой
Не думал о смысле жизни
Говорил, что все надоело
Говорил, что мечтает сдохнуть.
Потом вдруг стал очень старым
И перестал пить водку
А просто лежал на диване
Его быстро скрутил альцгеймер
Он пролежал два года
В конце стал худой и бессильный
И умер от пневмонии.
Его сожгли вместе с гробом
Пепел сложили в урну
Урну зарыли в землю.
Он никогда не был близким
Все наши с ним диалоги
Легко уместить восьмым кеглем
На одном листе А4
Но он мне протягивал руку
При встрече и на прощанье.
Когда он забыл мое имя
Как, впрочем, и все остальное
Он всё протягивал руку.
Кисть была невесомой
Но все равно красивой
А кожа приятной на ощупь
Сухой прохладный пергамент.
И он мне протягивал руку
Будто пергаментный свиток.
Я занималась насущным:
Как накормить человека
Когда он забыл как глотают
Как ему ставить уколы
При отсутствии мышечной массы.
А он мне протягивал свиток.
А потом пергамент стал пеплом.
А пепел прочесть невозможно.
Элизабет Бакусов
* * *
Смешные человечки
Решили полюбить.
Один — чтобы развлечься,
Другой — чтоб жизнь прожить.
«Роман их развивался»,
да зря страстей накал:
один не развлекался,
другой всё умирал.
Финал не удивляет,
Он тоже был смешной:
Один опять скучает,
Другой — опять живой.
Мария Баженова
пара
ему никогда не нравились её друзья
ей всегда нравились его друзья
у него было не особо красивое лицо
у неё было в меру красивое лицо
её друзья приходили и оставались допоздна
его друзья уходили не засидевшись
её голос отдавал хрипотцой и надрывом
его голос был мягок и тих как осенняя рябь на озере
её время куда-то спешило и торопилось
его время старалось сдерживаться и медлило у барных стоек с заказом
ему начали нравиться её друзья
она начала ссориться с его друзьями по одному
он любил обнимать её спящую
когда собирался на работу
она любила прижиматься к нему перед сном
у него на книжной полке громоздились непрочитанные любовные романы
у неё на книжной полке прятались фантастические путешествия
по мирам и между миров
он сливался с дверным глазком когда она уходила
она сливалась с дверным глазком когда он уходил
её друзья стали его друзьями
его друзья никогда не вспоминали о ней
падать на снег
двигать руками
изображать снежинку
чёрное небо вот-вот
гарантирует звездопад
остаётся .
только .
Ашад Бжегежев
Как отшить футфетишистку, если вы плохой поэт
Я вас любил: любовь ещё, ну, типа,
не то чтобы прошла. На всё готов для вас и…
Но этот кинк конкретно — мимо кассы.
Хоть кинки я люблю. Я в общем-то на них воспитан.
В каком-то смысле я и сам футфетишист.
Однако стопы я люблю в стихах: там ямб, хорей,
ну, знаете… короче, чтоб закончить поскорей,
в моём тяжелом случае совсем тернист
путь к удовольствию. Так вышло, что поделать.
И тропы я люблю, ну, не лесные, а там
метафора, эпитет, пафос и сарказм,
вот если б вы по ним прошлись босая, всё б запело
и заиграло… Ну, а так, с меня все взятки гладки.
И в общем дай вам бог любимой быть другим,
Открытым к новому, приколам всяким. Таким,
чтоб от него сверкали ваши карие глаза. И пятки.
Арина Буковская
Сеновал
Мы красивы для архива и живём неприхотливо,
Но недавно ты сказала, созерцая витражи,
Что тебя на сеновале никогда не целовали
И едва ли целовали лунным вечером во ржи…
Что вокруг тебя порхают эти как бы миражи.
Я встревожен и сконфужен: нам такой мираж не нужен!
Нам положен тихий ужин, Окуджава и вино
У балкона по бокалу, да и нет того накала.
И меня, того нахала, тоже нет уже давно.
Я, пока ты отдыхала, замотался в домино.
Наши взгляды стали мягки, стали тонки наши лица,
За волнистые туманы закатился наш июль,
То, что раньше пахло коркой апельсина и корицей,
Стало горько, пахнет горкой унизительных пилюль.
Растворится в небе птица, сколь её ни карауль.
Но, конечно, есть и плюсы: мы мудры и седоусы,
Мы с тобой друзья до гроба, да пребудет он далёк,
А сегодня за салатом я упомнил, как когда-то
Ты ещё ругалась матом и кружился потолок,
Сколько раз в лучах заката я домой тебя волок!
Мы любили и росли мы, чушь прекрасную несли мы,
Я тебя к обэриутам-стихоплётам ревновал,
Жизнь кружила карнавалом, было всякого навалом!
Упраздняет разве старость наши страсти, суперстар?
Просыпайся, доигралась. Мы идём на сеновал.
Где ещё тебя я не
целовал?
Ольга Дякина
* * *
Когда любовь превратится
В потухшую сигарету
На прикроватной тумбе,
Хромые мысли заполнят комнату;
Рассредоточатся звуки, и лёгкие
Забьются дымом утраченных чувств.
Когда любовь превратится
В последнюю ложку
Варенья сливового,
Размажь его по белому хлебу
И смакуй каждый кусок.
Когда любовь превратится
В колючие воспоминания,
Сорняками проросшими
Сквозь нежность,
Я вырву их, чтобы простить.
Когда любовь превратится
В белую чайку,
Она закричит навзрыд
У твоего окна.
Кира Егорова
Вопрос
Мы лежали в постели.
Вдруг взяли и полетели…
Ничего не боялись!
Внизу остались
Заводы, банки, города
И прочая ерунда.
Иногда пролетали птицы,
В наши смотрели лица
И удивлялись.
А мы не стеснялись
Своей небесной наготы,
Блестящей с высоты.
Летали… Застыли… Упали.
Мы снова на землю попали.
В незнакомой стране
Толкают все,
Кричат! Требуют паспорта?
Внутри тревога и пустота.
Мы документов не брали,
Мы просто над миром летали!
Не шпионы мы, не наркоманы!
И вот что мне кажется странным:
Зачем мы опять
Разучились летать?
Зачем мы, совсем не одеты,
Стоим посреди планеты?
Карина Кантор
* * *
Смотри: мы обронили что-то
Из ненадёжных карманов любви,
Затёрли пальцами ожидания,
Раскрошили на шершавый язык асфальта
В попытках не сбиться с пути,
В пристрастии кормить чужих птиц
В пёстрых скверах памяти.
Смотри: ползают мухи
По холодеющим пальцам батарей,
По бледным ладоням подоконников.
Смотри: раскалённые трамваи
Бегут по щекам опустевшего города
В неизвестном нам направлении.
Елена Киселева
Пизанское
Падает,
Падает,
Падает…»
У нас здесь всё время что–то падает:
Подпорные стены,
Мосты,
Экономика,
Новогодняя ёлка на главной площади,
/Снова/
Бабки на скользких сопках
/Каждую снегопадную зиму/
И когда ты упадешь ко мне в руки,
Вся в чёрном и кружевном,
Я скажу: «Дорогая,
Я не могу, потому что:
Падает,
Падает,
Падает…
Елена Королькова
* * *
Мне всё казалось таким ясным и простым,
Я так много смеялась с ним.
К каждой моей фразе ложилась его живая,
Что-то простое, про чай, прицепы, сестру, песню.
Он настоящий, это я хочу быть лучше, чем есть.
Он настоящий. У нас зима полвека,
Город завален по крыши снегом.
Чувствую, как плотно тело охватывает душу,
Так она разрослась, что немножко наружу
Выпрыгивает из меня.
Глаза и руки у него из огня.
На пасмурной, Богом забытой парковке
Возле ТЦ, где не бывает людей,
Только служащие бродят, как в Сайлент Хилле.
Жду его, и в середине груди стихия.
В середине груди, где отзывается эхом «Я-а-а»
Вдох-выдох, следи за тем, как воздух
Прохладно входит в тебя.
Как сводит живот. И хмурый он виден
Всегда, как за сотни миль,
Как из другого города.
Чёрная точка на карте,
Приближенная до головокружения.
Каждый вечер, приняв «Атаракс» ровно в двадцать три,
Я лежу и вынимаю его изнутри.
Он ложится рядом. Какой он?
Я очень много смеялась с ним.
Полчаса, и таблетка делает всё иным.
Неважным.
Мария Краснова
* * *
Моя любовь носит растянутую улыбку
в блёклый синий горошек.
Она не визжит от радости
и не бьётся в истерике,
она перестала требовать:
— Возьми меня!
Просто садится вечером у окна
и смотрит куда-то вдаль:
на город, на все эти огоньки внизу,
потому что звёзд всё равно не видно
и, значит, наверх смотреть
не имеет смысла.
Она не просит хлеба,
только воды из-под крана.
— Это всегда пожалуйста!
этого есть сколько хочешь,
может, ещё добавки?
Ольга Кручинина
* * *
Смотри, царапина на левом моём плече.
Под ней пульсирует ярче и горячей.
Я так однажды гуляла под звездопадом.
Глядела в небо, но град был неудержим.
Царапал крыши, башни и этажи.
И мне досталось этим колючим градом.
И кто б отметину эту ни целовал,
Один лишь раз заглядывают в провал
Ночей моих безудержных и бездонных,
Навеки помнят. И снится им всякий раз
Тот поцелуй. И нету отныне глаз
Черней моих, желаннее и влюблённей.
Ну что глядишь? Рубиновый этот след
Тебя влечёт? Приманивает к себе?
Вот прикоснёшься, и будешь вовеки помнить.
Но только в том скрывается вся печаль:
Как ни была любовь твоя горяча —
Ведёт царапина мимо, в густую полночь.
Марина Ланду
Десять раз
В первый раз я заплакала, когда проснулась. Назад в действительность. Ссоры не заканчиваются.
Второй — за кофе. Одиночество и беспомощность. Сквозь тучи пробивалось солнце.
В третий — от того, как заботливо мужчина придерживал свою внучку на сиденье вагона метро. Вспомнила дедушку. Пока он был рядом, он так же держал меня.
В четвертый — после разговора с папой. Он поздоровался и начал учить меня жить. Я попросила не давать мне уроков.
В пятый — когда читала предсмертное стихотворение Поля Валери. Он говорит о руке, которая чает нащупать родные колени в пустоте.
Стихи о любви и смерти слишком красивые. К тому, что любовь — это так больно, кроме Яна Кёртиса, меня никто не готовил.
В шестой — когда ждала свой поезд на красной ветке. Начинался путь домой. У меня больше нет сил на ссоры и разговоры.
В седьмой, восьмой и девятый раз я рыдала, упираясь лбом в дверь, раковину и мужа, потому что больше так не могу и не понимаю, как всё исправить.
В десятый — когда подпевала любимой арабской группе, после оргазма укутавшись в одеяло.
Александр Мартынюк
* * *
Исчезнуть бы с этой планеты,
забиться в межзвёздную щель
и больше не мучиться — где ты,
забыть о тебе вообще.
Там старый седой гуманоид,
дитя аммиачных болот,
печально вздохнёт, успокоит,
зелёного зелья нальёт
и, щупальце вверх поднимая,
прощёлкает, грустен и строг:
«Не парься! Такое бывает,
от баб все несчастья, сынок!»
Там море разумного студня
расступится, нежно обняв,
и волны, блеснув изумрудно,
качнут и утешат меня,
там твари всех форм и расцветок
с немыслимых звёзд и планет
надарят житейских советов
по части сердечных побед,
барьер отчужденья разрушив,
свои позабросив дела —
поймут мою нежную душу,
как ты никогда не могла.
Екатерина Морозова
* * *
Бежать,
чтоб не гаснуть
и не умирать с тобой
в этих комнатах.
«Я хочу, чтобы ты меня помнил»
звучит не избито и плоско,
а просто и подлинно.
Да, я нарочно.
Изгибами
Не перестану тебя
подначивать.
Во взгляде твоём
щенячьем
маячит,
корячится
улица.
Лучше я буду
умницей
с кем-то
другим,
а с тобой
обуглюсь.
А с тобой,
посмотри, —
я риск,
прыжки
в пропасть,
аттракционы!
Сердцем вместе со мной
гори!
Я хочу,
чтобы ты меня
помнил
Надежда Овчинникова
* * *
А в Африке, говорят, реки —
Вот такой ширины.
А у вас, говорят, небоскрёбы —
Вот такой вышины.
А у нас черепаха болеет.
И не ест ничего.
Ей с хозяйкой, ты знаешь, конечно,
Как-то не повезло.
Я давно уже ем, даже пью, даже сплю:
Столько лет — как не спать.
Всё прошло, и тебе уже даже,
Наверное, можно писать.
Вот пишу. Крокодилы у вас, говорят,
Вот такой вот длины.
А ещё, говорят, бегемоты —
Вот такой толщины.
Галина Рогалева
* * *
Когда я тебя любила,
Сердце моё занимало полмира.
И люди не понимали, откуда
тревожно замирающий стук:
лес рубят или
надвигается гроза?..
Когда я тебя любила,
будто два солнца
всходили над миром —
всю округу освещали мои глаза.
Когда
я тебя
любила!..
Дмитрий Усенок
* * *
Я же мучаюсь бессонницей, страдаю, почти не ем.
Как внезапно пойманная кефаль,
Бьюсь о морок линялых пут или стеклянных стен.
И не так уж охотно счищаю шкурки пожухлых слов.
Две картофелины в мешке вместо двух ледяных голов.
Досматриваю до титров забытый бездарный фильм,
Читаю великую книгу как производственный календарь.
Молчу о собственной жизни, словно мне сорвали теракт.
Терракотовый цвет обоев. Мелкий взрыв — сексуальный акт.
Сворачиваю резинку, бросаю салфетку в бак,
А после ложусь во мрак.
Когда ты исчезла, пришлось становиться смелей.
Заливая лицо смолой,
Ощущать её как елей.
Бодро кивнуть головой, принимая удар.
Я бы принял тебя без остатка, как принимают дар,
Без надежды на то, что ты способна спасти.
Ты вообще представляешь меня радикалом?
Родинки не считай. Сожми всё, что есть, в горсти.
Но, видимо, мне и того всегда будет мало.
Безвоздушное ледяное пространство,
Обжигающе-яркое и прекрасное,
В котором порой происходят такие невстречи.
Мы только принадлежащие потоку событий вещи.
Слишком много литературщины.
Возвышенные слова в моей тарабарщине.
Проколотый клапан сердца, которому нужно зажить.
Остаётся только гранату в руке зажать.
Так Эдичка стал нацболом в пустом Нью-Йорке.
Взрывная волна, и повсюду лежат осколки.
Александра Хольнова
* * *
Кто вернулся, кто окна без спроса открыл,
видел сон: вижу сон, чёрный дым;
ты не спал — я спала, я спала — ты смотрел,
над кольцом и округой (по кругу) летел.
Приходи, оставайся. Прогнулся карниз,
он не помнит гнезда, я не помню границ
пробежавшей над нами балтийской воды;
белоснежная смерть, это снег, это ты?
Говоришь: вижу сон — видишь сон. Это я.
Не летел, просто шёл, просто думал и был;
нарезая круги, корки хлеба ронял,
быстро шёл, а вернее на снег выходил.
Наталья Хухтаниеми
* * * (18+)
Это чувство твёрдое, как желудь
и гремит, как змея,
если нужно вспомнить, кто я
или зачем я.
И каким же оно бывает тяжёлым —
словно сама земля
меня ждёт
триста тысяч шагов,
словно воронка на снимке —
ожог
никогда не остынет,
каждое мое слово —
продукт третьего сорта,
словно смотришь в глаза собаке,
оставленной возле аэропорта.
Это чувство спрятано в мягкий,
влажный бочок.
Там оно всегда на краю,
его стережёт волчок.
Отраженный свет отражает синий зрачок.
Волк пускает слюну —
чует: мир готов хоть сейчас упасть
в черноту —
и захлопывает пустую пасть.
Это чувство — надёжный, удобный тыл.
Если мой пойнтер NULL,
я его достаю,
мастерю из него письменный стол и стул.
Если трудно идти, из него вырастает костыль.
Если нужна защита — доспех.
Когда уже невозможно дышать,
это чувство рождает смех.
Ты однажды скажешь:
«Тебе-то всё нипочём», —
а я выну его изнутри,
протяну на ладони, пожму плечом:
вот оно, мое чувство к тебе, смотри.
Ты возьмёшь, покачаешь его в руке —
тяжёлое, что ядро,
рельефное, как орех, —
постучишь ногтём.
«Послушай, да это яйцо!
Давай разобьём,
там, наверное, мягкое существо.
Любопытство не грех!
Я когда-то, мальчишкой,
хотел одну штуку на рождество…»
Станем бить по очереди, как в детской книжке.
Случать по столешнице, швырять о стену,
ебашить молотком,
пару раз — вдруг подействует — обольём его кипятком.
Будем бить, а оно будет целым,
шершавым, беременным, белым,
будто метель.
А потом между нами скользнула едва различимая тень.
Ты и сообразить не успел.
Ирина Цхай
* * *
Твои ладони
Так податливы
Позволь продлить
Линию жизни
Александр Шадрин
День сурка
Для болезни моей нету лекаря:
Сердце колет и рвётся душа.
Отпущу я усы, как у Меркьюри,
И уеду зимой в США.
Будет город там Панксатони,
В нём сурок нам пророчит весну,
А зимы белогривые кони
Пусть уходят. Когда я засну,
То наутро увижу всё снова:
Талый снег, который вода.
И тебе повторю слово в слово:
Я сегодня влюблён. И всегда.
В Дне сурка пусть Билл Мюррей тоскует,
А я рад, что мы здесь застряли,
Я люблю тебя. Вот такую.
Постареем зато едва ли!
Ты всё так же похожа на Одри
(В смысле Хепбёрн, а не Тоту).
Я курить буду вечно до одури,
Засыпать с сигаретой во рту…
Напридумывал я тут с три короба,
Проскакала уже мыслей конница.
Да, конечно, всё это здорово.
Но сначала давай познакомимся.
Марианна Яцышина
Бесценный
Хочу разогнаться и прыгнуть.
Без всяких сомнений
Прыгнуть.
Сделаться издалека ветром,
Свысока громом,
Молоком реки тихой.
Прошлогодней травой, шалфеем.
Щелканьем птиц полуночных,
Скрипом растаявших льдин.
Лишь бы не потревожить
Кратко цветущую сливу
Цвета слоновой кости.
Цвета моей надежды.
А чтобы без всяких сомнений
Прыгать в тихую реку,
Куплено платье для свадьбы
Оттенка безжизненной кости,
Тлеющей в горстке пепла.
Осталось дождаться момента,
Пока все угли погаснут,
И холодно так, вполоборота:
«Спасибо, бесценный был опыт».

просто космос (18+)
для меня процесс творческого гона
самый либидозный процесс на свете
может быть я не случайно говорю об этом тебе
никогда мне ТАК не хочется трахаться
как когда я сутками напролёт
создаю нечто охренительное что никто кроме меня не
я сейчас на таком количестве антидепрессантов что хотеть
и уж тем более кончать
недосягаемо примерно как полёт в космос
я как ватой обложенный
но на драйве даже через эту вату
пробиваются какие-то проблески возбуждения и потребности
и естественно
что когда двоих прёт от одного и того же мозгом прёт
это натуральным путём должно кончиться тем
что близость произойдёт
нет ничего удивительного
что нам хорошо трахаться с теми с кем хорошо вместе работать
и что к сожалению тех с кем нам хорошо трахаться
мы немедленно прямо с утра тащим работать вместе
вот прямо сейчас фильм про русский дизайн
казалось бы вообще не про эротику
весь зал набит молодёжью творческой
рядом сидит пара
и когда им что-то отзывается
они хватаются так порывисто и нежно за руки
и я понимаю что вот это вот про меня
понимаю — это всё перенос конечно но — что если бы я
смотрел его сейчас с тобою вместе то пёрло бы обоих
меня от того что я с этим материалом работаю
тебя — от манеры изложения «капитан очевидность»
то есть естественным итогом
просмотра фильма про российский дизайн
стал бы яростный секс в туалете
и кайф-то именно в этом
и это становится очередным моментом
острейшей нехватки
когда ижица императорский фарфоровый завод
программа втомар
и Я ТЕБЯ ХОЧУ
должны твою мать
быть одним и тем же одномоментно
переносится по желанию на книжки
программу ярмарки застройку стендов
опять получаются непроизвольно стихи
а мы когда встретились снова у входа
говорили исключительно про работу
неудивительно что наше позволь пожалуйста
я тебя познакомлю с издательством
которое обратилось ко мне в поисках лучшего
я с ними знаком но всё же хотелось бы уточнить
какие именно услуги они хотели бы получить
безусловно но я коучил их команду
и искренне рекомендую в плане сотрудничества
выглядело почему-то со стороны
как светящееся Я ОТ ТЕБЯ БЕЗ УМА

Свидание
Теперь хоть плюй её, махорку эту…
Ну как же так? Ну как же это, мать?
Ты ж обещала сжить меня со свету,
Ты ж обещала лично закопать!
Мечтала, как храпеть не буду ночью,
Мол, выспишься — крестилась в образа…
А тут врала, выходит? Знала ж, точно.
Соседям как смотреть теперь в глаза?
Я ж первым должен, по всему понятно:
Смолю, как крейсер. Горло рву всю ночь…
Как чучело хожу, рубашка в пятнах,
И как такой беде теперь помочь?
А помнишь, как сбежали с кинозала
И целовались прямо под дождём?
А помнишь… Да полвека пробежало,
И где теперь тот зал и старый дом?
Ну что, пойду. Оставила б хоть строчку:
Чем Барсика кормить? Как ставить квас?
И это… Я ж принёс тебе носочки.
Верблюжьи. Чтоб не мёрзла там, у вас.

Точка отсчета
Если мы предположим, что точки отсчета вселенной существуют, то дом на Гвардейском тринадцать и есть такая точка. Это край поселка, и дальше только сопки и огромный, похожий на средневековый замок комбинат. Это край света, потому что в поселке заканчиваются протянутые через всю страну железные дороги и упираются в пограничную зону дороги автомобильные. Это край континента, потому что там за сопками Ледовитый океан и конец географии, как пел Саша Васильев. Вся полнота развернутой многоликой и многоголосой страны сводится к этой точке. Мы заканчиваем все здесь и здесь же мы все начинаем.
Дом, несмотря на три этажа, кажется высоким. Его красили в разные цвета, но единственная подходящая ему расцветка — белая сверху и темно-зеленая снизу. Другим я его не представляю. Поскольку дом сталинский и строили его не абы кому, а партийному руководству, то стены украшены фигурными неровностями. Все-таки занятие определённых должностей предполагает необходимость любоваться архитектурными излишествами. В детстве я думала, что это овечья шерсть, и дом постирали, а после сушки не расчесали. Со временем шерсть замерзла и окаменела.
В советское время в соседнем подъезде был детский сад, и в него ходил мой папа. Потом сад выселили, потому что дом находится слишком близко к комбинату и вроде это небезопасно для детей. В наследство от детского сада во дворе остались болотного цвета качели, к которым я прилипала языком дважды, и две сломанные лавки. Растительности во дворе почти нет, только желтые пучки травы торчат по углам, а в небольшом скверике несколько деревьев отчаянно пытаются выжить, скручиваясь и изгибаясь под разными углами. Деревья растут здесь вопреки привычным законам. Но с растительностью в поселке и так негусто, так что возмущаться не приходится. Во-первых, мы живем на севере, а во-вторых, газ на поселок все-таки идет. Местные к нему привыкли. Я до сих пор не ощущаю запах газа. Только горло начинает саднить, а следом во рту появляется неприятный химический привкус. Это не смертельно и это плата за жизнь в точке отсчета. Пока работает комбинат, будет жить поселок, а значит, место, куда можно вернуться, не исчезнет.
Сверху над двором нависают одинаково-серые гаражи, еще чуть выше старый корпус больницы, где был роддом. В нем я и родилась. Сейчас его перекрасили в лимонный цвет, и таким мне он нравится больше. С белыми завитушками на эркерах и треугольной крышей, корпус похож на пирожное. Слева морг и родник. Еще выше сопки. Они позволяют воспринимать пейзаж вертикально, а не только как линию горизонта. Большую часть года сопки припорошены снегом, и им это идет. Деревья вокруг поселка сожжены газом, поэтому сопки лысые и однообразно коричневые. А снег приносит фактуру и цвет, выделяя точки, за которые глаз может зацепиться.
Но все же я люблю приезжать в поселок летом, когда всю ночь светит солнце. На улицах тишина. Из окна моей комнаты виден комбинат и сверкающие шлаковые отвалы за ним. Они уже выросли до размера сопок. Однажды они увеличатся настолько, что погребут всех нас под мелким черным песком. В этом будет какая-то справедливость. Мы достали из этой земли столько руды, что должны заплатить свой долг.
На самой высокой сопке посёлка, что слева от комбината, лежат кости кашалота. До океана отсюда ехать километров пятьдесят, поэтому кашалота я всегда жалею. Путь к последнему упокоению у него был непрост. С другой стороны, может, это и не кашалот, а кости Мимира, великана, из трупа которого асы выстроили наш мир. Они торчат из земли, символизируя конечность этого мира, но и начало нового. Это кажется более реальным, чем приползший умирать на сопку кашалот.
В поселок я приезжаю в стадии принятия этого мира, смиренно и кротко. Мне нужно проехать все дороги, до самого конца. Я не могу выйти раньше, где шумят водопады или цветут луга. Я должна увидеть все города и деревни на моем пути, я должна проводить всех встреченных людей, которые сходят на станциях. Я должна узнать все и дойти до конца. После того как поезд остановится, потому что дороги дальше нет, мне нужно пересесть в автобус, проехать ручьи с форелью и полигоны ядерных захоронений, проехать мимо военных частей, обгоняя шумные БТРы и неспешные уазики рыбаков. Проехать два перевала, за которыми лежат огромные братские захоронения Великой Отечественной, мимо вырастающих из камня военных мемориалов. Доехать до последнего дома в поселке и остановиться не только потому, что я прибыла в точку назначения, но и потому, что дороги дальше нет. Я достигла предела нашего мира. Это уважительная причина остановиться, она не равна поражению или проигрышу. Здесь, словно в коконе вне времени и пространства, я могу лежать в своей комнате, читать Желязны и Толкина из библиотеки моего папы, есть рогалики с творогом и не участвовать в жизни вселенной. В тот момент, когда мне наскучит, я выйду из второго подъезда дома номер тринадцать по Гвардейскому, точки координат изменятся. Все конечные значения станут значениями начальными. И история начнется заново.

Баллада о незабудках
Вечерело, за лесом
Тихо пели свирели,
А под елью сидели
Три усатых черкеса.
И один вдруг причуду
Рассказал своим братьям:
— Я невесте добуду
Украшенье для платья.
На поляне заречной
Расцвели незабудки.
Я букет обеспечу
Моей славной малютке.
— Стой! Куда ты собрался?
Там владения ведьмы!
Но черкес рассмеялся:
— Этот страх мне неведом.
Враз коней оседлали,
Поскакали галопом.
Ровно в полночь набрали
Синих звездочек скопом.
Но колдунья явилась
Посмотреть на угодья.
Время остановилось,
И упали поводья.
Ведьма дунула в дудку —
Братья вмиг растворились,
Нежных три незабудки
На поляне пробились.
Зря невеста стояла
У окна двое суток.
А на третьи сказала
Что жених к ней не чуток.
Тихо пели свирели,
В речке плавали утки.
Только слёзы блестели
На цветках незабудки…

Баллада о первом
А в параллельной вселенной
в космос летел другой.
Он не сказал «Поехали»
и не взмахнул рукой.
И космос не принял его,
хотя он был славный парень.
Сильный, уверенный, смелый,
а всё-таки не Гагарин.
Забыть неудачу и снова лететь,
но был неприветлив космос —
пазл место-время-и-человек
сложить оказалось непросто.
Редкий дар, очень тонко замешанный сплав
из мужества и удачи
проморгали на той, другой Земле,
и до седин лихачил
лётчик-инструктор Гагарин Ю.А.
на «МиГах» советских грозных.
И тот, другой мир не узнал его
улыбки без фальши и позы.
Но снился ему — и с годами всё чаще —
спецлифт, по огромной ракете скользящий,
и солнце, всходящее над Байконуром,
какой-то Титов, почему-то понурый,
и люк, не закрывшийся с первого раза,
огромное облако пыли и газа,
и что-то про кедр, 8G перегрузки,
руки Королёва чуть дрогнувший мускул
и звёзды, каких на Земле не бывает,
и вдруг из-под рук карандаш уплывает,
ну здравствуй, товарищ майор, с возвращеньем,
и в бешеном темпе кабины вращенье,
по стёклам бегущие струйки металла,
и воздуха в лёгких почти не осталось,
полоска холодной реки под ногами
и снова с обшивки летящее пламя,
бабуля и внучка, телёнок пятнистый,
и audience у королевы английской,
на вылет с Сергеевым так не хотелось,
в титане отлитое новое тело,
проспекты и площади, парки и школы,
ледник, минерал, астероид, посёлок,
медаль на Луне и хребет в Антарктиде,
и внуки, которых ему не увидеть,
и странная верность живая «Востока»,
и виды Земли с точки зрения Бога.

Вне зрения геометрических светил
Вне зрения геометрических светил
Украденной прозрачностью у льдин
Обтесанный шестнадцатью рубил
Пшеничным жаром скрашивая быт
О край целован и о землю бит
К постели сыном поданный стоит
Дрожа от лязга временных полос
На дне храня осадок папирос
Стакан.
Крым
Вот и приехали,
Помнишь, Пашка в этом доме жил?
Вы с ним дружили в детстве.
Он утонул в прошлом году.
А почему санаторий закрыт?
Санитарный день, море хлорируют.
Перестаньте жаловаться! Все хорошо!
Самса, горячая кукуруза, попкорн,
Девушка, здесь в громкоговоритель не говорят!
Меж собой грызутся,
А тебя в футбол гоняют!
Мясо в слоёное тесто заворачиваешь и в печь.
До Ялты два часа автобуса не будет!
Тапочки к асфальту прилипли.
При советской власти был порядок,
Но в конце двадцатого века появилась теория струн.
Море третий день штормит,
А Айвазовского мы так и не увидели.
Нас было 16 человек?
Одного нет…
Наверно, обсчиталась,
поехали!
А Пашки и вправду нет.

Время идёт
Время идёт,
И бог мой считает: «Раз».
Встала утром, собрала вещи,
Ушла.
Чтобы не встретить
Его, их.
Вместе
И каждого по отдельности.
А часы всё идут.
И бог мой считает: «Два».
Вариантов немного,
Но хочется выпить и закурить.
Стою,
Жду автобус.
Скоро наступит март,
Надо только пережить
Осень.

Выстрел
Осталась чёрная дыра
В стене промозглого подвала.
Он в дуло заглянул вчера,
Но силы воли не хватало.
В груди, где сердце страстно билось,
Осталась чёрная дыра.
Куда-то счастье удалилось,
Прошла последняя заря.
Он нацарапал «мне пора».
Записку к двери прикрепил.
Осталась чёрная дыра,
Иль это пятна от чернил?
Снаружи солнце светит — лето.
Шумит, играя, детвора.
Он жив, таблетки пьёт — но где-то
Осталась чёрная дыра.

Выхожу — на улице октябрь
Выхожу — на улице октябрь
Слепит мокро-рыжий белый свет
Тараторит воробьиный табор
Я тянусь за пачкой сигарет.
Открываю — там октябрь тоже
Влажный свиток надломив едва
В трещины на сигаретной коже
Рвётся мокро-рыжая листва.

Гавриил
Жил на земле тридцать лет Гавриил Скудно и скупо, но не тужил. Обычный крестьянин, платил оброк, Зерна не хватало, чтоб запасти впрок. Но случился печальный шестьдесят первый год. Никто отнюдь не имел господ. Обеднел Гавриил, о еде позабыл, А ребёнок ночами громче завыл. Не нашёл Гавриил выход иной: Украл у купца браслет золотой, А тот всё увидел, тревогу забил. Прощайте, семья! Встречай, Сахалин!

Декабрь в Ленинграде
Декабрь в Ленинграде,
Темно кругом до дрожи,
Мечта о снегопаде —
Он белый, он поможет.
1
Меня будили ночью,
Ужасно тёмной ночью,
Я глаз не открывала,
И мама помогала
Натягивать чулки,
Я все ещё дремала,
Но помню, как шагала
Я в садик у реки.
И мы шагали ночью,
Ужасно тёмной ночью,
Сугробы на обочине,
Все чёрные от гари,
Из темноты пугали,
И чёрные сверкали
Под фонарём катки.
Я льдинку поднимаю
Прозрачную с земли.
Смотрю, как льдинка тает.
Вот детский сад. Пришли.
2
И зимняя дорога,
Их было слишком много,
Но зиму я любила,
Любила снег и лёд
За белизну и вызов,
За то, что непонятно,
Как нравится такое —
Такое неживое —
Рисунок аккуратный,
А время не течёт.
3
И сил, казалось, много,
Но было раз в Хибинах:
Упала с лыж, и ногу
(А хорошо, не спину)
Сломала очень сильно.
Меня тащил оттуда
На лыжах Лёша Силин,
Тащил по Волчьим тундрам,
Три дня тащил меня он
До первого жилья.
Но было нам не страшно,
А почему не страшно,
Ни он не знал, ни я.
4
Зима, но век не тот,
Другие годы, виды,
Другие снег и лёд,
Вершины Антарктиды
И белый горизонт.
И лёд плывет в озерах
Глубокий, темно-синий,
В озерах бирюзовых
На том краю Земли,
Где на цветах лиловых
Лежит колючий иней,
Где снежной вьюгой дышат
Киты и корабли.
5
Но чёрные сугробы,
Засыпанные гарью,
Меня опять встречают
За жизни новой гранью,
Где правнуки играют
В родном дворе-колодце
И льдинки собирают,
Почти забыв про солнце.
6
Декабрьская хмарь
Пытается застыть,
Мне скоро календарь
Положено закрыть,
Но без тебя неважно,
И сожалений нет,
И мне опять не страшно,
Как раньше, в двадцать лет.
Темно, декабрь злится,
Я не боюсь.
Катки чернеют, снег кружится.
— Что, прокатиться?
— Прокачусь.

День Победы
С утра нам в окна птицы громко пели:
мы раньше жили прямо рядом с парком,
что примыкает к площади центральной,
к театру в виде трактора с трибуной,
в губернском городе, кичливом, грубом, жарком, —
но родина милей, чем берег дальний
ребёнку — бесприютен в жизни юной
недетский наблюдатель в детском теле.
Мне помнится, мы сами так хотели:
мы, дети, в этом парке в День Победы
цветами поздравляли ветеранов —
сначала просто так, потом от школы, —
они, серьёзные, гуляли вдоль фасада
театра, по аллеям, у фонтана
(в то время в нём атланты были голы,
потом их целомудренно одели) —
они туда с парада приходили
(с парада — ветераны, не атланты).
С тюльпанами, сиренью, орденами,
медалями и бедами — на зависть
всем мертвецам. А мы вязали банты
и галстуки. И по сравненью с нами,
еще совсем не старые, казались
они дряхлей, чем были в самом деле.
Мы вырастали, а они старели
и так и оставались стариками,
хоть младшие из них сегодня стали
ровесниками мне, не то моложе.
Была игра такая между нами:
старушек самых жалких выбирали,
им по цветку дарили, чтобы всё же
улыбку вызвать, — искренне жалели
мы их, но в то же время наши цели
азарт определял: соревновались
мы, чья старушка жальче и тревожней,
а иногда старик с тоскливым взглядом
потерянным всех побеждал. Старались
с охапками тюльпанов мы как можно
их больше охватить, зажечь зарядом
своей любви. Но если не хотели
нам подыграть, мы больше не глядели
на гадких стариков. Скорей искали
других и находили — без букета,
без орденов, с одной простой медалью
на юбилей. Как навсегда устали
они, небриты, кое-как одеты
и переполнены такой жестокой болью,
что мнилось: вместе с ними мы болели,
не зная сами — чем. И в этой боли
молчали птицы, звуки исчезали,
тюльпаны осыпались, увядала
сирень и даже солнце приглушало
свой свет. И невозможно, как вначале,
быть беззаботным. Будто ждал сигнала
весь мир, чтоб рухнуть. Словно смерти жало
вдруг показалось нам… Секунды доли —
и всё как прежде. Против нашей воли,
однако, мы плелись домой понуро,
подспудно понимая, что в нездешнем
и безобразном побывали мире.
И даже детская звериная натура,
что с ужасом справляется успешно,
его забыв тотча́с,
такие гири
подняв, надорвалась.

Для просветленья едва ли нужны очки
Знай! Да осчастливит тебя Аллах в обоих мирах. Мир состоит из двух частей. Первую его часть именуют миром тайным, вторую его часть именуют миром явным. Эти два мира упоминают под разными именами: мир творения и мир повеления, мир мулька и мир малакута, мир тел и мир духов <…>.
Азиз Ад-Дин Ибн Мухаммад Насафи
Зубдат ал-хакаик (XIII век)
Для просветленья едва ли нужны очки,
как и любая оптика этого рода.
Бог познаётся апофатически.
Ограничения определяют свободу.
Форму сосуда с легкостью примет вода.
В общем безверье вера любая тверда,
даже твоя, имя которой сомнение.
— Я агностик, — ты говоришь, —
тонкий мир повеления —
возможно, только мираж:
ведь сколько бутылок ни сдашь —
теперь не увидишь Париж.
Но всё равно умрёшь.
Лучше уйми в руках противную дрожь
и посмотри на этих с виду обычных бомжей.
Знай! Они — повелители миражей.
Спроси же, как их зовут!
«Я мульк», «А я малакут».
«Я Париж», «А я идея Парижа.
До идеи дорога ближе,
потому, если выгодно, — верь!»
— Но в вашей каморке, я вижу,
висит на стене картина,
в ней очаг, а за нею дверь…
Ты — Буратино,
а ты — с той стороны Буратино!
Два голема, злые карлы,
продавшие папу Карло
за тысячу новых курток!
Век шарманщика краток…
Пройден рубеж невозврата:
пруд превратился в болото,
потерян навеки ключик
между болотных кочек.
В самые темные дни
некому нас сохранить.
И в очках нас не видит Аллах.
Мы одни в обоих мирах.

Дорогая Сильвия
Дорогая Сильвия,
смоквы созрели
и глядят на меня бесчисленными
дымчатыми глазами.
Лиловеют,
как июньские сумерки,
в которые на качелях взмывают
не мои дети.
Смугло круглятся,
как локти постоянного посетителя,
упёртые в барную стойку
не моего кафе.
Но я вряд ли расскажу тебе что-то новое
о невозможности протянуть руку
и выбрать свою судьбу.
Нетронутые
смоквы
падают,
разбивая о землю
свои приоткрытые розовые рты.
А судьба всё равно проступает,
когда двигаешь упрямые льдинки слов
и, отыскав единственно верный порядок,
составляешь их в вечности.
Правда, Сильвия?
Простыня,
которой тебя накрыли, —
мой чистый лист.

Если б ты был человеком
I
если б ты был человеком,
тебя бы прозвали чудаком,
подкаблучником,
маменькиным сынком
если б ты был человеком,
на тебя бы навесили ярлыки,
ты бы плакал, листая новости,
а они твердили: «Не по-мужски»
если б ты был человеком,
тебя считали бы юродивым,
верещали бы:
«Развалился тут лодырем»
если б ты был человеком,
на тебя косились бы рыбаки,
с тобой бы не пили водку,
но выли с тобой от тоски
если б ты был человеком,
тебя записали бы в дауны, аутисты
за чистоту души,
вопреки всякому смыслу
а может, ты был бы пастором,
нет, не священником,
Сталкером,
целые дивизионы
водил бы в Зону
назвали бы назойливым,
назло спускали собак,
с тебя бы сняли три шкуры,
а всё не так
тебя бы держали на привязи,
на цепи
церберы, цензоры, церквы,
заставили исполнять мечты
тебя бы всего выжали,
обобрали, пустили по миру,
ты выжил бы,
но зла не помнил
тебя бы упекли
в больницу
лечиться,
выбивать
из головы дурь
дуло бы приставили,
заставили под себя мочиться,
со стыда сгорать,
у позорного столба высмеяли,
но ты бы не пошел воевать
в тебя бы тыкали пальцем,
проверяли,
на сколько хватит,
а ты бы пел, как
шестидесятник
никто бы не вступился,
не защитил,
и ты бы им всё простил
II
если б ты был человеком,
но ты был котом,
если бы ты был,
но ты ушёл
и мне бы
далеко-далеко
уйти
меня бы везли,
а дворники сметали слезы,
и там, где они падали,
вырастали зонтики и грибы
для потерянных путников.
таких, как мы
транзитная зона.
стыдливо опускаю лапу и глаза,
пульсирует фраза:
«Спасает какого-то там кота».
чувствую, как подушечки пальцев съёживаются,
меняя узор руки, сжимаю кулаки
и колочу, что есть силы, по клавишам: ду-ра-ки!
ничего не понимаете!
как нам жить тяжело, тонкокожим, во лжи.
когда все антенны выставлены наружу
и всю жизнь выпускаешь шипы.
натягиваешь скафандр, как у людей,
и плывешь, как кит:
грациозно и величаво,
такой большой —
а внутри разбит.
такой синий, полный печали.
и так много слёз —
целый океан накачали.
а теперь он спит.
цепляюсь плавниками,
выпускаю пузырьки
под водой.
там можно громко-громко кричать.
никто не услышит.
только прибой.

За окном наступила весна
За окном наступила весна,
Но ничего не изменилось.
Такие же серые дома,
Хотя Москва до сих пор красивая.
Мой друг, я буду скучать по тебе.
Без тебя я хотел бы пропасть.
Спасибо за всё. Теперь на Земле
Одним человеком несчастнее.
Ты был моим спутником в трудных минутах,
Самым честным и добрым.
Я тебя никогда не забуду,
Твоё имя я сделаю татуировкой.
Выжгу его на сердце и лёгких,
Чтобы жить и дышать тобой.
Я знаю, что ты где-то там, среди многих.
Тебя можно сравнить с воздухом или водой.
Ведь ты нужен и незаменим.
Я хотел бы навечно остаться с тобой.
Мы оба верим и оба скорбим.
Я люблю тебя, алкоголь.

Знак
Малинника куст густ,
Лезу в карман — пуст.
Спички в руке мну,
Мысли полны ядом.
Стрельнуть бы хоть одну.
Так никого рядом.
Тропа. Тропа. Гаражи.
У гаражей мужик
Курит.
Стрельнуть или как?
Может, Судьбы знак,
Что хватит дури?
Мимо гаражей волоку ноги,
Спотыкаюсь. Рассыпан уголь.
Вдалеке магазина угол.
Мысли комком убогим.
Денег нет. Дадут в долг.
Брать? Не брать?
Рука в кулак.
Иду мимо. Вдруг Божий знак?
Мать встречает. Весела.
Довольна малиной.
Разговор недлинный.
Иду к себе.
Один шаг
И магазин «Табак».
Нет! Вдруг Божий знак?
Мать поняла точно,
Сидит серой мышкой.
Я бешеной точкой
По кухне лазаю,
Громыхаю крышкой.
Противна глазу
Любая жрачка.
Может, жвачку?
Или прилечь?
Уснуть. Тяжесть с плеч.
Скорей бы вечер.
Тюфяк каменный.
Терпение. Терпение.
За дверью мама
Ходит тенью.
Слышно под окном
Соседей свору.
Чёртовы фуры
Трактором по пробору.
Терпение. Терпение.
Просыпаюсь. Десять.
Всё бесит.
Магазины закрыты.
— Доча, как ты?
— Нормально, мама.
Я никогда не теряла
Сигарет,
Если в запасе нет
И денег нет.
Не было так.
Это Божий знак.
— Доча, благое дело.
— Мать, я до вечера дотерпела.

К дочери (которая впервые не пришла ночевать)
Ах времена, ах нравы — что творится?
Ты знаешь, почему мне, дочь, не спится?
Тебя склоняю разными словами.
Неужто стали мы с тобой врагами?
Что, взрослая уже? Побойся Бога!
В твои года к учёбе лишь дорога!
Хотелкам очень рано потакаешь.
Что ты творишь, и как ты поступаешь?
Он — раб простейших импульсов телесных,
И больше в нём не видно интересов!
Сегодня ты с ним рядом, завтра — Инна.
Кобель обычный. Разве не противно?
Да, жизнь — твоя, ты часто заявляешь.
Конечно, про свои права всё знаешь!
Что ж, хорошо хотя бы у тебя
Энергией пульсирует судьба.
Мы все придем к черте неотвратимой,
Где будем немощны, рассеянны, плаксивы.
И, чёрт возьми, тебе я заявлю:
Живи, как знаешь, хоть я и не сплю!

Калифорнийский супермаркет
Таких, как я, здесь называют ЖП —
женой программиста.
«Велкам ту Калифорния!
Муж — на работе,
Вы — в магазине.
Везёт!» —
Сказал
Сдающий в аренду машины
Толстяк.
И вот я стою возле места силы —
Яркого супермаркета.
Внутри богатые белые люди
Вальяжно толкают свои тележки
От одного континента к другому.
Я тоже белая, хотя сорок лет
Считала себя просто
тупой.
Храбро вхожу, но не могу
Взять ни гребешки, ни лапищи крабов,
Ни мясо омаров.
Мои карманы набиты деньгами,
Сумка сейчас лопнет с треском.
На уроках труда мы учились штопать,
Возможно, поэтому
Зелёные куколки долларов
Никак не хотят превращаться в бабочек
В моих руках.
Эх, если бы я вспомнила
Хоть одного поэта
Или миф Древней Греции
Возле прохладных устриц,
Мне было куда веселее
Переживать мой абсурд.
Глядишь, и взяла бы черной икры
Да пару «Мадам Клико».
Но со мной что-то не так.
Со мной давно не случалось ничего приличного, гайз!
Я выхожу, взяв галлон молока,
Белого и молчаливого,
Словно это меня разлили по бутылкам.
Буду печь блины,
Как в перестройку мама.
Смешно же, да?
Но никто не смеётся.
Пугливый олень
Перебегает дорогу
И прячется в темноте
Под визг тормозов.

кто-то подумает, что я стал
кто-то подумает, что я стал
исследователем тени,
вернув в сегодня
время символизма,
что я во всём
ищу что-то тайное и необычное,
как Эйнштейн…
так вот, отвечаю:
если сесть верхом на солнечный луч и повернуть его вспять,
можно увидеть ужасно неприятные вещи:
зелёные яблоки, которым никогда не суждено дозреть;
птенцов, которые растут на глазах у тебя, а ты знаешь — им никогда не улететь на юг; женщин с детьми в утробе… и там дети, как яблоки, все никак не могут дозреть…
мечтатель Эйнштейн,
ты это хотел увидеть?

Лучшее происходит из глупости
Лучшее происходит из глупости:
Храбрость, Любовь, Дети.
Жаль молодых — рассудочных,
Их алчность, успех, деньги.
Я скучаю по глупости,
По пустым мечтам,
По песочным замкам,
Голубым дворцам.
С головою в омут —
Не могу теперь!
Мой рассудок волю
Посадил на цепь.
И мечтать дозволил
Только там, где цель.
Дойдём до вершин —
Станем смотреть вдаль —
В небо и вниз.
Думать о пустоте,
Глазеть на склоны,
Грезить воспоминаниями,
Судить пере-фразами,
Смотреть пере-взглядами.
Я боюсь диких коз, помнишь?
Они слишком ловкие.
Тихой, красивой тропой
Мы пойдём к вершине,
Будем смотреть близко.
Будем глупыми.
Молчание свысока —
Дальнозорких удел.
Мы же — близкие, близо-рукие.

Миниатюры
—
Будьте искренними
Отойдите
—
Сзади молодая
Спереди опухшая
—
Я детей учу
Поэтому ненакрашенная
—
Думала, издевается,
А он любит
—
Кончай смеяться
Пора умирать
—
Ласки помню,
Глазки нет
—
Люблю мёртвых
Живых утомляю
—
Хочется изложить в стихах,
А там уже наложено
—
Какие люди
Такие и подснежники
Разлука
Первый день как месяц
Второй как неделя
Третий как день
Четвёртый
Пятый

Моя мама ушла из дома
Моя мама ушла из дома
C артистом бродячего цирка.
Мне тогда было семь,
Брату — почти двенадцать.
Я помню о ней немного —
Запах духов — сигареты —
Прижимает меня к себе…
Силач был красивый и шумный,
Пил водку с малиновым вкусом,
Делал фигурки из бумаги,
Мама смеялась,
Мы сидели на стульях рядом.
Мама уезжала с ним,
Присылала открытки из Франции,
И каких-то других стран.
Уезжала всегда надолго,
Возвращалась всегда под вечер,
В уголке левого глаза у нее появлялась ромашка.
Она говорила, это значит —
Скучала по дому.
А однажды с утра я увидела,
Что на веке растет фиалка.
И когда она собирала чемодан,
Невпопад отвечала мне и брату —
Я поняла, что это уже насовсем и больше
Не будет в почтовом ящике
Открыток с видами Франции
И каких-то других стран.
Брат рассказывал сказки на ночь
И делал бумажных лягушек…
Меня все жалели в школе,
Я ударила в нос мальчика,
Который признался в любви —
Потому что тоже жалел,
И еще он был некрасивый,
Не похож на того силача.

Мумий-сонет (Мумий-троллинг)
Посвящается Фрёкен Снорк
Люблю я твою чёлку и браслет,
Люблю то, как меняешь ты цвета.
Тебе я посвящу Мумий-сонет,
Ты — идеал, до кисточки хвоста.
А если вдруг комета прилетит,
Спалит и Мумий-дол, и мумий-сад,
Наш труд наш дом из пепла возродит,
И папа будет очень мумий-рад.
Прими же моё сердце в свои лапы,
Любимая, исток мумий-восторгов!
Я найду цилиндр, как у папы,
Заведём прелестных мумий-снорков.
Влюбленность — тяжелейшая из доль.
Навечно твой, лобзаю, Мумий-тролль.

Мы сидели с Натусцем на летней крыше
Мы сидели с Натусцем на летней крыше,
Мы глядели с Натусцем в открытый космос.
В этой деревне не было крыши выше,
Тихо дрожал ночной деревенский воздух.
И спросила меня: Данусц, кто занял твоё сердечко?
И ответил я: да никто — и в сторону дым рассеял.
Но знала сестра: есть в нём одно местечко,
Раз хожу потерянный и рассеянный,
Есть в нём вопрос, сутулый, но всё же точный,
К некому человеку, скрывшему своё имя.
Проплыла секунда в этой воде проточной
И сменилась похожими, но другими.

На кончину бабушки
«…Это была не жизнь и не смерть, а что-то совсем чужое…
… Я не хочу об этом помнить»
Екатерина Симонова
«Я была рада, когда бабушка умерла»
Знаете шутку
о том, что англичане уходят, не прощаясь,
а русские прощаются и не уходят?
Моя бабуля бы оценила.
Она любила посмеяться,
и сама уходила почти четыре года…
Когда бабуля умерла,
кроме горя меня терзал стыд
за чувство незаслуженного облегчения…
Почти четыре года она уходила от нас,
плутая в лабиринтах деменции после инсульта.
Родные жилистые руки,
не боящиеся никакой работы,
забывали, как держать ложку.
Усталые ноги отекли,
стали похожи на синюшные столбы
и носили грузное тело только усилием железной воли.
Воля — единственное, что осталось от прежней бабули.
Думаю, ей было очень страшно,
когда таблетки отбирали у нее волю,
поэтому она их не пила.
Да и какие лекарства могут повернуть вспять
беспощадную смертельную коррозию?
Бабуля никогда не боялась старости и немощи,
но болезнь разъедала не только ее тело, но и душу.
Эта душа много болела за детей, за внуков…
Она столько выстрадала в военное время и после…
Она боролась всю жизнь.
Ей за долгие восемьдесят два года
совсем некогда было побыть ребенком.
И если бы только она стала им хотя бы в конце!
Даже серьезно заболев,
она продолжала бороться — теперь с собой,
не разрешая себе быть беспомощной и глупой.
Она не принимала себя такой,
она по крупицам собирала остатки разума,
старалась быть сильной
и надеяться только на себя, как научила ее жизнь.
Но что-то всегда ускользало от нее:
то она оказывалась без юбки на улице,
то без денег на выходе из «сберкассы»,
тет-а-тет то с городом, то с мошенником,
одним из тех, кто потерял человеческий облик
не от суровой жизни и старости…
Увидев свою оплошность, она всегда смеялась,
сама над собой — она всю жизнь это делала —
Смеялась заразительно, до слез…
И от этого было ощущение,
что она как будто все понимает.
И от этого было только хуже —
казалось,
только казалось,
что бабуля побеждает болезнь, а не наоборот.
Я не позволяла себе сильно переживать,
у меня маленькие дети, другой город, муж и куча задач…
И единственное, что я могла —
слушать жалобы мамы,
она измучилась, ухаживая за своей мамой,
слушать жалобы бабули,
пока она не разучилась пользоваться телефоном,
и не слушать
подлый голос внутри,
обещающий, что это когда-нибудь закончится.
Вязкий кошмар прервал СOVID-19.
Оставив другой город, маленьких детей и кучу задач на мужа,
я прилетела на похороны.
Суеверный ужас накатывал на меня,
когда я уговаривала себя зайти в комнату, где стоял гроб.
Щуря затуманенные глаза,
я стояла и смотрела издали
на безжизненную кожу дряблых щек
и навсегда закрытых век
и вдруг вспомнила,
как в моем детстве бабуля дремала, изредка всхрапывая.
Только тут я осознала, что мне больше некому сказать «бабуль, вставай!»,
и я долго рыдала над маленьким телом,
где жила большая душа…
Наконец, она разрешила уложить себя,
не сбрасывала одеяло и не вскакивала, чтобы бежать по «своим делам».
О, я никогда не забуду наш извечный короткий диалог в дверях:
«Бабуль, ты куда? — По своим делам!»
Бабуль, ты куда???
Я хочу помнить
ее мудрую, тихую жизнь в трудах и заботах.
Я хочу помнить
и непростое время,
когда пришел черед семье позаботиться о той,
кто заботился обо всех, кроме себя.
Единственное, что я не хочу помнить —
но никогда не забуду —
нашу последнюю встречу при жизни.
Когда, не достучавшись до ее сознания,
я ушла почти по-английски.
А бабуля смотрела мне вслед
выцветшими глазами цвета ноябрьского неба,
махала рукой и,
силясь вспомнить мое имя,
смеялась над тем, что никак не получается.

На смерть Гала
Мне восемь лет скитаться по холстам осталось 1. «Я не плачу!» 2 — нету сил. Но жизнь моя не зря и неспроста — роскошное дождливое такси 3. Из снов твои миры я доставал. Свои же — мимоходом, впопыхах, — не на полотнах кистью рисовал — в бутылочных волшебных зеркалах 4. Я говорил, что в мире нет мерил, что форму придавать — не предавать. Но если б я по-русски говорил, то я тебя назвал бы просто б***ь. Распятый правдой, кости — догола: я жил во снах и грезил наяву. Но если б ты пораньше умерла, я понял бы, что всё-таки живу. Быть может, если б я тебя тогда, толкнув в обрыв, убил, как дикий псих 5, уже улиток смыла бы вода в такси? А может, не было б такси? Я стер бы все картины добела, в которых врал. А если бы Гала 5 не гения, а сына родила, себя и мир бы честно полюбил? Но и тогда всё было бы не так. Он надавал бы мне в холстах плетей, рисуя новый фирменный бардак. Все просто: от****тесь от детей! Я рядом сяду в рыжий «Кадиллак». Пусть Пубол завиднеется вдали. 6 Всё в мире этом без тебя не так. Но был вообще ли Сальвадор Дали? Плевать! Страдать! И вновь боготворить! Мой праздник страсти. Купол. Мой порог. Чтоб жизнь твою девятую у ног 7 за стенкой мира сладостно прожить.
Факты жизни Сальвадора Дали и Гала, соответствующие сноскам в тексте:
- Дали умер в депрессии и полузабытьи через восемь лет после смерти Гала.
- Дали не пришел, когда хоронили Гала, но когда церемония окончилась, зашёл в склеп и сказал: «Я не плачу, ты видишь?»
- Однажды Дали одолжил у Пикассо 500 долларов, чтобы отправиться в Америку. На Манхеттене угодил под дождь. Он шёл, промокший, завидуя пассажирам такси, которые ехали в тепле. «Восстанавливая справедливость», он придумал экспонат «Дождливое такси», впервые выставленный в 1938 году на Всемирной выставке сюрреализма в Галерее изящных искусств в Париже. Это было старое развалившееся авто с системой труб, из которых текла вода, заливая два манекена: водителя с головой акулы и блондинку в измазанном грязью вечернем платье на заднем сиденье среди цикория и латука, по которым ползали огромные живые улитки.
- Экспонат из четырёх бутылок, перед которыми лежат абсурдные, не имеющие смысла рисунки. Но если смотреть не на рисунки, а на их отображение в зеркальной поверхности бутылок, можно различить совершенно классическое, доступное нормальному пониманию изображение: череп, девочка на лошади, маска, женщина.
- Дали рассказывал историю о том, что однажды, когда Гала стояла на краю обрыва, он представил себе, что столкнул её в пропасть.
- Когда Гала умерла, её тайно перевезли на оранжевом «Кадиллаке» в замок Пубол, где она хотела быть похороненной. Тогда покойников нельзя было перевозить без разрешения властей, и по распоряжению Дали её одели в его любимое алое платье и, усадив на заднее сиденье, как живую, в очках, перевезли в Пубол.
- В своих дневниках Гала писала, что прожила уже восемь жизней словно за прозрачной стеной, отделяющей её от мира, и ей осталась ещё одна, самая короткая, а потому самая главная.
- У Дали были очень сложные отношения с родителями. Ему всегда казалось, что они в нём видят его умершего старшего брата.
Иллюстрация: Gala Placidia. Галатея сфер. 1952. Фрагмент. Фонд «Гала — Сальвадор Дали»

Наша с тобой любовь
Наша с тобой любовь
как потерянный ребёнок.
Та женщина счастлива
оттого, что путает смерть внутри себя с новой жизнью.
И мы были счастливы. Как она,
пока не умылась алой водой.
Но потом пришла осень,
похожая на звонкую птичью весну.
И всё позабылось.
Краткая история одной встречи
Ноябрь.
Первая встреча.
Он был бледен, как самое блеклое зеркало, в которое страшно смотреть.
Я отошла подальше в надежде не отразиться.
Ноябрь.
Не помню её.
Октябрь.
Пришёл во сне.
С цветком франжипани в руке.
Символ вечного вожделения или вожделенной вечности.
Ароматный, но без нектара.
Вечная печаль пчёл.
Сентябрь.
Опять приходила.
Сказала — уже не уйдёт.
Почти не слушал её.
Май.
Все это немного странно.
И, возможно, совсем не то.
Ноябрь.
Снова видел её.
Сидела у ног.
Говорил, что только она.
И больше никто.
Молчала и улыбалась в ответ.
Очень медленно
превращаясь
в воздух.

Неоконченная баллада
(Так значит, стихи с разворотом сюжета,
баллада? Задача из трудных…
Рискнём.) По артериям нашей планеты
текли беспрепятственно будни.
Течение было то бурным, то вязким,
но ладным постольку-поскольку.
(Так, в каждой балладе должна быть завязка.)
Однажды, в Ухане далёком,
во чреве у мыши, по слухам — летучей,
опасная хворь зародилась.
Чуть позже кому-то представился случай
сожрать эту мышь. Тотчас вирус
сорвался с цепи, словно Фенрир 1, безбожно
и яростно выломав звенья.
(Баллада приветствует мистику? Что же…)
Зловещей и сумрачной тенью
накрыло планету нещадное лихо
въедаясь стремительно в страны.
На улицах стало пустынно и тихо,
застыло полотнищем рваным
бесцветное небо. А щупальца хвор
впивались в безмолвье эфира.
(На этой строфе хорошо бы герою
прийти для спасения мира.)
По прежнему полнят печаль и досада
сердца, и народ озадачен.
(По схеме должна быть развязка в балладе,
но в этой — идёт всё иначе.)
Все бродит зараза по нашим дорогам,
и только надежда нетленна,
(что будет сюжет неплохим эпилогом
дополнен в последнем катрене.)
Современный Тит Евсеев 2
Идёт собрание. Он очень взволнован.
Ему сегодня предстоит важный питчинг.
Он всё расскажет конструктивно, толково.
Здесь вся дирекция присутствует лично!
Сосредоточен на экране лэптопа:
таблицы, графики, подсчёты, итоги.
И вдруг… по коже поползли струйки пота,
сдавило где-то под грудиной: «О боги!»
Он скурпулёзно на совет собирался:
почистил зубы, вымыл шею и руки,
надел пиджак, жилет, рубашку и галстук,
но в спешке, видимо, забыл надеть брюки.
Ни дать ни взять — виденье сына Попова,
что в зал явился, не надев панталоны.
(Как раз читал недавно томик Толстого.)
«Какой позор!» — промолвил он обречённо.
«Я завалил проект, не выступив даже!
Наброски, схемы, чертежи — всё насмарку!
Директор точно мне на двери укажет!»
Дыханье сбилось. Стало душно и жарко.
И тут прозрение его осенило,
мгновенно стихли невесёлые думы.
«Как мог я быть таким стократным дебилом!
Ведь я не в зале заседаний, а в зуме!
В окошке зума только лица и плечи
видны, а ниже — хоть от кетчупа пятна.
И даже босс свои программные речи
глаголет, сидя без штанов, вероятно».
Эмиграция
Цвели во дворе абрикосы и вишни,
Звеня, проносились трамваи.
Густым частоколом, вдоль кладки булыжной,
бульварный разбег затеняя,
стояли каштаны. Ступени послушно
сбегали к широким причалам,
где море искристое ластилось к суше
и лайнер на рейде качало.
Дышало раздолье — морское, степное —
норд-остом, солёным и свежим.
Но… мост незнакомый вонзился устоем 3
однажды в моё побережье.
Он зыбко качался над пропастью гулкой,
но я перешла боязливо
на берег, затянутый маревом желтым
и грунт раскалённый
прожёг насквозь
подошвы моих босоножек.
В ладонь вонзились
колючки кактуса.
Пыльный ветер ударил в лицо
жаром и спутал мне волосы.
Обратно к мосту! Вернуться!
Скорее вернуться!
Но мост был охвачен огнём.
Горели все мосты,
наполняя воздух гарью
и ощущением необратимости.
Проводя взглядом
упавшие в пропасть обломки,
я вновь посмотрела на землю чужую:
Песок поднимался позёмкой,
высокие пальмы качали на кронах
янтарное солнце, гибискус 4
гирляндой горел, попугаев зелёных
оравы галдели и низко
гоняли по кругу. Я, выпрямив плечи,
пошла по тесёмке дорожной
размеренно. Время потом всё излечит,
всё выправит снова… Возможно…
- Фе́нрир (др.-сканд. Fenri) — в германо-скандинавской мифологии огромный волк.
Чтобы обезопасить себя, Фенрира (Ужасного Волка) решили сковать цепью, но могучий волк легко рвал самые крепкие цепи.[↑] - «Сон Попова», Алексей Константинович Толстой[↑]
- Устой (в сооружениях)— крайняя (концевая) опора моста, расположенная в месте его сопряжения с берегом.[↑]
- Гиби́скус (лат. Hibiscus) — кустарник с большими цветами различных расцветок (часто — красные).[↑]

Неурожайный век на подвиги и славу
Неурожайный век на подвиги и славу
буддизм с псилоцибином спасут, а может, нет
роскошный лимузин подъедет к супер-саму
и выйдет из него обычный человек.
он одинок как все, и врет жене и детям
скучает без войны и топит грусть в вине
впустую прожил жизнь, соседу Акопяну
он заблюет ковер на пятом этаже.
он зарево огней с балкона не увидит
и не поднимет глаз на млечный путь из звезд
как подвиг он живет обычно на планете
мне грустно за него, а впрочем, ну и что ж.
***
Если принять на грудь немного айваски
или на крайняк элэсди
закусить грибочками,
заполировать дымком,
занюхать бензинчиком,
подышать холотропненько,
потанцевать аутентичненько,
можно динамичненько так,
особенно для любителей ошо
и тогда точно наступит просветление, ведь где-то между раковиной
и потерянными второпях тапочками находится тот самый главный инсайт,
банально, но факт — жизнь прекрасна
и важно этот новообретенный архимедов рычаг не позабыть
в темном углу своего внутреннего ребенка
(ах, как же меня тошнит от этого),
а то придется опять
жрать
всю эту
гадость.
***
Когда в доме холодно
и не хочется идти в холодную кровать,
можно включить электрическую простыню,
электрообогреватель, духовку, а также:
чайник, компьютер и телевизор, одновременно и в разных комнатах,
и все равно это не заменит энергии и желания жить, которых нет уже давно,
примерно со второго класса московской школы, тогда,
когда девочка в бантиках при всех сказала тебе: дурак.
***
Смешно и страшно — читаю Пелевина
«Критика французов македонской мыслью»
или как-то так,
ничего не смыслю
в Лакане,
зато в стакане
лимон и мята
и кот,
слегка помятый,
желтым глазом косит,
хочет ласки и курицы…
Вот и вся моя философия
левантийская мысль хвостатая,
усатая и пейсатая —
просит ласки
и строит глазки.

Ода Питеру
Питер, ты всю жизнь для меня был
Кем-то, кто всю жизнь за меня отбыл.
Возвращаюсь в тебя, как в детство.
Чего стоит одно соседство
Невского и Эрмитажа.
И непонятно даже,
Как приятное глазу
Всё, происходящее сразу,
Переворачивают твои каналы.
Как будто я раньше не знала,
Что утренняя загруженность ужасно
Всех достала. Напрасно.
Ты ведь так хорош, что хочется
На тебе одном сосредоточиться.
Шагами считать линии,
Дышать в воротник в инее.
Идеальная перспектива с Макарова:
Арена и Лахта без малого.
Только, Питер, дорогой,
Не будь так сильно строг с собой,
Позволяй себе расслабиться,
Нельзя всегда всем нравится!
Быть в твоей эпсилон-окрестности
Мне необходимо и достаточно. На местности
Я ориентируюсь отлично.
Всегда могу встретиться лично
С тобой
И сказать: «Спасибо, старик,
Что когда-то ты здесь возник!»

Один билборд недалеко от границы с Монголией, Россия
Май, улица, село, велосипед
Осела пыль на свежую траву
Я еду в магазин
Мне нужен лук-севок.
Вот на краю дороги вкопан столб
Обычно здесь реклама СТО
С суровым эротическим подтекстом
В лице брюнетки с гаечным ключом.
Билборд сменили новеньким, белёсым.
Брутальный юноша в военной форме
Приподняты очки артиллериста,
Чтоб зорко проникать мне в душу.
Зигзаг предлога нервно взвился у плеча
Сворачиваясь в ленту буква Z,
Цепляет, будто башню, букву А.
«За наших», — произносит взгляд бойца.
На дальнем плане геральдический орёл
Мне кажется, что он сейчас зевнул
Грохочет мимо трактор
Кони ржут
Маячит трясогузка у столба.
Черемуха скрывает мой забор
Цветущими кистями
Хорошо,
Не видно хоть сейчас, что он упал.
Лава войны
Она мне не тётка, не сестра, не родня,
она — вулкан, лава, магма
она — война,
обрушивается, калечит,
сжигает города, поля, сёла,
могилы предков
твоих, моих, общих,
наши тела, сердца, деревья, почву.
Ничего не чувствует,
обвал, падение,
ей без разницы,
закинет в своё жерло землю,
подумаешь, красавица,
проглотит, не подавится,
сила громоздкая,
сила нечеловеческая
бомбами, ракетами, танками
спорит с вечностью,
втоптала камни курганов,
раскидала мшистые валуны,
растревожила сны прежних великанов.
Людей в военной форме собрала немерено
Заполняют города, леса, трассы,
месят землю высокими берцами,
воюют, матерятся, выполняют приказы,
слюну смешивают с лавой,
сдают на анализы,
врачи морщатся, ставят диагнозы,
пульс не угадывается, давление падает,
земное тяготение, наверное, слабеет,
возможно, временно.
Земля руками, корнями, скалами
останавливает лаву,
накаляется до предела,
родниками, реками,
кровью плачет,
вопреки естественной скорости эволюции,
от напряжения, не иначе,
становится бесценным алмазом,
прозрачным, твёрдым,
недоступным
больше никому.

окружающая среда сменяется вторником
окружающая среда сменяется вторником,
шмель, недовольно жужжа, проносится над подоконником,
жара обтекает меня, путая дни недели,
четвергом шагает земля — а вы что хотели?
субботой грезили мы, прохлопав всё воскресенье,
скатерть придется стирать: на скатерть пролито варенье,
к чаю вприкуску съедим с пятницей понедельник,
из-за окошка глядит наш полулунный подельник…
время придумал бог, чтобы проверить Адама,
тикает счётчик слов, поёт колыбельную мама,
главных слов не сказать — нет для них дней свободных,
время для счастья есть — молча и сколько угодно.

Памяти сестры
Шлагбаум и забор, больничные угодья,
Я здесь курю сегодня с гвоздиками в руке.
Нелепый приговор: уходим налегке,
Не кончив разговор, когда всем неудобно.
Осенняя пора: узбек сгребает листья.
Я вижу странной кисти оптический обман:
Здесь черепов гора и грозный Тамерлан
Любуется с утра, как их окраска лисья
Ржавеет от воды. Как те дверные петли
На даче, те, что пеплом утраты занесло.
Но в прошлое следы уводят, как на зло:
Окошечко слюды, за ним — огонь приветлив:
Нам надо разогреть на керосинке кашу.
Я вспоминаю нашу в писателей игру
И твёрдо верю впредь, что весь я не умру:
На четверть или треть собою мир украшу.
Но так ли уж ему нужна моя поделка?
По веткам скачет белка, и ей до фонаря,
Что без тебя в дому всё происходит зря,
Лишь ясно, почему отсутствует сиделка.
Забытые листы той детской писанины,
Упав за пианино, свой отсчитают век,
Когда сожгут мосты, и ремонтёр-узбек
Всё выбросит в кусты,
Где жёлтые листы в опавших листьях сгинут.
Затопит дачный двор слёз жёлтых половодье…
Верлибр
Проза похожа на водку.
Бабель, Ильф и Петров — настойка на вишне
с запахом южной акации,
Анисовую Михал Афанасьевича
некогда Плюшкин очистил от разных козявок.
Рабочий напиток Платонова пахнет дворницкой
и машинным маслом.
Но вот Божоле-Нуво южных поэм:
ах, эта подлая дамочка, жена губернатора,
но как же прекрасен её талисман с изумрудом!
Возможно, Вы предпочтёте Портвейн?
Кому на Руси без него хорошо?
Кагор, непременно: увидим духов, услышим ангелов,
превратимся в пьяное чудище кроликоглазое.
Искрится Коктебельское шампанское,
бесшабашное, бистыдное, полусладкое,
полугорькое от хинина очереди в Большой дом:
Вы можете написать про ЭТО — могу!
Верлибр тогда — чистый спирт.
Его разводят туруханским снежком,
выпивают залпом, без тостов, молча,
хорошо, если осталась вчерашняя каша
заесть, несолёная, мёрзлая, комковатая.
Верлибр пережил постмодерн
с его самогоном Венечки Ерофеева,
жутким пелевинским абсентом,
тройным одеколоном Сорокина.
Этот спирт смоет к чёрту дрянной мир,
созданный этим жалким богом,
невыносимо воняющим ладаном,
n’est-ce pas, Жан-Батист?
Вчера был на поэтическом вечере в eine Bücherei,
там было много «Старого мельника»,
«Сибирской короны» и трёшки «Балтики».
Сегодня меня тошнит.

Полка
За шесть лет нашей дружбы
я принесла тебе
семь томов Поттера в подарочном коробе,
ты сказал, что задолбаешься читать в оригинале
(теперь твоя работа — вся на английском),
огромный том Ле Гуинн
в 3 килограмма
с иллюстрациями и суперобложкой.
Себе я купила такую же,
ведь ты её очень хвалил.
Я стащила с работы
новеллизации «Светлячка»,
«Мост через реку Квай»
и ещё всякого.
Ты не успел их прочитать.
Был занят —
спасал Россию,
ха.
Но это не обычные пафосные слова.
Это правда.
Но она сделала вид,
что ей не нужны защитники права
и всяких там свобод.
И книги пусть свои заберут.
И вот стою перед полкой
и думаю, что из этого забрать домой,
себе. Насовсем.
А что отправить с остальными вещами
в твой родной город,
где тебя нет.
Ведь ты уехал.
Ты вообще в другой стране.
Пишу тебе в Телеграм:
«Ну и на хера я это всё дарила?».

Похолодало
Похолодало.
Черемуха распустилась
По ощущениям преждевременно
И раскинулась белыми свечками
В пышном канделябре дерева.
Приснопамятный котик Чехов
Мнёт руку и грудь лапами
С нестриженными когтями
(Больно это)
И, заливаясь, мурлыкает.
Придётся стричь ноготки
Всем своим котикам.
Все троя ворчат, ворочаются,
Но терпят. Терплю и я.
Хищная птица лежит мёртвая,
У самого дома.
Откуда она в Ярославле?
Такие яркие перья,
Не сокол ли?
Тюльпаны торчат среди зелени,
Ветер свищет: «Закутайся!».
Собачка во время прогулки
Пытается закусить
Заботливо высаженными кем-то
Фиалками.
Они, как водится, фиолетовы.
Медитативное настроение,
Но ни упоения, ни ума, ни памяти
Не прибавляется. Кошки спят.
Всё обязательно кончится.

Расскажи про любовь, бабушка
Расскажи про любовь, бабушка, —
Попросила меня внучка.
Любила ли я?
Да, я любила.
Нам было по 18.
Однажды в порыве, не владея собой,
Я прижалась губами к его руке.
И он меня осудил.
Сказал мягко, но я поняла,
Что девушке нельзя так унижаться.
Видимо, потом он решил меня проверить —
Вскоре как бы случайно положил мне руку на грудь.
Но и я отвела его руку.
Дала понять,
Что и со мной так нельзя.
Пролетели выпускные, нужно было что-то решать.
Мы прощались на вокзале.
Я ехала в Сибирь, он на Кубань.
Мы смотрели друг на друга и ничего не говорили.
Он не знал, почему я бегу так далеко.
Я не сказала, что у меня — отчим, что мне нужно было убраться подальше…
Я только попросила его уехать с вокзала первым.
Он сел в троллейбус, я осталась снаружи.
Всё смотрела на него, и лицо горело.
И вдруг
Он выглянул из окна
(А окна в троллейбусе тогда опускались),
Приподнял меня…
Тот прощальный поцелуй я помню до сих пор.
Мы больше не встретились.

Расторопная черепаха
На юге Германии в Чёрном Болоте
Живет расторопная Шильдегард Крёти.
Пока ее сестры неряшливым брассом
Плывут пополнять годовые запасы
Еды, направляясь с авоськами к мели
Со скоростью полкилометра в неделю,
Она, расторопная Шильдегард Крёти,
Расследует дело ежа.
Вполне вероятно, что к их возвращенью
Раскроет она не одно преступленье.
Вы спросите, в чем же ее расторопность?
А я вам отвечу: не гибкость и ловкость
Движений — вершина ее достижений,
А гибкость и ловкость ума!
Два брата-ежа по фамилии Игель
Зашли пополудни в заброшенный флигель,
Затеяли братья ремонт и уборку,
Решив расширять холостяцкую норку.
Работали Игель усердно до ночи,
Уснули во флигеле — выдохлись очень.
Вдруг младший проснулся от громкого треска,
Заметил: исчезла одна занавеска
В прихожей, а несколько позже заметил,
Что старший брат тоже исчез.
Полицию вызвать пришлось для проформы:
Снуют по округе ротвейлеры гордо,
А Игель молит непреклонную Крёти
Скорей приступить к детективной работе.
— Почтенная Шильдегард, эта пропажа
Закончиться может семейным бламажем!
У старшего Игеля скоро помолвка! —
Причмокивал еж, растопырив иголки.
— Я вас умоляю, пойдемте скорее,
Почтенная Шильдегард, в лес!
Но Шильдегард Крёти ему возразила:
— Я сроду пешком никуда не ходила!
— Тогда мы отправимся в лес на попутке:
На цапле, сове или кряковой утке.
— Ну ладно, — ответила шепотом Крёти.
— Детали обсудим в комфортном полёте.
Тем временем кто-то ежихе-невесте
Успел принести неприятные вести.
Невеста рыдает: она полагает,
Что Игель бесстыдно сбежал!
— Сбежал! — подытожила Шильдегард едко,
Обнюхав во флигеле каждую ветку.
— Не чувствую запах клубничного джема,
Морковного супа, ванильного крема.
Невеста пищала: — Конечно! Откуда?
Ведь я не готовлю подобные блюда?!
— Досадно, — сказала задумчиво Крёти,
— И Игель так тоже считал!

Серебристому дождю
В раздевалке у стены
Ты сидел, и я сидела,
В параллельных классах мы,
Друг до друга нету дела.
Ты не мой носил портфель,
Не тебя я целовала,
Не со мной «Эммануэль»
Познавалась в тёмном зале.
Жизни бойкая кадриль
Разметала нас по парам,
Ты к соседке приходил,
Я в то время в Рим летала.
Проскакали тридцать зим,
Ты седел, и я седела,
Вечер школьный закружил,
И душа помолодела.
Наш Амур, крылатый гад,
Мастерски с двух рук пальнувший,
Может, сам теперь не рад,
Есть объекты и получше.
Мир таких наделал бед —
Эпидемия короны,
Плюс к тому бездушный дед
Пушкой замахал на троне.
Неужели это мы
Сдвинули покой планеты,
Уходили от судьбы,
Нам теперь платить за это.

синтаксис прорастает сквозь почву рук
синтаксис прорастает сквозь почву рук
из записей на газетах сделанных
руками тех кто был до
моя мама любит писать слова
и не любит ставить запятые
каждый день садится и пишет
время время время время
новости новости новости
смерть детей убили переключи
телевизор кричит она из прошлого
вот блок рекламы
счастливые животные лезут под нож мясника
азиатские женщины шьют одежду в горящем здании
пьяные мужчины режут друг друга под пиво с воблой
природа подыхает от мусора который сделали люди чтобы выбросить мусор
в городе строят заброшку дети ломают руки
чтобы сказать мы выжили выжили
выжали всё из мира возможностей родили таких же детей
и пишем без запятых о прошедшем времени
в целом всё хорошо мама я правда счастлив
может быть это именно ты передала мне всю красоту этих слов
я выключу интернет телевизор радио всё что угодно
достану газету и буду писать про тебя
спасибо спасибо спасибо спасибо спасибо
плескался закат в отражении волжской воды
плескался закат в отражении волжской воды
я пришел перед сном попросить у тебя
пролететь под мостом
я закончил рисунок
смотри
как вплетаются ветви берез
в спор двух явных цветов
за бордо в этот раз будешь ты
я за темень которую вносит на холст волновой виолет
щебетание птиц это скучно как в августе снег
веселее гораздо смотреть как над Волгою мост
перевернут
и едут на спинах жуки
круглоухие
или быть может у них есть глаза
на больших головах
из-под тучи мигает небесный зрачок
цвета меда
такой нелюбимый мной сыр
ты прищуришь глаза диафрагмой четыре на три
я тебе проиграл
солнце сядет и скроет меня

Слово о полку Игореве
Жил-был князь,
Горд был он.
Тех дней вязь —
Что сна стон.
«Власть, честь — всё
Взять бы мне», —
Князь тот рек
И влез в стре…
«Мя ты мчишь,
Конь мой резв,
Брат наш тут,
Буй-Тур Всев…»
Степь, Дон, дым,
Свет мерк вдруг.
Тьмы вбит клин
В наш яр круг.
Полк был бит,
Князь взят в плен,
Плач, вой дев,
Мрак и тлен.
Но вот свет,
Князь мчит вплавь,
С ним вся мощь,
Бог, бег, явь,
Мир и дом,
Дон, лес, май,
Вот и всё:
Не ад — рай.
Фото: Сергей Рубцов. Иллюстрация к изданию «Слово о полку Игореве» 1971 года

Собаке Кайсе
В восточном прищуре гордость далёких предков.
Такая сильная нежность, что хочется спрятаться,
Закрыть лапами нос и плакать, —
«Смотри, она улыбается».
В каждом расставании — смерть,
Встреча — ожидание расставания.
Если бы я могла загадать
Одно сбыточное желание,
Я загадала бы вечную жизнь
Для тебя гордой,
Для тебя лохматой,
Во имя вечной твоей тоски,
Во славу скулящей твоей радости.

тебя мотает с маленькой авоськой
тебя мотает с маленькой авоськой
по свету, заключенному в приделах,
где складки тазобедренной повязки —
ночлежка распредéленного тела
и где лукаво ангелов глазницы
в окно психиатрической больницы
горят
внебрачная дочь невода собра́ла
корпускулы, тепличный хлеб, галдёж
пречистого столичного бульвара,
открытки и ручных фиалок дрожь
а смерть подстраховалась пуповиной:
плывёт вослед, как шар на нитке длинной,
и дети подставляют ей запястье
для первого воздушного причастья
мне видится, как юркий птичий бог,
подстреленный из тисовой рогатки,
сорвался вниз и царственно прилёг
на мякиш хлебный, отщипнул украдкой
твой робкий смех и спелый южный говор —
здесь кроется свободы сладкий сговор,
обряд
вот этой всей цветастою гурьбой
садишься в «дзынь» нагретое трамвая;
я так хотела двинуться (с) тобой,
но сторожа не спят в оконной раме

Человек всеми доступными способами
Человек всеми доступными способами
Стремится к независимости.
Для этого нужно избавиться от зависимостей —
Казалось бы, логичный ход.
Постепенно человек приобретает
Зависимость от стремления к независимости.
Казалось бы, очевидное явление,
Но он этого не осознает.

я задаю вопрос и прислушиваюсь к тишине
я задаю вопрос и прислушиваюсь к тишине
мир за границей окна погружён в полуночный мрак
мир на моей стороне освещён вдвойне
верхний свет и экран
не поднимаю глаза и рассматриваю пустоту
это как партия в шахматы, я жду ответный ход
главное, что я чувствую, — ты еще тут
вдох выдох вдох
время пластично тянется, вширь и до самых звёзд
и в этой смиренной осмысленной тишине
я почти забываю свой изначальный вопрос
и ты отвечаешь мне

Я не знала, что я так умею:
Я не знала, что я так умею:
дышать полной грудью,
сердцем,
смотреть на жёлтые фонари,
чувствуя прохладу,
и вдыхать
тебя.
Я не знала, что я так могу:
задушить тягу к прекрасному,
утрамбовать,
слушать шёпот дождя,
смотря на асфальт,
и не слышать
скорбь.
Я не знала, что я так хочу:
забыть, порой вспоминая
улыбку,
торговаться с сердцем,
и, просыпаясь утром,
целовать
не тебя.

Ямбическая сила
Бредём в предгориях Парнаса
во власти образов и грёз,
пытаемся найти Пегаса,
но вляпываемся в навоз,
напрасно изводя чернила,
не можем дать себе отчёт:
куда ямбическая сила
неодолимо нас влечёт?
Наш путь величествен и светел,
горяч и дерзок наш глагол,
старик Державин нас заметил,
но даже бровью не повёл.
Узнать бы, из какого сора,
притом не ведая стыда,
шедевры вырастают споро,
а не пустая лабуда!
Но нет, блуждаем одержимо,
упрямо лиру волоча,
и рифмы прут неудержимо,
и на столе горит свеча,
и музы ласково и нежно
нам улыбаются из тьмы…
Да, пусть коряво и небрежно,
но вдохновенно пишем, пишем,
пишем и пишем, и пишем…