Август 2020
Zoom-пьеса Дмитрия Данилова «Выбрать троих»
Алло, дорогая, или Один день из жизни карантинщиков
В четырех четырех стенах
Венеция
Внутри и снаружи
Вотс ап, карантин?
Всех просят сохранять спокойствие
Давай уже вставать
Жги ведьму!
Жорики
Здесь дико и волшебно
И сказал мне Бог, раздевайся
Иммунный ответ
Как мы на карантине Улисса читали
Ключ от лета
Ковидла
Косматая, рыжая, рядом
Лес как геометрическое место точек
Мам, гулять
Маска
Милая Сюзи
Натяжитель (постапокалипсис с ковидным привкусом)
Однажды в темном переулке
Последний звонок
Правила
Серафима и посткарантинное общество потребления
Смерть и пирожки
Старый
Стены
Так надо было
Точки тире
Шесть лестничных пролетов
Энергия неопределенности
***
Canzone Italiana
А чума всё ближе
В неподвижности ждущие света
Вот, например, автобус
Губернатор на селекторном совещании
Из заразно-масочного гетто
Конец мая 2020
Люди ползали по-муравьиному
Минус одна весна
Моему Лазарю
Музей древностей
На берегу моря
О вечном карантине
Он просыпается в Краснодаре…
От весенней войны за своё спокойствие
Переученный экстраверт
Посмотрев на небо поверх очков
Посыпаю грустным прахом…
Рушатся бизнесы…
Самоизоляция
Страшнее, чем человек
Тебя нет там
Чёрное, карантинное
Чешуя
Элегия
3004-GH9S-KERM-ZYJD
Врач и поэт Алексей Кащеев о воздействии коронавируса на литературу, толстых тетях и вагине
Имя Алексея Кащеева у всех настолько на слуху, что даже представлять неудобно. Талантливый поэт, джазовый музыкант, переводчик, популярный блогер и великолепный врач-нейрохирург, за помощью к которому в последнее время (так уж сложилось, коронавирус помог) обратилось чуть ли не все литературное сообщество.
Дозвониться до Алексея непросто. «Я всегда ставлю телефон на авиарежим, если у меня нет операции, — говорит он. — Ведь мне регулярно приходят смешные звонки или эсэмэски: «Здравствуйте, я Иван, друг вашей пациентки Маши, от чего может болеть спина?» От таких вопросов теряешься, не знаешь, что ответить».
Но поэту и журналисту Евгении Коробковой повезло. Доктор ответил на звонок. И редакция «Пашни» не могла этим не воспользоваться.
Здравствуй, Леша. У меня болит спина, не знаешь, почему?
Конечно, знаю! Потому что я удачно выбрал профессию: от болезней спины еще не изобрели таблетки.
Слышала, что за время пандемии пациентов с заболеваниями суставов стало больше…
Это правда. Во-первых, у пациентов на фоне коронавируса возникали сопутствующие заболевания, например, воспаления, требующие срочных операций. А во-вторых, поскольку люди засели дома, то обострилось все, что может обостриться. Все логично: человек больше ест, меньше ходит, не получает вовремя медицинскую помощь. Обычно лето — мертвый сезон спинальной хирургии, но сейчас пациентов — тьмы и тьмы. У нас период «чеса».
Как изменилась твоя жизнь в этот период?
Минимально. Продолжал работать нейрохирургом. На ковид не переключался, поскольку этого не требовалось. Ездил на работу каждый день: пробок не было, что мне нравилось. Меры соблюдал выборочно. Естественно, не носил перчатки на улице, потому что это идиотизм. Надевал маску, заходя в общественные места, в основном только для того, чтобы не тревожить персонал.
Сам не заболел?
Честно говоря, я давно не сдавал тесты, но сильно удивлюсь, если окажется, будто я не перенес коронавирус: в моем окружении его перенесли все. Двое людей погибло: мужчина от ковида и одна девушка, правда, на фоне тяжелой болезни, ковид ускорил уход.
Что говорят во врачебном сообществе? Чего ждать, к чему готовиться?
По всей видимости, инфекция будет сезонная, хотя у нас нет понимания, как устроен иммунитет и насколько он стоек. Сейчас вся система здравоохранения готовится к переподключению на ковид осенью.
Для многих поэтов время самоизоляции стало «Болдинской осенью».
Ну, это понятно. Ты представь, суммарный вес вируса во всем мире — меньше полуграмма, но этот организм сумел так сильно повлиять на человечество. Плюс ко всему люди из поэтического круга очень чувствительные: у них депрессии, тревоги, кто-то бухает. Прибавь к психологическим трудностям еще самоизоляцию и факт угрозы, нависшей над собой, над твоей семьей — вот мысли и сдвинутся в сторону фатальности и поэзии.
А у тебя сдвинулись?
Особо не заметил. Я-то всю жизнь в медицинских проблемах, поэтому сам факт, что вокруг умирает чуть больше людей, чем обычно, меня не потряс. Привык. Написал, правда, за время пандемии несколько текстов, которые пока не публиковал, потому что они требуют доработки.
Философ Ольга Зайцева говорит, что благодаря вирусу мы наконец-то перешли в XXI век. Как думаешь, что теперь изменится в литературной жизни?
Мне кажется, эта история институционально повлияла на литературные процессы. Многие поняли, что формат удаленных онлайн-вечеров очень удобен и современен. Это не значит, что литература уйдет в онлайн, но такой формат станет более привычным. Кроме того, появилось много образовательных онлайн-проектов, снова возникли литературные школы, например.
Ты знаешь, это правда удивительно. Одно время ведь в Москве было большое количество поэтических кружков, студий, литобъединений. В последние три года их как-то резко не стало. И вдруг — они снова возникли, но уже в онлайне. Мы заметили по Creative Writing School: к нам на поэзию пришло довольно много желающих заниматься.
Да, после короны эти процессы восстанавливаются. Кто-то — не помню, кто, — говорил, что у нас сейчас уникальный момент развития человечества: десятки миллионов людей сидят дома, и есть ощущение, что они думают. А что, если действительно думали? Перед людьми встали экзистенциальные вопросы. Может быть, это и задало запрос на обучение литературе, на ее чтение.
Возможно, такому малоэффективному поведению властей во время пандемии поспособствовало движение metoo
Ага, ноосфера улучшилась?
Почему нет. Другое дело, что встает вопрос, насколько правильно все было сделано. Коронавирус стал историей о ценности человеческой жизни, и тут есть двойное дно. Очевидно же, что, борясь за жизни отдельной категории людей, мы подвергли риску жизни других. Сразу возникает мысль: а нужно ли было это делать?
Есть, кстати, соображение, что такому малоэффективному поведению властей во время пандемии поспособствовало движение metoo. Сам факт того, что спустя годы с тебя могут спросить за твои деяния, заставил политиков действовать во время пандемии с оглядкой.
Мне кажется, период нашей цивилизованной и относительно спокойной жизни отучил власти принимать жесткие решения. В политическом сообществе еще будет дискуссия на этот счет: эпидемия-то явно не последняя, а оказалось, что необязательно ждать зомби-апокалипсиса, чтобы все растерялись. Достаточно ОРВИ с не такой уж чудовищной смертностью.
Не хотела спрашивать, но раз уж сам начал про metoo. Что скажешь про стихотворение «Вагина» Галины Рымбу?
У Гали хорошие тексты раньше были, но этот текст мне не понравился. Я не нахожу его оскорбительным, просто отношусь с подозрением к ситуациям, когда видно, что человека очень сильно от чего-то бомбит. Есть такая нейрофизиологическая степень ажитации, когда, мне кажется, не нужно ничего писать, не нужно делать операции. Нужно сесть и успокоиться. Конечно, я понимаю, что проблемы, о которых она говорит, реально существуют, но есть определенное состояние, войдя в которое, человек превращается в машину, которая изрыгает лозунги. Когда этот момент пройден, то мне как читателю уже все равно, что за лозунги говорят: правильные или неправильные. Я не воспринимаю текст.
Когда я читала, то пыталась понять, чем не нравится текст. Не нравится тем, что он, вроде бы, про правду, но в художественном смысле не правдив. Ну, перечисляет героиня, где и при каких обстоятельствах трогала вагину. Где-то сказала, что трогала, сидя у кого-то на лице. А выглядит неправдоподобно. А написала бы, что, например, царапали его очки — и все было бы иначе.
Вот-вот,такая интонация лишает текст того, что должно очаровывать: поэтической откровенности. Но на самом деле смешно, что возник такой срач. Если она ставила задачу привлечь внимание, то задачу выполнила, внимание привлекла, правда, к литературе это имеет косвенное отношение.
Как ты считаешь, можно ли научить писать стихи? Нужны ли курсы, Литинститут и прочее?
Трудно сказать насчет Литературного института. Всегда казалось, что он не про «научить писать»: задача Литинститута была — готовить профессиональных пропагандистов. А что касается курсов — да, я считаю, что учить нужно, если у человека есть запрос. Не факт, что он станет Бродским или вообще поэтом. Я знаю людей, которые прекрасно писали, но ушли из поэзии, как, например, Константин Рупасов, и в то же время знаю людей, которые не писали, но ходили в литературные объединения. Этот опыт многое дает: не только знания, но и особую среду, например. Я глубоко уверен, что поэт не может существовать в вакууме, не может работать без среды, да и без той же тусовки, по большому счету.
Как говорил Леонид Костюков, научить нельзя, но можно научиться.
Согласен на сто процентов. Чтобы стать поэтом, нужно обучение, плюс еще что-то, чему обучить нельзя: либо есть, либо нет.
«В медицине пробиться легче, чем в поэзии»
Где ты учился?
Была такая детская школа, она называлась «Кипарисовый ларец», ее вела Ольга Татаринова. Там учился Иван Волков, Настя Векшина тоже оттуда. Мы занимались по пятницам, потом вечером ходили тусить, было классно. В детский период я попал в проект «Так начинали жить стихом», который курировал Евгений Бунимович. Меня заметили и позвали на форум в Липках. Я ездил туда пять раз, был на разных семинарах: Чупринина, Василевского, Гандлевского. Это меня и сформировало. А если говорить, чья поэзия мне близка, то мне нравится Айзенберг, Парщиков, Пригов и множество молодых, кого я люблю: Аня Рус, Юлий Гуголев, Дмитрий Веденяпин.
Где легче пробиться: в медицине или в поэзии?
В медицине, конечно, легче. Все-таки это больше наука, существуют какие-то объективные критерии оценки врача. Если ты хороший врач, то, вероятнее всего, тебя заметят. А вот если хороший поэт — то совсем не факт.
Ольга Славникова говорит, что такова реальность. Прошли времена, когда писатель и поэт могли быть только писателями и поэтами. Сейчас нужно быть кем-то и еще выкраивать время для писательства. Умение выкроить это время — в какой-то мере и есть показатель того, что ты писатель и поэт.
Странно, что это говорит Славникова, она же как раз из тех немногих, кто писательством зарабатывает. Все равно что человек красивый говорит: да ладно, некрасивым тоже нормально можно прожить. Или ты ездишь на «Бентли», а сам рассуждаешь, как хорошо ездить на метро.
Нет, ну Славникова же зарабатывает не только литературой.
Я знаю, знаю, просто к слову пришлось. Наверное, она права, времена такие прошли. Литература может быть только хобби, на котором не заработаешь. Но, может, это и неплохо. Если представить себе, что кто-то будет платить поэту или писателю, то легко предположить, что это, скорее всего, сделает государство, как это и было в СССР. Нет уж, нет уж, пусть лучше тогда решают читатели. Сейчас они решили, что интеллектуальная литература и стихи не оплачиваются. Ну что же, смиримся.
В какой журнал отдашь стихотворения, которые написал за время коронавируса?
Ни в какой. Опубликую у себя в фейсбуке, в последнее время всегда делаю. У меня был период, когда я публиковался в толстых журналах, но перестал этим заниматься, потому что нет времени. Не обесцениваю авторитет журналов, но процесс передачи рукописи и получения ответа страшно долгий, неудобный и политизированный: нужно объяснить редакции, почему именно ты ей нужен. К тому же, как говорил Сергей Чупринин, «литератор — это человек, который зависит от пожилых женщин…»
Жестоко…
Но справедливо. Потому что чаще всего и руководитель студии в ДК, и завотделом поэзии в толстом журнале — пожилая женщина.
Мне кажется, Сергей Иванович перефразировал героя Сэлинджера, который чистил ботинки «ради толстой тети».
Видимо, так и есть, но сейчас и толстые тети, и пожилые женщины, и все-все-все переселяются в онлайн. У меня, например, в фейсбуке тридцать тысяч подписчиков, я, в общем-то, сам себе пожилая женщина…
Это важное изменение, и хотя толстые журналы пытаются бороться, это невозможно, все равно что бороться с электричеством или горячей водой. И вишенкой на тортике — не знаю, как тебе, а мне pdf «Нового мира» редактор журнала Андрей Василевский скидывает в фейсбуке…
Мне тоже, я читаю.
Я тоже читаю и очень благодарен Андрею Василевскому. Но в этом есть большой символизм. Поэт Андрей Егоров писал, что люди, использующие азбуку Морзе, были вынуждены ввести туда знак, обозначающий электронную почту. «Наверное, так, — говорил Егоров, — должна выглядеть капитуляция». Так вот, в случае с журналом, который рассылается в фейсбуке — то же самое.
Сейчас попробую задать последний сложный вопрос. Я тут философские лекции осваиваю. В общем, Кант говорил, что возвышаться над собой — это высококультурная способность, и она дается не всем, а только тем, кто имеет постоянный опыт общения с прекрасным… Вот как тебе твоя поэзия помогает в твоем увлечении горными походами?
Ой! Ну действительно, я произвожу над собой такие опыты, занимаюсь хайкингом уже двадцать два года, сейчас вот поеду на Камчатку в горный поход в районе Кроноцкой сопки. Столкновение с риском, выбранным осознанно, для меня — серьезная встряска. Что-то приплюсовывается к пониманию мира и себя самого. Стихи я пишу нечасто, но по возвращении из похода, как правило, привожу что-то. Так что поэзия помогает, за ней и иду, получается…
Как писатели провели карантин
Карантин для многих из нас стал непростым опытом. Мы попросили рассказать об этом времени мастеров Creative Writing School — писателей, исследователей, преподавателей. Задали всего два вопроса: о том, как прошел карантин лично для каждого из них, а также о тех изменениях, которые произошли в литературном процессе за эти месяцы.
Майя Кучерская, писатель
1. У меня был мой личный ужас — я никак не могла закончить книгу. Биографию Николая Лескова, сочетание беллетристики и филологии, живых картин и наблюдений над его текстами… Я писала ее бесконечные восемь лет, урывками, постоянно отвлекаясь на другие проекты и даже книги, и нет, не могла закончить. Я даже дважды сделала вид, что уже всё, рукопись готова, только это было неправдой. Но тут пришел карантин… Тяжкое время, время ограничений, дикой тревоги, утрат, безвоздушья. Благословенное время, потому что за эти три месяца я сделала последний необходимый рывок. И наконец дописала, поставила точку.
2. Отвечу по касательной: вал художественных текстов о пандемии — важное свидетельство об освобождающей силе слова. Для многих стихи, проза, заметки во время самоизоляции стали отдушиной, глотком воздуха, выходом из тюрьмы на волю. Как хорошо: человеку пишущему всегда есть, куда выйти из комнаты.
Ольга Славникова, писатель
1. Конечно, работать стало тяжелее. Произошло то, чего не случалось больше века. Мы все оказались в замкнутых пространствах и в ситуации максимальной неопределенности. Одновременно стало невозможно писать про «здесь и сейчас», обходя тему COVID. По жанру происходящее вокруг — антиутопия. Собственно, у меня в романе «2050» как раз про выход из эпидемии, только там инфекция на долгие годы осталась в закрытых российских границах. И жизнь вдруг стала подбрасывать конкретику, только успевай фиксировать. Разлученные карантином тайные любовники; безумные штрафы из-за сбоев системы контроля; застрявшие вдали от дома туристы… Я не писала, но делала наброски. Материал должен отстояться, должно образоваться расстояние между событием и автором. Я пока не знаю, как распорядиться всем свалившимся на меня богатством, чтобы композицию романа не перекосило. Думаю над этим.
2. События, которые раньше собирали нас вместе, перешли в онлайн. Объявление короткого списка «Большой книги» было в Zoom, финал подросткового конкурса рассказов «Класс» перенесли на осень. Усилились позиции электронных книг по отношению к бумажным, хотя бы потому, что книжные магазины были закрыты. Издательство «ЭКСМО» заключило много договоров, в том числе и с начинающими авторами, на выпуск I-books. Скоро станет не так уж важно и не столь престижно подержать свой томик, пахнущий типографской краской. Электронное море текстов разольется еще шире. И в этой ситуации огромное значение будет иметь экспертиза. Премиальные процессы; настоящие, талантливые критики; вся навигация, что позволит и читателям, и литературному сообществу обнаруживать собственно литературу. «Толстые» журналы, где были очевидные площадки для экспертных критических высказываний, чувствуют себя неважно. Вероятно, будут развиваться электронные ресурсы, такие как сайт «Горький». Я не очень понимаю экономику этого процесса, но кому-то нужно отделять зерна от шелухи. И сообщать результаты читателю.
Марина Степнова, писатель
1. Карантин стал для меня настоящим бедствием, как для многих мам, оказавшихся взаперти с маленьким ребенком и валом (в моем случае — девятым) дистанционной работы. Я преподавала писательское и сценарное мастерство, проверяла сорок домашних работ в неделю, писала очень сложный сценарный проект и была одновременно любящей женой, нежной и спокойной мамой и послушной дочерью. Плюс полы помыть, постирать, приготовить, погладить, собрать из трех картонных коробок и одного веника башню дракона и за десять секунд сочинить сказку о том, как Гумми пошел в гости к Крошику и что из этого получилось (спойлер: ничего хорошего).
Что вам сказать? Получалось у меня все перечисленное исключительно скверно — как в целом, так и в частностях, так что я не писала ничего, только думала — и все больше в жанре предсмертной записки.
2. В литературе пандемия вызвала поразительное единодушие — все написали про карантин или высказались по этому поводу, кто под внешним нажимом (как я), кто по воле души. Причем самые разные стилистически, эстетически и даже политически авторы разделились на две категории: одни ноют и скулят (опять же — как я), а другие восхваляют коронавирус, который позволил им несколько месяцев валяться на диване, разбирать коробки со старыми фотографиями, пить алкоголь и разлагаться духовно.
И тех, и других поразительно скучно читать — так что надеюсь, что нас всех скоро попустит.
Дмитрий Быков*, писатель, поэт
1. Я писал роман, о котором ничего говорить не буду, потому что на мои предыдущие сочинения он не похож. И в большом количестве сочинял стихи, которые выйдут отдельной книжкой к концу года.
2. В литературном процессе прибавилось склочности, всех сильно взволновали гендерные проблемы и Новая этика, но я в литературном процессе давно не участвую и занимаюсь только литературой. Это здорово экономит время и, главное, нервы.
Дмитрий Данилов, поэт, писатель, драматург
1. Я обычно не пишу «на злобу дня», но тема коронавируса побудила меня написать несколько текстов. Прежде всего, это пьеса «Выбрать троих». Она как раз про коронавирус, и была написана во время карантина. Сам бы я вряд ли взялся за такую актуальную тему, но меня к этому подтолкнула организатор фестиваля мини-пьес «Корона-драма» Евгения Алексеева. Она написала мне письмо, предложила написать что-то специально для фестиваля. Сначала я вежливо ответил «подумаю», не собираясь ничего писать. Но потом вдруг мне в голову пришёл сюжет, и я за одну ночь написал совсем небольшую (12 страниц) пьесу. Она была прочитана на фестивале, и её заметил худрук Мастерской Фоменко Евгений Каменькович.
Он предложил мне доработать её до, так сказать, полного формата, и это как раз совпало с моими собственными намерениями (пришли некоторые идеи по развитию пьесы). В результате ещё одна ночь ушла у меня на дописывание пьесы, всего в ней теперь 24 страницы. Еще примерно через пару недель Евгений Каменькович и артисты Мастерской Фоменко представили публике онлайн-спектакль по этой пьесе. . А чуть позже ещё одну онлайн-постановку по этой пьесе представил Воронежский Камерный театр, режиссёр — Михаил Бычков . Мне очень нравятся обе этих постановки, я рад, что с моей пьесой решили поработать такие большие режиссёры и прекрасные артисты.
Ещё я написал несколько стихотворений, в которых так или иначе рефлексируется ситуация изоляции, в которой мы все оказались.
В целом, я не могу сказать, что это было какое-то прямо вот особенно творческое время — у меня было много преподавательской работы в CWS, так что свободного времени для неспешных размышлений практически не было. Да и вообще, я люблю придумывать новые тексты не сидя дома, а гуляя или путешествуя по городу и за его пределами на общественном транспорте (мой фаворит в этом деле — МЦК).
2. Особых изменений в литературном процессе я не заметил, но могу отметить, что драматурги довольно живо откликнулись на происходящее — я уже упоминал фестиваль «Корона-драма», на который были присланы многие десятки пьес. Знаю, что написал пьесу о пандемии коронавируса прекрасный писатель, мой друг Евгений Водолазкин (правда, я её ещё не прочитал). Но пока рано говорить, насколько важное место тема коронавируса займёт в литературе в перспективе.
Валерий Печейкин, драматург
1. Работать было гораздо легче, чем обычно. Я почувствовал себя Львом Толстым или покойником с Ваганьковского кладбища. Изоляция дает концентрацию. После снятия карантина я проехал один раз на метро, и знаете, это катастрофа — все пропало. За время самоизоляции я написал пьесу и сценарий. И ещё собрал книжку коротких текстов, которую хочу выпустить осенью.
2. Мне кажется, вчера я встретил на Никитском бульваре Виталия Владимировича Пуханова и Ольгу Александровну Славникову. Я понял это уже пройдя метров двести после встречи. Но у меня не возникло мысли вернуться назад, так как они были единственными на бульваре гуляющими в масках. Я тоже был — без. Значит, они относятся к коронавирусу серьезно и вряд ли будут рады живому разговору.
Ведь это дыхание и микрочастицы слюны. Наша встреча без встречи для меня главное событие в литературном процессе. И важная для меня лично, так как Славникова и Пуханов тринадцать лет назад помогли мне «войти в литературу» — я тогда получил премию «Дебют», которую они курировали. Сейчас мы вместе работаем мастерами в Creative Writing School. Только я гуляю без маски. И по этому атрибуту почувствовал, что такое возраст и поколения.
Елена Холмогорова, писатель, редактор
1. Я думаю, что ответы всех пишущих людей будут довольно стандартны. Только резко будут делиться на две группы. Одни скажут, что в их жизни мало что изменилось — они, в основном, и так рабы письменного стола. Другие станут высказываться в том духе, что мир уже не будет прежним и что многое пересмотрели и переосмыслили. И то, и другое справедливо.
Я не могу сказать, что сильно страдала от изоляции: слишком много у меня было удаленного преподавания и виртуального общения, вплоть до ежевечернего чтения внучке по скайпу. Но тактильный голод, бесспорно, был.
Пожалуй, самым поразительным ощущением был первый настоящий — не до мусорного бака — выход на улицу, когда оказалось, что наступила весна. Острота восприятия мира и его даже не хрупкости а, скорее, эфемерности, пристальное вглядывание в каждый знакомый до поворотов и трещинок в асфальте переулок и вообще — в любой предмет, находящийся за пределами четырех стен — это был настоящий урок и подарок неволи.
И — да, я много писала, пожалуй, больше и, быть может, даже плодотворнее, чем обычно.
2. Сейчас о таких изменениях говорить рановато. Я думаю, что отдаленные последствия, несомненно, будут. Среди них, конечно же, можно ожидать спекуляций на теме. Но я жду от литературы серьезного переосмысления глубоких, базовых чувств и явлений.
Потому что окрепло понимание того, что мы называем вечными ценностями.
Екатерина Лямина, филолог
1. Конечно, это было странное время. Но я неоднократно ловила себя на мысли, что лично для меня в нем нет ничего особенно странного. И раньше, когда я летом (то есть в студенческие каникулы, без преподавательской нагрузки) переводила, писала статьи или делала другую исследовательскую работу, то довольно плотно сидела дома, за письменным столом. Вот твои бумаги, вот источники в Сети, вот текст, который ты пишешь. Это твой основной горизонт бытия в такие периоды, и если работать серьезно, то отвлекаться от него не получается, а в каком-то смысле и не хочется.
Даже если по ходу дела возникает потребность пойти в библиотеку или в архив, чтобы что-то уточнить или прояснить, то ты все равно остаешься в этом самом мыслительном пузыре — даже не знаю, как иначе описать это состояние. В общем, это и есть сосредоточенность, наверное, погружение в материал, в процесс его осмысления и формулирования своего исследовательского нарратива. В такие периоды не готовишь особенно, по дому тоже ограничиваешься минимумом дел. Выскочишь в магазин, перекусишь — и обратно в пузырь. В каком-то смысле и спишь в этом пузыре, так как мыслить даже во сне не перестаешь, и очень часто мозг так усердно работает во время сна, что потом буквально подсказывает тебе отличные формулировки. Я называю это «вечером задать вопрос, а утром снять листок с ответом с внутренней стороны лба»
Так что мне тяжело было в том отношении, что нельзя было сразу пойти в библиотеку и прояснить какие-то вещи, нужно было их отмечать в создаваемом тексте, чтобы они не потерялись.
Я работаю с соавтором — мы пишем книгу о Крылове. Она сложная по структуре — это не биография и не исследование творчества, а попытка встроить эту колоссальную по значимости фигуру в как можно большее количество контекстов: социальный, экономический, историко-литературный, поведенческий, идеологический, политический и т. д. Это методологически и эвристически новая задача, так что идет непросто, но за карантин мы и сильно отредактировали уже написанные части, и написали новые — пока у нас около 200 вордовских страниц, и это примерно две трети.
Могу точно сказать, что мы не продвинулись бы так здорово, если бы должны были ходить на работу. То есть у нас были, конечно, и другие обязательства, но по вечерам и ночам мы писали по скайпу — ведь утром не нужно было рано вставать.
Ну а что близким тебя в такие периоды мало достается — это да, это увы, и поэтому многие исследователи, особенно на Западе, часто предваряют монографии извинениями за то, что «их не было» с семьей, пока они писали свои книги…
2. В это время я, конечно, не была свободна от литературы — кое-что читала, а также вела онлайн «Нон-фикшн» в CWS, то есть проверяла задания и писала рецензии, и еще у меня был один коучинг, а потом еще интенсив «Продвинутые» в той же CWS. Так что о литературе я тоже немножко думала.
Литература, как ей и положено, реагирует на то, что происходит вокруг. Закупорившись в карантине, мир стал не только бороться со страхами, которые порождают изменения привычного образа жизни, но и думать о менее прикладных, более глубоких вещах, в каком-то смысле — об основах человеческого бытия и цивилизации. Уже много писали о том, что движение BLM в США и «памятникопад» там и в Великобритании не случайно пришлись на эти карантинные месяцы. Одно дело, когда ты один по каким-то причинам не выходишь или выходишь мало, и совсем другое — когда все в одинаковом положении. Картина мира у очень многих людей меняется, это очевидно. Литература отражает это и будет отражать дальше. Или, если по-другому взглянуть, готовит и будет готовить дальше эти перемены в картине мира.
Мне кажется, нас ждут удивительные тексты — как о «внутреннем человеке», так и о «внешнем». И это будут как нон-фикшн, так и фикшн произведения. Взгляд, устремленный в себя, обязательно отыщет что-то важное и вовне.
*Признан иноагентом на территории РФ
Линор Горалик*: «Главное в осмыслении опыта глобального потрясения — не пытаться этот опыт обобщать»
Линор Горалик невозможно представить в двух словах. Она писатель, поэт, переводчик, художник, маркетолог, преподаватель, организатор социальных проектов. В каждой из своих ипостасей Линор, словно ренессансный мастер, открывается с яркой, неповторимой стороны.
Мы очень хотели расспросить Линор о том, как она проживает эти непростые для всех месяцы карантина и пандемии, каким видит настоящий и будущий мир литературы и как нам всем жить в новых условиях онлайн-общения. Сообразно ситуации мы встретились в Zoom. В беседе участвовали руководитель Creative Writing School, писатель Майя Кучерская, директор Creative Writing School, филолог Наталья Осипова и выпускающий редактор журнала «Пашня» Юлия Виноградова. Вот что получилось из этого разговора.
CWS: Как вы провели карантин и продолжаете его проводить? Как это время прошло лично для вас?
Л.Г.: Мне фантастически повезло: в отличие от очень многих людей, я была очень загружена работой, за которую мне платят деньги, — то есть работой маркетолога. Я понимаю, какое это везение и как это важно. Кроме того, была подготовка к выставке, стихи, работа над новым романом. Выставка должна открыться 20 января 2021 года в Москве, в музее Art4. Она называется «Одевая демонов», — про повседневный костюм и моду в аду; это огромный проект, около 80 экспонатов, все их я делаю с нуля, и, конечно, это занимает меня сверх меры. Роман «Муса» пишется рывками, но пишется, стихи пишутся, когда хотят, но, конечно, подготовкой к выставке занята каждая свободная минута.
Тема выставки зловеще рифмуется с ситуацией, в которой мы все оказались. Проект как-то связан с «новой чумой»?
Нет, совсем нет, — я начала его готовить больше года назад, еще до «чумы». Когда-то я выпустила книгу, которая называлась «Устное народное творчество сектора М1», — про фольклор в аду. У меня есть теория, что там, где появляются люди, есть всё, в том числе фольклор и одежда. Выставка некоторым образом станет визуальным развитием этой концепции.
Напрямую с пандемией она не связана, но были какие-то дико смешные совпадения. Например, для того, чтобы работать с выставкой, мне нужно было много ношеной и новой одежды, тканей, фурнитуры. Но тут начался карантин, перестали оправляться посылки, Израиль закрылся очень серьезно, и выяснилось, что я ничего не могу ни купить, ни доставить из-за границы. А в аду, по моей концепции, чтобы заполучить что-то новое, надо либо переделывать собственные вещи, либо выменять, выпросить, найти, достать, — купить же ничего нельзя. Я оказалась в той же ситуации: чтобы работать над экспонатами, мне необходимо было использовать свою одежду, либо выпрашивать вещи у друзей или в фейсбуке, либо подбирать то, что выкладывают на улице, чтобы кто-нибудь забрал. Это в чистом виде «жизнь бессовестнее литературы»: если такую ситуацию описать в книжке, получится пошлость, но в реальности вышло именно так. Только недавно я получила возможность работать «нормально» — и даже немного жалею об этом.
При том что многие, как и вы, провели карантин довольно благополучно, есть мнение, что он все-таки стал коллективной травмой. На ваш взгляд, это действительно травма или все же преувеличение, а может быть и вовсе уже опостылевшая мода на это слово?
Мне кажется, самое важное в осмыслении опыта людей после любого глобального потрясения — не пытаться этот опыт обобщать. На мой взгляд, пандемия оказалась исключительно разной для разных людей, и нам еще предстоит найти язык для разговора об этом периоде. Как о любом периоде масштабного катаклизма: есть люди, которые проходят через ад, и есть люди, которые чувствуют себя очень неплохо даже во время мировой войны, которая, по общепринятому мнению, считается коллективной травмой.
Для огромного числа людей пандемия оказалась катастрофой и травмой, связанной не только с физическими, но и с экономическими трудностями: люди болели, люди теряли близких, работу, бизнес. Но были и те, кто будут вспоминать карантин как счастливое время: недавно в одной маленькой соцсети обсуждался вопрос о том, что есть те, кто после карантина добровольно уволился, потому, что узнал, как хорошо быть дома с семьей, и теперь готов искать менее денежную работу, но зато позволяющую проводить больше времени с близкими. Как мы будем об этом говорить, — как о всеобщей коллективной травме или как о гораздо более сложно устроенном времени, — я пока не знаю, но надеюсь на второе.
Мы уже получили титанический пласт корона-эссеистики, которая заслуживает исследовательской работы
Главным травмирующим фактором стала, возможно, не сама смерть, а переживание одиночества, изоляции. Это должно найти отражение в литературе. Но можем ли мы уже говорить о новой литературе или пока волна не схлынет, мы не увидим осадка? Есть ли корона-литература или все-таки есть просто литература, которая реагирует на любое острое социальное явление?
Я вижу три разных вектора, по которым литература может двинуться в этой ситуации. Один вектор — это разговор о том, достаточно ли масштабная была встряска, чтобы вызвать системообразующий культурный сдвиг. У меня сейчас такого чувства нет, но вопрос этот, честно говоря, надо задавать не мне, а, например, человеку из Ухани. Но в нашей части света карантин, как лично мне кажется, — это не Французская революция и не Первая мировая война. Я не могу сказать, что мы получим новый романтизм, постмодернизм, кафкианство или саркастическую литературу.
Второй вектор — разговор о самой теме пандемии. Первое направление мы уже получили — это титанический пласт корона-эссеистики, и она с ходу заслуживает исследовательской работы: все время, пока длится пандемия, идет эссеистическая работа в очень разных жанрах, в очень разных медиа, на огромном количестве языков, и уже просматриваются разные подходы к теме в диапазоне от апокалиптических до футурологических.
Второй подвектор этого тематического вектора — какой будет дальнейшая рефлексия, связанная с этой темой. И тут мы можем построить таблицу, опираясь хоть на Проппа, хоть на кого-нибудь еще, и разместив архетипические сюжеты по горизонтали и основную коронавирусную проблематику по вертикали. Получится матрица на несколько сот приличных сюжетов для романов — от истории про ребенка, которого не забирают из лагеря, потому что вся семья на карантине, до израильского романа про корона-гостиницы с их потрясающей жизнью. Мне кажется, какое-то количество из этих историй будет написано, и какое-то количество из написанного будет блистательно, и всю эту рефлексию мы получим в ближайшие несколько лет. А потом, может быть, получим даже вторую волну такой корона-литературы, когда подрастут дети.
Многие люди прожили карантин спокойно — эта сторона пандемии, вероятно, тоже отразится в литературе?
Это как раз третий вектор — разговор о карантине и пандемии, как если бы их вообще не было. Во всей той матрице, которую я описала, будут постоянно проскакивать персонажи, которых я бы назвала сovid neutrals — «ковид-нейтральные». Это не ковид-диссиденты, они не отрицают пандемию, они понимают, что происходит, но на их жизни это мало отражается. Это будут самые неинтересные персонажи — и самые, наверное, честные.
Многие в России говорят, что время карантина очень напомнило им детство, когда среди развлечений в основном была дача, и больше никуда особенно не денешься. В вашем проекте PostPost.Media относительно недавно была тема «Как мы болели в детстве». А будет ли что-то про пандемию?
PostPost.Media — это проект про воспоминания. Его девиз: «Все, что ты помнишь, — важно». Чтобы что-то вспоминать, это должно уйти в прошлое, а история с коронавирусом никак не уйдет. В Израиле, например, нас опять грозятся закрыть на карантин. В проекте мы иногда нарушаем правила и залезаем на территорию актуальных тем, — но очень редко. С карантином все-таки надо дождаться, когда все завершится. Тогда мы разгуляемся.
Да, карантин, наверняка, станет толчком для многих историй. А уже сейчас он породил колоссальное количество мемов. Как вы относитесь к мемам?
Я страшно их люблю. Есть темы, связанные с субкультурными явлениями, за которыми я слежу, и мемы помогли мне их хоть отчасти понять; я предпочитала погружаться в тему, одновременно читая материалы и старательно смотря мемы. Мемы являются живейшим отражением того, что происходит в каждой субкультуре на неотрефлексированном уровне, того, что происходит между самими участниками субкультуры; мемы помогают увидеть живую дышащую ткань сообщества — и не только. В это смысле мемы кажутся мне дверью в коллективное бессознательное, а наблюдение за мемами — бесценной практикой. Так, блистательный антрополог Александра Архипова все время, пока идет пандемия, собирает и сортирует шутки и мемы, работает над их исследованием и просит всех подключаться, фиксировать их и присылать ей; я очень благодарна ей за то, что этот материал сохранится.
К концу карантина ясно обозначились две разные тенденции. С одной стороны, все очень устали от онлайна и соскучились по офлайн-формату. С другой — месяцы карантина показали, что онлайн — это новый эффективный способ коммуникации. На ваш взгляд, в будущем как будут соотноситься эти два формата?
Мне кажется, что после катаклизма люди стремятся вернуться туда, где они были, вернуть status quo. Конечно, сначала будет много беготни по офлайновым мероприятиям, а потом все придет к привычному ритму. Но у меня есть железное чувство, что главное наше культурное приобретение за время карантина — онлайн-ивенты. Мы выяснили, что это работает и работает потрясающе.
Главное наше культурное приобретение за время карантина — онлайн-ивенты
Часто онлайн-мероприятия проходили с большим воодушевлением, но потом смотреть их в записи было очень скучно. Почему так происходит?
Смотреть в записи невозможно и большинство офлайновых событий. Для того, чтобы показать по телевизору спектакль, у него должна быть строжайшая режиссура и жесткий монтаж. Точно так же с любым онлайн-событием: участвовать и смотреть в реальном времени очень здорово, смотреть повтор часто тяжело. Я сама успела за это время прочитать несколько курсов, в том числе академических, поучаствовать в фестивалях, естественно, послушать много всего.
Как маркетолог стараюсь помогать своим клиентам разрабатывать онлайн-события, и их форматы могут быть очень разнообразны. Например, эффективны дискуссии, потому что хорошо слышно и видно участников; можно делать многочасовые благотворительные марафоны; для одного из своих клиентов, который работает с люксовыми вещами, я придумала формат «вещь вблизи»: онлайн позволяет сделать то, чего не позволяет ни один другой формат, — поднести вещь к камере и показывать детали. Словом, я верю, что от онлайн-форматов мы не откажемся.
У вас очень насыщенный карантин, но чего все же было больше — чтения или письма?
Сильнее всего был загружен мой внутренний художник, как уже говорилось, поэтому читала я, конечно, больше, чем писала. Хотя я всегда пишу очень медленно и читаю больше, чем пишу, — это вообще нормальная для меня практика.
А нам что-то посоветуете почитать?
С радостью, но «мои вкусы очень специфичны»: я, к моему огромному сожалению, почти не читаю прозу, а читаю поэзию и нон-фикшн. Сейчас я дочитываю «Империю эфемерного» Жиля Липовецкого. Эта хорошо известная книга вышла в «Новом литературном обозрении» в серии «Библиотека журнала «Теория моды»; в ее адрес существует целый пласт специфической критики, но это захватывающее чтение, потому что Липовецкий такой вдохновленный, глубоко верящий в свои идеи и так ярко прозелитствующий автор, что оторваться от него невозможно.
Огромное наслаждение мне приносит «История тела», которая также вышла в «Новом литературном обозрении»: это трехтомник 2017 года под редакцией Алена Корбена, Жан-Жака Куртина и Жоржа Вигарелло. Он выпущен в серии «Культура повседневности», которую редактирует поэт Лев Оборин.
Очень стоит прочитать, мне кажется, «Биологию добра и зла» Роберта Сапольски: это захватывающий труд, который помимо того, что более или менее объясняет, как мы принимаем эмоциональные и этические решения, написан так, что его могу понять даже я.
Мне очень понравилась книга Грэма Харви «Секс, еда и незнакомцы» про религию и повседневность: Харви рассказывает о том, как религия и традиционные практики сочетаются с практиками повседневными, и приходит к тяжелым выводам; читать верующему человеку это нелегко, но чтение это, на мой взгляд, полезное. Ну вот из последнего, наверное, так.
- Линор Горалик признана иноагентом на территории РФ
Пандемии как локомотивы литературы
COVID-19 в зеркале изящной словесности
Два месяца назад в издательстве «Редакция Елены Шубиной» вышла в электронном формате пьеса Евгения Водолазкина «Сестра четырех». В тексте фигурирует карикатурный персонаж Депутат, который изобретает знаменательную формулу: «Пандемии как локомотивы литературы». К тому, с каким изяществом автор «Лавра» и «Авиатора» обыгрывает культурные штампы, мы привыкли. Электронная публикация — хорошо. Пьеса Водолазкина — допустим: все-таки мы узнали его как драматурга еще шесть лет назад, когда вышли его «Пародист» и «Музей». Но Водолазкин, пишущий пьесу на такую супер-злободневную тему, как коронавирус? Что-то действительно должно было измениться за эти полгода. Не зря все-таки Медсестра — это она вынесена в заглавие пьесы — в финале сообщает зрителям, что «жизнь наша, поверьте, уже не будет прежней».
Попробуем представить, как современная литература может (и должна ли?) реагировать на такое культурное потрясение, как всемирная эпидемия и последовавший за ней беспрецедентный карантин? Тем более что не один Евгений Германович взялся за перо: о «карантинной» и «ковидной» литературе приходится говорить не только в будущем, но и в настоящем, а то и в прошедшем времени. COVID-19 на наших глазах становится литературным событием, и надо успеть в вагон этого «локомотива» запрыгнуть. Кому-то — как автору, кому-то — как теоретику литературы, кому-то — как человеку, который пытается отрефлексировать происходящее.
Немного истории: литературные эпидемии
Трудно найти интернет-портал, который бы в последние месяцы, не опубликовал пару-тройку материалов о «чуме в литературе» или список соответствующих книг и фильмов. Почему-то предполагается, что на войне хочется читать только про войну, а в разгар пандемии — развлекать себя историями об эпидемиях, выкосивших полчеловечества. В действительности еще Фрейд описал многообразие видов психологических механизмов защиты от травмы , и гомеопатическое лечение «подобного подобным» — лишь один из них. Кто-то перечитывал «Чуму» Камю, кому-то было достаточно новостных сводок и хотелось укрыться в романных мирах, кто-то пытался закрыться от инфопотока по методу хрестоматийного мема «If I ignore it, maybe it will go away».
Диалог нам придется вести практически со всей мировой литературой: чем более развитым становилось человеческое сообщество, тем более жадными оказывались пандемии. Можно вспомнить не один десяток эпидемий только в Европе и России, не говоря уже об Африке и Азии. Большинство из них немедленно становилось предметом описания, исторического (в хрониках и анналах) или художественного. Восстановить этот гигантский корпус текстов, который нужно начинать где-то со сцен мора у Гомера и с медицинских и исторических сочинений античности, не представляется возможным.
Более того, как подчеркивает французский философ и культуролог Рене Жирар (1923–2015) в своем эссе «Чума в литературе и мифах» (1974), которое сейчас не помешает актуализировать в культурной памяти, «эта тема старше, чем сама литература, поскольку она фигурирует в мифах и ритуалах по всему миру». Жирар говорит только о чуме, а тема вообще «мора», очевидно, еще шире.
Итак, человеку приходилось описывать своего невидимого врага — бактерии, вирусы и вызываемые ими инфекции — столько, сколько существует homo scribens. Наметим некоторые наиболее устойчивые архетипические сюжеты, которые сложились в «эпидемиологической» литературе за эти тысячелетия
Эпидемия как кара трансцендентных сил
Это, пожалуй, самый древний культурный сюжет, возникший, как справедливо указал Жирар, задолго до становления самой литературы. Значение «трансцендентных сил» может меняться: от воли богов в архаических верованиях и античной культуре до сложной системы наказания в христианстве и, наконец, враждебной человеку онтологической энергии, силы, закона (например, абсурда) в литературе XX-XXI веков. Наиболее влиятельные тексты о каре человечества различными видами «мора» — это, конечно, библейский корпус и огромное количество сопутствующих апокрифов, вокруг которых со временем сложилась богатейшая живописная традиция.
Однако сложно найти хотя бы одно позднейшее произведение об эпидемии, в котором бы такие религиозные коннотации «кары» не задавали хотя бы один возможный смысловой уровень, так что этот сюжет можно считать фундаментальным для всей традиции. И, вполне вероятно, современным авторам не помешает перечитать описание войны израильтян с филистимлянами (первая книга Царств): последние на свою беду перевозят из одного города в другой военный трофей — ковчег Завета — а вместе с ним и заразную болезнь. Победа филистимлян оказалась «пирровой», поскольку тем самым они вызвали на себя гнев Господень, а захваченный ими ковчег стал троянским конем.
Исторический нарратив-хроника об эпидемии
Здесь можно обращаться сразу к истокам — к Фукидиду. Он не только сам перенес знаменитую Афинскую чуму 430–426 гг. до н.э., но и в своем описании Пелопоннесской войны оставил один из первых «чумных» текстов (впрочем, недавние генетические исследования показали, что эта эпидемия не была чумой). Сюжет вышел впечатляющий: внезапная эпидемия, многими воспринятая как кара богов, привела к падению Перикла (который, как считается, сам стал одной из жертв «чумы»), а в дальнейшей перспективе — к поражению Афин и закату классической Греции.
Последующие эпидемии, уже с большим основанием претендующие на статус пандемии, — например, Юстинианова чума (541–750 гг.) и знаменитая «Чёрная смерть» (1346–1543) — запечатлены в еще большем количестве хроник и памятных свидетельств. Если в вашей голове зреет давнишний план написать исторический роман, к примеру, о холерных бунтах в Российской империи (1830–1831) или же представить «хроникальное» повествование о буднях COVID-19, то почему не взглянуть на византийские хроники VI века (например, Прокопия Кесарийского) или на флорентийские записи 1348 года?
Один из самых драматичных примеров — «Новая хроника» знаменитого флорентийского историка Джованни Виллани, который умер от чумы, оставив незавершенной последнюю фразу: «Чума продлилась до…». «Новую хронику» пришлось заканчивать его брату, Маттео Виллани, который подарил нам не только документальные свидетельства эпидемии во Флоренции, но и оригинальную версию ее происхождения:
От генуэзских купцов, достойных всяческого доверия, мы слышали о том, что произошло в тех странах, в верхней Азии, незадолго до начала эпидемии. Там то ли из земли, то ли с неба появился огненный смерч и, распространяясь на запад, беспрепятственно истребил значительную часть этого края. Некоторые утверждают, что из зловония, издаваемого пламенем, родилось гнилостное вещество вселенской заразы, но за это мы не можем ручаться…
Последующие вспышки чумы и других болезней находили своих хроникеров. Так, «Великая чума» (1665–1666) в Лондоне, которая за год убила каждого пятого жителя города, была описана сразу в нескольких текстах современников — из них наиболее известны дневник Сэмюэла Пипса и роман Даниэля Дефо «Дневник чумного года» (1722). Автору «Робинзона Крузо» было пять лет во время страшной чумы, зато эпидемию застал его дядя, записи которого, вероятно, стали основой для исторического романа Дефо. Впрочем, вернее назвать «Дневник чумного года» хроникой, учитывая ее глубокую детализированность и даже богатый статистический аппарат: Дефо одним из первых понял художественный потенциал такого стилистического ресурса и заложил основы бесстрастного «репортажа» о страшных событиях.
В XX веке этот прием возьмет на вооружение Альбер Камю в своем знаменитом романе «Чума» (1947). Характерному стилю Камю, обозначенному уже в «Постороннем», будут подражать многие европейские авторы. В какой-то степени и авторские журналистские материалы, и нон-фикшн книги об эпидемиологических катастрофах — наследники такой хроникальной формы Дефо.
На фоне эпидемии
Отдельно стоило бы выделить тексты, в которых эпидемия становится историческим фоном для центральных событий и психологической прорисовки характеров. Хрестоматийный образец — классический исторический роман итальянского романтизма, «Обрученные» (1827) Алессандро Мандзони, где Северную Италию XVII века сотрясает не только чума, но и социальные катастрофы (о связи этих двух явлений см. пятый пункт). От эпидемий погибло немало литературных героев и их реальных прообразов: в том числе, как считается, от «Черной смерти» в 1348 г. умерла Лаура — адресат большинства сонетов Петрарки. Таким образом, чума способствовала возникновению европейской любовной поэзии и одному из ее центральных сюжетов: смерти возлюбленной(-ого), которая сообщает дополнительную сложность трансцендентной природе любви поверх физических границ.
Парадоксальность жизни и смерти: пир по время чумы
Традиционно разгул страшной эпидемии — тема мортальная и трагическая. Бесчисленная вереница внезапных смертей становится поводом для оплакивания классической Греции у Фукидида, покаяния за грехи в религиозных текстах, любовной трагедии у Петрарки. Даже в знаменитых «плясках смерти» карнавализация и танцующие скелеты не отменяют, а, напротив, подчеркивают макабрическую атмосферу.
Однако ранний итальянский Ренессанс принес и совсем другие «чумные» сюжеты: параллельно с отцом европейской поэзии творил отец европейской прозы — Джованни Боккаччо. Его «Декамерон» (1352) заслуживает бесконечных перечтений вне зависимости от эпидемиологической ситуации, но в последние месяцы об этом сборнике новелл вспоминали особенно часто. Да и трудно не провести параллелей: герои «Декамерона» самоизолировались на вилле под Флоренцией, спасаясь от разгулявшейся эпидемии чумы, и развлекаются там рассказыванием занимательных историй. Отличный рецепт для изоляционных будней. Книгу Боккаччо можно считать культурной «вакциной» от ужаса чумы.
Иное разрешение сюжета «пир во время чумы» дал Пушкин, чью одноименную пьесу сегодня вспоминают еще чаще, тем более что она была написана в образцовый с точки зрения продуктивности карантин — знаменитой «болдинской осенью» 1830 года. Внезапная вспышка эпидемии холеры в России едва не расстроила матримониальные планы солнца русской поэзии, зато обогатила эту самую поэзию (а заодно прозу и драму) целой россыпью шедевров. То, что в пьесе холера обратилась чумой, неслучайно. Не только потому что «пир во время холеры» звучит не так афористично, но и потому что Пушкин, конечно, соотносил русскую эпидемию с великими образцами прошлого, прежде всего чумными.
Неудивительно, что его внимание привлекла пьеса Джона Уилсона «Чумной город» о лондонской чуме, перевод фрагмента из которой и вырос в «Пир во время чумы». Впрочем, Пушкин и его современники нередко именовали холеру чумой (да и у Дмитрия Быкова* есть стихотворение о коронавирусе «Две чумы»), а Кюхельбекер даже опубликовал «Русский Декамерон 1831-го года».
Общества из семи дам и трех юношей в Болдино, увы, не нашлось, так что Пушкин решил ориентироваться не на Боккаччо, а на библейскую сцену пира Валтасара. Пьеса завершается ремаркой: «Пир продолжается. Председатель остается, погруженный в глубокую задумчивость». Эта психологическая незавершенность, недосказанность задают смысловую глубину истории о страшном пире. На сегодняшний момент пандемии COVID-19 этот художественный ход кажется едва ли не единственно эффективным для «коронавирусной» литературы.
Эпидемия как социальная и экзистенциальная метафора
Рене Жирар указывает на многовековое отождествление медицинской эпидемии и вызванных ей общественных потрясений. Действительно, биологические катастрофы почти всегда приводили к важным историческим сдвигам: от полной перестройки городского сообщества (как после лондонской чумы) до многочисленных «чумных» и «холерных» бунтов и крупных политических изменений (вспомним роль афинской «чумы» в Пелопоннесской войне).
Особняком стоит вопрос взаимосвязи знаменитой «испанки», до сих пор остающейся самой масштабной пандемией в истории человечества, и Первой мировой войны: по всей видимости, не только последние годы всемирного сумасшествия стали причиной медицинской катастрофы, но и повальные заражения среди солдат с обеих сторон ускорили заключение мира.
Социальную — а заодно экономическую, культурную и проч. — катастрофу во время эпидемии и карантина описывают практически все хроникеры: чаще всего правительство (король, президент, городские власти) в панике оставляет город, который погружается в анархию.
Виллани описывает в «Новой хронике», как после окончания эпидемии выжившие вместо того, чтобы возблагодарить Бога и вести добродетельную жизнь, предпочитают полюбившееся за это время беззаконие: «Но только что мор прекратился, вышло совсем по-другому. Людей осталось слишком немного по отношению к унаследованным ими земным благам, так что, забыв о прошлом, словно ничего и нe было, они ударились в невиданный ранее разгул и бесстыдный разврат. Отставив дела, они предавались пороку обжорства, устраивая пиры, попойки, празднества с утонченными яствами и увеселениями, не знали удержи в сластолюбии <…> Почти весь наш город очертя голову погрузился в постыдные утехи, в других местах и по всему свету было еще хуже». Такой сюжет «пира после чумы» — не менее частотный, чем описание анархического кошмара карантинного времени.
Неудивительно, что чума (и, шире, любая эпидемия) стала осмысляться как анархическая энергия, разрушающая привычный жизненный уклад и аннулирующая принятый нравственный кодекс. Во многих языках само слово «чума» или его производные стали метафорическим коррелятом для описания социальных и культурных явлений. Один из хрестоматийных примеров — сон Раскольникова в эпилоге «Преступления и наказания» Достоевского: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих, избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одаренные умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали зараженные. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали <…> Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше».
Чума осмыслялась как анархическая энергия, разрушающая привычный жизненный уклад и нравственный кодекс
Разумеется, больной Раскольников, а вместе с ним и Достоевский беспокоится здесь не об эпидемиологической ситуации в мире, а об «идеологической» чуме, которой «переболел» и сам герой. По мысли Достоевского, иначе и невозможно было бы получить «антитела» для того, чтобы жертва (важнейший мотив «чумной» литературы) позволила начать в низшей точке религиозное воскресение.
Для литературы XX века социальное и идеологическое измерение «эпидемии» становится центральным. Одним из самых знаковых и влиятельных флагманов этой традиции стала, конечно, «Чума» (1947) Альбера Камю. Кстати, исторический прообраз эпидемии в алжирском Оране — вновь не чума, а вспышка холеры в 1849 году. Бубонная чума также поражала город несколько раз, но в XIX–XX веках не с такой силой, как холера. Однако в 1940-е годы — роман писался непосредственно во время Второй мировой войны — Камю, естественно, говорит о «чуме» другого рода (как и «тошнота» в одноименном романе Сартра отнюдь не от отравления). Традиционно здесь говорят о нацизме, который неслучайно именуют «коричневой чумой». За тщетными попытками жителей Орана справиться с эпидемией многие исследователи видят движение Сопротивления в оккупированной Франции.
Однако роман Камю не только и не столько политический: «чуму» здесь можно декодировать различными способами, пока не придешь к фундаментальному и самому страшному — метафоре человеческого сознания и бытия вообще. Вместе с вышедшим в начале войны программным эссе «Миф о Сизифе» (1942) «Чума» постулирует абсурдистскую катастрофу жизни — неслучайно один из героев читает «Процесс» Кафки.
Уже по «Чуме» видно, как из метафоры эпидемия перерастает в полноценную мифологическую систему, то есть в фундаментальный закон литературного мира. Это один из возможных путей разговоров о пандемии сегодня — постоянно упоминаемую сегодня новеллу «Смерть в Венеции» (1912) Томаса Манна стоит перечитать не только потому что там изображена так знакомая нам по недавним репортажам карантинная Венеция. Поразившая город болезнь отражает на мифологическом уровне смерть классической европейской культуры вообще, которую Манн прогнозирует незадолго до начала Первой мировой войны.
Не забудьте перечитать и роман-миф Габриэля Гарсиа Маркеса «Сто лет одиночества» (1967): жители деревни Макондо страдают от вездесущей эпидемии бессонницы, которая лишает заболевших ощущения времени. Это чувство остановленного времени окажется весьма созвучным нашему недавнему карантинному опыту.
Наконец, эпидемии разного рода — один из самых популярных сюжетов в научно-фантастической литературе (и наследующем ей кинематографе), а заодно и в триллерах и ужасах. Вряд ли хоть кто-то еще не слышал о внезапно актуальном российском телесериале «Эпидемия», снятом по мотивам романа Яны Вагнер «Вонгозеро» (2011) и транслировавшемся непосредственно перед началом нынешней пандемии.
Еще чаще вспоминают роман Дина Кунца «Глаза тьмы» (1981), который будто бы за сорок лет предсказал смертоносный вирус «Ухань-400». На самом деле такое название вирус получил уже в позднейшем переиздании 2000-х годов.
Разнообразные эпидемии оказались в центре научно-фантастической литературы еще начиная с ее «отца-основателя» и чемпиона по сбывшимся предсказаниям, Герберта Уэллса. В новелле «Похищенная бацилла» (1894) он описывает попытку сумасшедшего анархиста отомстить обществу при помощи созданной в лаборатории «азиатской холеры». Уже с Уэллса начинается традиция «искусственных эпидемий» как биологического оружия — зачастую неподвластного человеку и пришедшего из неизвестного источника. Можно вспомнить и роман «Штамм «Андромеда»» (1969) известного американского фантаста Майкла Крайтона, и «Противостояние» (1978) «короля ужасов» Стивена Кинга (здесь в секретной лаборатории был создан особенно смертоносный штамм гриппа), и «Безумного Аддама» букеровского лауреата Маргарет Этвуд: в первой части трилогии, романе «Орикс и Коростель», попытка улучшить социум при помощи искусственного вируса приводит к гуманитарной катастрофе.
В научно-фантастическом зеркале метафорическая основа «эпидемиологического» сюжета становится особенно заметна. Масштабная катастрофа позволяет говорить не только о вечной проблеме «ответственности ученого», но и, к примеру, о неутешительных перспективах нынешнего социального и культурного устройства мира. В ряде случаев эпидемия, как и у Камю, — метафора интеллектуального и экзистенциального кризиса, как, к примеру, в знаменитом романе нобелевского лауреата Жозе Сарамаго «Слепота» (1995).
Впрочем, стоит подсластить пилюлю: изредка пандемия может выступать позитивным началом. Так, Дэвид Брин в рассказе «Вирус альтруизма», как видно уже в его заглавии, пытается найти альтернативный взгляд на искусственные вирусы: герой рассказа создает «вирус СПИЧа» («синдром приобретенной избыточной человечности»), который должен сделать мир хоть немного лучше.
Коронавирусная литература: проблемы и вызовы
Казалось бы, такое богатое наследие литературы об эпидемиях не должно было оставить сегодняшней катастрофе как культурной проблеме ни единого шанса. Перечитайте Фукидида, Дефо и Камю — и уже не так страшно перелистывать новостные сводки (впрочем, от Камю станет только страшнее).
Однако не все выработанные ресурсы и механизмы могут помочь в 2020 году. Важнейшие отличия COVID-19 от всех предшествовавших пандемий — не только скорость распространения и географический охват, но и параллельная информационная «эпидемия» и беспрецедентный по жесткости всемирный карантин. Здесь кроется причина сложных отношений сближения-отталкивания между современным и прошлым культурным опытом.
Рене Жирар отмечал, что большая часть «чумной» литературы — это рефлексия над снятием границ, поскольку все оказываются равны перед лицом смерти: «Отличительная черта чумы в том, что она уничтожает все формы различий. Чума преодолевает любые препятствия, пренебрегает любыми границами. В итоге вся жизнь превращается в смерть, высшую форму неразличения». В самых разных текстах, от флорентийских хроник до сна Раскольникова и постапокалиптического общества у Маргарет Этвуд, эпидемия — это анархическая энергия, которая лишает оснований все базовые принципы строго регламентированного общества и превращает его в хаос. Правительства предпринимали, с разной степенью эффективности, карантинные меры, но в большинстве своем они терпели крах. А уж добровольные случаи ухода сообщества на карантин были так редки, что во время Великой чумы в Англии деревня Им (англ. Eaym) в графстве Дербишир благодаря такому решению вошла в историю.
Большая часть «чумной» литературы — это рефлексия над снятием границ, поскольку все оказываются равны перед лицом смерти
Тема открытия границ и анархии — явно не главная тема пандемии COVID-19. Коронавирус поставил перед нами ровно обратную проблему: закрытия границ. Трактовать эту тему можно на разных уровнях: от физической изоляции друг от друга миллиардов людей по всему миру и запрета на международные полеты до невероятной по своим масштабам остановки социальной, экономической, культурной коммуникации.
В условиях информационной сумятицы — которая, несомненно, станет одним из лейтмотивов «коронавирусной» литературы — это «закрытие границ» стало особенно травматичным. И хотя что-то сходное общество модерна уже переживало сто лет назад, в разгар «испанки», культурного решения этой проблемы пока нет.
COVID-19 как явление объявил войну новейшему миру с его невероятной для прежних эпох подвижностью, открытостью и, как казалось, безопасностью. В этом отношении более актуальны для современных авторов не книги об эпидемиях прошлых эпох, а литература о травматическом опыте, в том числе и террористическом.
Смерть — которая, естественно, никуда из культуры не уходила — станет одним из главных героев «коронавирусной» литературы не в виде «высшей формы неразличения», а как знак распада прежнего устройства идеального мира. Наиболее внятно это неизбежное изменение отношения к смерти описал Евгений Водолазкин в апрельском интервью Александру Трегубову:
«Чем богаче государство, тем тщательнее оно пытается выдавить смерть за пределы бытия. Я жил в Германии и видел, как всё делается для того, чтобы опустить занавес между человеком и смертью, для того, чтобы он поменьше о ней думал. Так во всех странах «золотого миллиарда». Смерть выдавливается за пределы жизни, а, между тем, смерть — это часть жизни и в жизни многое объясняет <…> Сейчас совершенно удивительный момент, когда от смерти не уйти. Сегодня все — и «золотой миллиард», и третий мир — вынуждены обратить внимание на смерть, потому что в нынешней ситуации её не видеть невозможно. Я думаю, что мы будем уже другими после этой пандемии».
Новейшей литературе придется, с одной стороны, ориентироваться на перечисленные выше архетипические «чумные» сюжеты. С другой — подготовить внятный ответ культуры на «эпидемию нового типа», которая разворачивается в новейшем мире и именно его укладу угрожает.
Литературный быт в эпоху COVID-19: поиск новых форм
Чудеса технологий позволили за эти месяцы создать если не полноценный «коронавирусный быт», то устойчивую культурную платформу для обсуждений и обмена опытом.
На первом этапе литература включилась в борьбе с ковидом как терапевтическая практика. На самых разных порталах — в том числе и очень далеких от изящной словесности — немедленно начали размножаться списки «карантинного чтения» и «советы» от известных писателей. Так, портал «Цех» опубликовал материал о болдинской осени «Как продуктивно провести время в самоизоляции: 4 совета от Александра Пушкина». По ту сторону Атлантики «Boston Review» закономерным образом вспомнил в связи с пандемией о Боккаччо «What Would Boccaccio Say About COVID-19?» («Что бы сказал Боккаччо о COVID-19?»).
Настоящим «вирусом» стали в Рунете «Не выходи из комнаты…» Бродского, «Пир во время чумы» Пушкина и другие хрестоматийные тексты. В июньском номере «Нового мира» вышла даже специальная статья Елены Югай, в которой подробно анализируется этот феномен массовой культуры.
Параллельно направить литераторов на благо общества пытались и официальные структуры. К примеру, портал «стопкоронавирус.рф» поддержал акцию «#писательдома», организованную «Редакцией Елены Шубиной«, Литературным музеем и порталом «ГодЛитературы.РФ». Порядка полусотни литературных музеев здесь рассказывают о том, как известные писатели проводили карантинное время. В свою очередь, «РИА Новости» открыло проект «Творцы на карантине» со следующей гуманитарной программой: «Писателям, поэтам, режиссерам — творцам — предложили написать тексты, которые помогли бы вдохновить и поддержать, рассмешить и объединить читателей разных стран».
Наконец, новую жизнь получил жанр «интервью с писателем»: если авторы прошлого могли подсказать что-то важное о прежних эпидемиях и карантинах, то современные мастера — о катастрофе в настоящем. Цикл интервью Александра Трегубова уже опубликован в «Московском комсомольце» (кроме Водолазкина там фигурируют Людмила Улицкая*, Дмитрий Глуховский**, Леонид Юзефович и другие авторы). Для проекта «Творцы на карантине» Алексей Сальников подготовил «три сценария коронавирусного апокалипсиса» — идеи для трех потенциальных сюжетов, которые, вполне вероятно, кто-то захочет в будущем реализовать.
Литература тем временем пытается самоорганизоваться и своими силами. Наряду с монологическими высказываниями о новой коронавирусной реальности в традиционном формате интервью благодаря ZOOM появились и новые площадки для обсуждений насущных литературных дел уже в рамках диалога или даже полилога. Например, директор библиотеки А.П. Чехова, куратор литературного клуба «Классики XXI века» Елена Пахомова организовала этой весной две zoom-беседы на актуальнейшие темы: «Роман о коронавирусе: как, зачем и для кого писать» с писателями Игорем Савельевым и Тимуром Валитовым и «Есть ли жизнь после оффлайна? Онлайн дискуссия», в которой приняли участие шеф-редактор портала «ГодЛитературы.рф» Михаил Визель, поэт, прозаик и драматург Дмитрий Данилов, главный редактор «Журнального зала» Сергей Костырко и другие ключевые игроки современного литературного поля.
Именно новый литературный быт был темой последнего круглого стола, участники которого делились ощущениями прошлого, настоящего и будущего. С одной стороны, Михаил Визель в начале дискуссии закономерно вспомнил популярный сегодня мем «Филолог до карантина / Филолог на карантине» (филолога легко можно заменить писателем). А Дмитрий Данилов подчеркнул, что вероятен сценарий, при котором будет все больше авторов, вообще не зависящих от литературного быта в привычном понимании.
С другой стороны, ряд участников виртуального «стола» указали на неготовность литературного процесса в России к полному переходу в онлайн. Например, Владимир Козлов, издатель журнала «Просодия», посетовал, что литература еще не использует возможности онлайна в той же степени, как это делают современные медиа.
Вынужденный карантинный опыт должен стать катализатором глобальных изменений в еще консервативном российском литературном быте. Особое значение это может иметь для провинциальных регионов: если прежде большая часть культурных событий проходила на московских или петербургских площадках, то теперь всеобщий онлайн может демократизировать литературный процесс. Другое дело, что обаяние поэтических вечеров в рюмочных плохо конвертируется в zoom-конференцию.
Пока мораторий на массовые культурные мероприятия сохраняется, литературный быт продолжается в новых формах. В качестве примера можно назвать новый проект основателя издания «Полит.ру» и «Объединенного гуманитарного издательства» Дмитрия Ицковича. Традиционные вечера в «Дежурной рюмочной» перекочевали в zoom-встречи в цикле онлайн-семинаров «Сильные тексты» (ведущие Олег Лекманов и Роман Лейбов). Уже вошло в практику презентовать в ZOOM и новые книги (например, ««Гибель Запада» и другие мемы» Александра Долинина).
Covid-литература: первые опыты и перспективы
В том, что вслед за биологическим вирусом планету захлестнет эпидемия посвященной ему литературы разного уровня, сомнений не было. Уже в мае «The New York Times» рапортовали о резком всплеске интереса американских издателей к коронавирусной литературе самого разного рода, от исследований по теме до «чумной поэзии» («Publishers Snap Up Corona Books, From Case Studies to Plague Poetry»). Сходная статистика наблюдается и в Европе: например, в Италии издательская лихорадка началась еще раньше («In Italy, Coronavirus Books Rush to Publication»). Одновременно многие издатели и авторы относятся к этому тренду с подозрением: первые не могут с уверенностью прогнозировать устойчивость спроса на уже изрядно поднадоевшую тему, вторые не всегда готовы работать с такими злободневными сюжетами.
В ближайшие месяцы, как обещает «The New York Times», читателей ждут не только «хайповые» книги, но и фундированные исследования экономических и социальных последствий пандемии (например, «Уходя во тьму» (англ. «Going Dark») Лиза Хоффмана, репортера «Wall Street Journal», и «Остановка» (англ. «Shutdown») британского историка Адама Туза). Кроме того, подоспела художественная словесность: уже в конце марта 2020 года Элис Куинн, бывший исполнительный директор «Поэтического сообщества Америки», связалась со 125 поэтами США и попросила их прислать стихи о новой коронавирусной реальности. В результате уже сейчас можно познакомиться с современной американской поэзией в сборнике «Вместе во внезапной отчужденности/странности: Американские поэты отвечают пандемии»(«Together in a Sudden Strangeness: America’s Poets Respond to the Pandemic»).
Естественно, в ближайшее время американский, а следом за ним и европейский рынок захлестнут тексты, посвященные личному карантинному или больничному опыту. Так, уже анонсирована книга «Карантин! Как я выжил во время коронавирусного кризиса на «Diamond Princess»» («Quarantine! How I Survived the Diamond Princess Coronavirus Crisis») американского писателя Гэя Куртера, который находился на злополучном круизном судне в Японии. Нельзя не вспомнить «Уханьский дневник» китайской писательницы Фан Фан, которая вела онлайн-дневник с 25 января по 25 марта 2020 года. Она подарила миру одно из первых письменных свидетельств коронавирусного карантина, а заодно спровоцировала международный скандал из-за открытой критики китайских властей за организацию карантина в Ухани и интернет-изоляцию нации.
Русский литературный рынок пока может похвастать гораздо меньшим разнообразием. В начале мая вышел сделанный Алексеем Яблоковым краткий обзор уже опубликованных книг о коронавирусе. В нем из русскоязычных изданий, помимо откровенно хайповых конспирологических «сенсаций» Игоря Прокопенко и остросюжетных романов Лили Рокс (она успела написать уже целую трилогию «Коронавирус»!), упомянуты только книга Андрея Сазонова «Коронавирус и другие инфекции: CoVарные реалии мировых эпидемий» и детская литература.
К последней, впрочем, не стоит относиться несерьезно: Алексей Яблоков справедливо заключает, что пока «именно детская литература справляется с коронавирусом наиболее эффективно». Здесь и американская книга «Герои пандемии. Те, кто против Covid-19» о героическом труде врачей, и переведенная на русский «Коронавирус. Детская энциклопедия» знаменитого немецкого художника Акселя Шеффлера, и «Галактический путеводитель по Коронавирусу для любопытных детей» итальянских художниц Эрики Нерини и Даниелы Лонго, и книжка-раскраска (уже не детская) «Fuck Off, Coronavirus». К подборке «Медузы» можно добавить терапевтическую детскую книгу испанской художницы Мануэлы Молины «#COVIBOOK», в которой коронавирус — в виде улыбчивой кляксы — весело приветствует юных читателей и сообщает: «Привет! Я вирус, я родственник гриппа и простуды». А также издание ООН «Ты мой герой: как дети борются с COVID-19».
Подстегнуть воображение «взрослых» писателей были призваны сразу несколько российских проектов. От (научно-)фантастической прозы о «постковидном» мире с агрессивным ура-патриотическим уклоном «ПостЭпидемия» (который приглашает авторов, обладающих «уверенностью в том, что Россия справится с испытанием и станет сильнее. В том числе потому, что была лучше готова к подобной экстремальной ситуации»). До онлайн-проекта «CORONAVERSE. Стихи коронавирусного времени» и театрального фестиваля мини-пьес «Корона-драма». Большой плюс в том, что на всех порталах произведения можно прочесть онлайн из любой точки мира, тем более что «CORONAVERSE» и «Корона-драма» собрали немало текстов известных авторов.
Наконец, один из наиболее многообещающих прозаических проектов — книжная серия «Окно во двор», которая, что особенно ценно, объединила как известных писателей (таких как Роман Сенчин, Анна Старобинец, Евгения Некрасова), так и молодых авторов. Как подсказывает хичкоковское название (хотя, хочется верить, и почти одноименное стихотворение Ходасевича тоже здесь отыгрывается), главная тема серии — самоизоляция. Несмотря на то, что для большинства россиян это уже ушло в историю, многим наверняка будет любопытно сравнить свой недавний опыт не только с тем, как проводил карантин Пушкин, но и с синхронными размышлениями современных авторов. Тем более что самоизоляция стимулировала рефлексию над более глобальными проблемами: неслучайно герой Романа Сенчина в рассказе с говорящим названием «На балконе» перебирает в сознании все драматические события своей жизни и нереализованные театральные амбиции, история героини Евгении Некрасовой в рассказе «Банкомать» концентрирует почти метафизическую пустоту «бытовухи» провинциалки в Москве (ср. с емкой формулой «моя-немоя квартира о съемном жилье), а Анна Старобинец в «Инкубе» успешно использует богатый «ужасный» потенциал коронавирусной пандемии. Создатели проекта обещают публиковать рассказы каждую неделю.
Авторы портала «CORONAVERSE» горделиво заключают: «Время набросанных «на коленке» любительских стишков и песенок про COVID-19 прошло. За коронавирус взялась настоящая поэзия, осознавшая пандемию как явление, влияющее на жизнь каждого и потому требующее осмысления на высоком уровне». Разумеется, время «любительских стишков» не пройдет никогда, и чем дальше, тем больше Интернет будет раздуваться от виршей на тему коронавируса. Аналогичным образом до «настоящей поэзии» и «высокой» литературы, возможно, придется прилично подождать. Тем не менее, и благодаря этим площадкам уже появилось несколько любопытных текстов.
Кейс 1: эмпатический опыт в прозе
Удивительным образом труднее всего оказалось найти прозаические тексты, посвященные коронавирусному опыту (если не учитывать трилогию Лили Рокс и патриотические визионерства «ПостЭпидемии»). Для примера возьмем два показательных рассказа израильского писателя Этгара Керета, которые в начале мая были опубликованы порталом «Сноб» в переводе Линор Горалик****.
Небольшие скетчи Керета — «Оливки» и «Женщина-скала» — казалось бы, о совсем разных вещах. В первом описана бытовая сцена в израильском супермаркете, где протагонист становится нечаянным свидетелем чужого горя (у пожилой кассирши скончался сын — вероятно, от вируса). Во втором герой все никак не может вообразить себе собственную смерть, а разыгравшаяся эпидемия помогает представить эту сцену во всех деталях. Однако две разные истории объединяет не только страшная эпидемиологическая катастрофа на фоне, но и метод Керета и его героя: главным ресурсом в этой непроговоренной борьбе становится эмпатия.
В «Оливках» это ядро незамысловатого сюжета: кассирша отказывается принять у него деньги за банку его любимых оливок и взамен просит обняться. Что важнее, они изначально разделены языковым барьером (кассирша говорит с кем-то по Скайпу по-испански), который этот символический акт обмена — объятия вместо денег — снимает: в финале рассказа герой смотрит непонятную ему аргентинскую теленовеллу, потому что в страшном мире между ними установилась эзотерическая связь. О самой страшности, как того и требует поэтика сверхкраткого рассказа, Керет предпочитает не распространяться — достаточно вводного предложения: «В день, когда мир умер, я ем оливки».
В «Женщине-скале» разрешается другой важнейший для «эпидемиологической» литературы любых времен сюжет — изменение отношения к смерти: «С тех пор, как разразилась эпидемия, я наконец-то могу вообразить себе собственную смерть». Однако Керет избегает соблазна дать очередной «дневник умирающего»: осознание смерти достигается посредством такого же эмпатического контакта. Герою нет необходимости умирать самому: изобилие мортальных новостей позволяет ему представить себя на месте задыхающихся жертв коронавируса и, шаг за шагом восстанавливая в своей фантазии детали обстановки, решить для себя проблему смерти. Граница между реальным опытом и его эмпатическим двойником зыбкая — изменение поведения жены в его вымышленной предсмертной сцене (стоицизм «женщины-скалы» вместо лишних слез) позволяет разрешить психологический микроконфликт в реальности.
Керет не пытается взять сложнейшую тему столь же сложными текстами; напротив, его конек — легкость, в полной мере сохраненная в мастерском переводе Горалик****. Впрочем, как кажется, ему удается попасть в нерв «коронавирусного» сюжета, в котором проблема травматической эмпатии обещает стать одной из важнейших. Неслучайно в описании «женщины-скалы» в финале рассказа недвусмысленно возникают террористические проекции: «Как эти сдержанные матери, которые приходят в телепередачи и требуют, чтобы мы не поддавались требованиям террористов. Видно, что им трудно, что внутри у них сердце разрывается, но они источают силу, держат лицо».
Кейс 2: поэтические игры со временем
Поэтических опытов, как и следовало ожидать, на просторах Интернета гораздо больше (может быть, даже слишком много). Нам достаточно взять несколько знаковых образцов из богатой коллекции портала «CORONAVERSE».
Один из наиболее частотных внутренних сюжетов коронавирусной поэзии на сегодняшний день — новое ощущение времени, в котором граница между настоящим и прошлым становится более проницаемой. Не зря ведь мы так углублялись в историю: пандемия COVID-19 резко актуализировала их в культурной памяти, и в каждом втором стихотворении о коронавирусе упоминается какая-то из великих эпидемий прошлого и связанные с ними тексты. Лидируют, как и стоило ожидать, Боккаччо и Пушкин, однако вспоминают и других авторов — например, Мандельштама. Так, в «Оде пандемии» Бориса Херсонского рефреном повторяется популярная с весны строчка «В Европе холодно, в Италии темно». Разнесенные на хронологической прямой века оказываются уравнены: «Бывал ли век без войн и без чумы? / Ничем не лучше этот, двадцать первый. / Мгла пала на тосканские холмы. / Что Древний Рим с Юноной и Минервой?». Сама выбранная Херсонским жанровая форма — тяжелая ода с громоздкими конструкциями и слегка архаизированным синтаксисом — также, пожалуй, следствие такой проницаемости времени и актуализации прошлого.
Движение вглубь истории может не ограничиваться культурными вехами и идти едва ли не в доисторическое и до-цивилизованное прошлое. Этот ход, с одной стороны, наследует восприятию эпидемии как хтонической силы, разрушающей привычный уклад, с другой — реакция на «остановку» современного мира и его повседневных практик. Сходную мысль высказал в недавнем интервью Владимир Сорокин, который в своей излюбленной манере провозгласил возвращение к «Новому Средневековью» в связи с закрытием границ: «Насчет перехода от глобализма к изоляционизму — об этом не только задумаются, но и вскоре будут принимать решения. Мегаполисы оказались самыми уязвимыми. Люди станут массово перебираться в провинцию. А вообще, когда на кону выживаемость нации — люди легко заговорят о Новом Средневековье и присягнут ему и его законам!».
Навряд ли стоило ожидать иной оценки современности от автора «Теллурии», однако близкие картины появляются и во многих коронавирусных текстах. Вот, к примеру, начало одного из стихотворений Татьяны Щербиной:
Города мы строили для себя же, не для кого-то, отделиться от дикобразия. Так и жили, пока не пришел приказ разойтись по норам – от летучих мышей. Их друзья, койоты обживают мосты, переулочки, перистили. Зачем, говорят, вам, кудесникам хворым, фонтаны, тут плещутся бегемоты.
Кабаны пришли поглазеть на закрытый офис, лисы разглядывают погасшие брендобуквы…
Разумеется, один из злободневных подтекстов таких сцен — растиражированные новости об улучшении экологической ситуации, когда «в Венецию вернулись дельфины» (на самом деле не в Венецию). Однако все же эти картины возвращения к до-цивилизованному миру оставляют страшноватое чувство, напоминая восприятие доктором Живаго Юрятина по возвращении из плена: «Человеческие законы цивилизации кончились. В силе были звериные. Человеку снились доисторические сны пещерного века».
Впрочем, актуализируется не только культурное и историческое прошлое, но и личный опыт. Показательно стихотворение Максима Амелина «Урок географии 1980 года» с кольцевой хронологической композицией. Сцена советского урока географии, когда любые страны за «Железным занавесом» кажутся не более чем интеллектуальной абстракцией, сменяется недавней современностью с ее открытыми границами («мест обжитых и безлюдных обшарив немало, я выяснил, / что мир существует воистину, самолётами сшито пространство»), а завершает стихотворение «Приписка» о карантинной реальности, возвращающей героя на сорок лет назад:
но незримая сила иная, раздувая поветрие моровое, пнула карточный домик с наскока, раздвинула материки, вспорола швы, обесценила дорогое, хрупким хрустнула, в пятый класс посадила за парту и порывается вызвать.
Наконец, венчает временную турбулентность доминанта карантинной эпохи — ощущение остановленного времени. Апофеоз неподвижности и застылого бытия описан в стихотворении с показательным названием «Ничего не делать» Дмитрием Даниловым. Здесь человек вообще выпадает из хронологических категорий и теряет ощущение исторического времени: с одной стороны, всемирный карантин уникален («Впервые за всю жизнь / За всю историю России / За всю европейскую историю / За всю историю»), с другой — мерцают уже не рефлексируемые исторические проекции («Может, было уже такое / Может, и говорили так / Что-то не припомню такого»). Разрешение «ничего не делать» оборачивается онтологическим опытом, застывшим вне времени:
Это глупости, конечно Но почему-то Представляется что-то такое Тихий, вымерший город Пустые улицы Вечное безмолвие Над кварталами, микрорайонами
Разумеется, не все авторы работают с таким поэтическим временем, но все же, как кажется, это ощущение будет доминировать во многих коронавирусных текстах. Впрочем, стоит сказать и о тех стихах, в которых карантинная остановка настоящего — повод не для медитативной рефлексии, а для политической эпиграммы. Актуализация прошлого и закрытие границ неизбежно провоцирует рефлексию над советским прошлым (как урок географии у Амелина) и над тоталитаризмом вообще (ср. в другом стихотворении Щербиной: «Дни у моментёнка кратки — / слиплись воедино, / сам с собой играет в прятки — / всё в нем карантинно. / Восклицает: Орвелл, Кафка!»; у Херсонского: «вирус вождь он тюремщик он вертухай»). Нельзя не упомянуть и очередные сатирические инвективы мастера жанра Дмитрия Быкова***, где новый вирус в своем политическом измерении неотделим от тех социальных и культурных болезней, которыми уже давно страдает российская нация:
Рецепты ваши бесполезны, Не тратьте даром вашу прыть: Все наши прежние болезни Мы вечно можем повторить, Поскольку мы — страна другая И настрадались за троих, Цветы исправно возлагая К могилам вирусов своих
В России правят две чумы, Друг другу помогая. Одна влияет на умы, На легкие — другая
(«Две чумы»).
Хочется верить, что одним из культурных следствий пандемии станет всплеск гражданской лирики, тем более что карантинный период совпал с важными социальными и культурными изменениями и «поправками» в историю страны (что характерно, сразу в прошлую, настоящую и будущую). Впрочем, неутешительный синопсис такой «политической коронавирусной поэзии» уже емко выразил сам Быков***: «Коронавирус вполне способен принести в Россию полицейский режим, но покажите мне хоть что-то, что не может это сделать».
Кейс 3: драма и проблема новой коммуникации
На круглом онлайн-столе «Есть ли жизнь после оффлайна?» Дмитрий Данилов выразил надежду, что проза и поэзия не слишком проиграют от самоизоляции авторов (хотя, конечно, черпать жизненный опыт в четырех стенах гораздо труднее); но вот по театру пандемия ударит сильнее всего.
Действительно, об экономических последствиях многомесячного простаивания театральных площадок страшно даже задумываться, однако удивительным образом в таких условиях именно драма пока кажется наиболее перспективным «жанровым котлом» для поиска новой «коронавирусной» формы.
Значительную роль в активизации театра сыграл уже упомянутый онлайн-фестиваль «Corona Drama», который привлек порядка 80 драматургов. В том числе организаторы фестиваля попросили прислать мини-пьесу и самого Данилова. Неслучайно Михаил Угаров, который поставил в «Театр.doc» «Человека из Подольска», говорил о Данилове, что «с одной стороны, он пишет пьесу по всем законам драматургии, с другой — опрокидывает все, что заложено в теории драмы». Этот экспериментальный запал, безусловно, был необходим для подхода к коронавирусной теме.
В центре простейшего с фабульной точки зрения сюжета мини-пьесы «Выбрать троих» — самоизоляция. Внутренний конфликт при этом задается вводом «фантастического допущения»: каждый человек может выбрать только три «слота», то есть троих людей, с которыми он может самоизолироваться. Поскольку героев пьесы пять (отец семейства, мать, сын, дочь и бабушка), то нетрудно догадаться, что каждому придется делать сложный выбор в системе вертикальных и горизонтальных связей, тем более что отец хочет сохранить хотя бы два «слота» для рабочих контактов, а дети — для друзей.
Пьесу поставили в ZOOM режиссер Евгений Каменькович и артисты Мастерской Фоменко. Апофеоз статики, описанный в стихотворении Данилов «Ничего не делать», теперь становится основой нового театра, лишенного каких-либо декораций и привычной театральной машинерии и построенного исключительно на виртуальном диалоге. Однако, хотя наверняка прежде всего в «Выбрать троих» будут отмечать именно новый экспериментальный формат, проблематизируется здесь не столько формат онлайн-общения (на котором сосредотачиваются в своих рецензиях многие критики, например Марина Дмитревская), сколько человеческая коммуникация вообще.
Как и в других пьесах Данилова, здесь в первую очередь обращает на себя внимание сочный и живой язык . Однако и разговор самих героев концентрируется на собственной речи и речи друг друга. Их трагикомическая дискуссия полна комментариев, стилистических поправок и рецензий на «языковые функции» своих близких: «НЕЛЛИ МАКСИМОВНА: Да, Коля, у тебя есть свои сильные стороны (какие, кстати… надо подумать), но тебя не назовёшь гением объяснения», «ПАВЕЛ: Мам, какая-то вообще не твоя интонация. Вот вообще не твоя», «ПАВЕЛ: Нельзя сказать «у кого-то поступает». Можно сказать «кому-то поступает». У него что, катетер какой-то вставлен, что через него информация поступает?». Даже «идеологические» споры осуществляются именно на грамматическом уровне: «НЕЛЛИ МАКСИМОВНА: Ну есть, например, такие понятия… такие словосочетания. Навестить сына, приехать к матери. ПАВЕЛ: А есть такие словосочетания – поговорить с матерью по вотсапу, поговорить с сыном через скайп».
Формат ZOOM-встречи позволяет драматургу свести дискуссию к первоначальной, фатической функции языка (то есть установлению языкового контакта): «НИКОЛАЙ СТЕПАНОВИЧ: Мама, привет! Видишь меня? Слышишь? Как связь?». По мере того, как «конфликт» пьесы подходит к кульминации — когда выясняется, что каждый из героев отнюдь не желал бы иметь пять «слотов», — на речевом уровне разговор все больше деградирует и распадается. В лучших традициях театра абсурда (элементами которого Данилов искусно пользуется практически во всех своих пьесах) изображена, к примеру, следующая сцена:
СВЕТА: Знаете… можно я скажу?
ПАВЕЛ: О, Светуль! Какая неожиданность! Давай, камон!
СВЕТА: Папа, мама, можно я скажу?
НИКОЛАЙ СТЕПАНОВИЧ: Да, Светочка, конечно.
СВЕТА: Я не знаю, что сказать.
Несомненно, при всей подчеркнутой современности и темы, и средств общения, «Выбрать троих» по своей коммуникативной структуре восходит к главному мастеру такого жанра — Чехову. И что-то от великой «тарарабумбии» (конечно, помноженной на современную музыку) слышится в апофеозе «звукоречи» в исполнении сына, который перед монитором курит травку: «ПАВЕЛ: Бабушка, весёлая травка на месте. (Совершает перед камерой диковатый танец). Йих, бомбамо, йих, бомбамо, йих, бомбамо, йих, бомбамо! Пфэ, пфэ, дубадуба, пфэ, пфэ, дубадуба, пфэ, пфэ, дубадуба, йиии… Это я так, для бодрости духа».
Языковой абсурд в пьесе Данилова не просто комический инструмент (хотя и в этом качестве он весьма эффективен), но отражение страшной карантинной реальности — страшной и на большом политическом уровне, и на уровне интимных семейных связей. Первый реализуется в канцеляризме, замене человеческой жизни строго формализированным понятием: «Если содержимое слота умирает, можно сразу после смерти подать заявку на замену». Второй — в индивидуальной реакции каждого человека на новую политическую реальность. В результате — смешной, но страшный абсурд:
НИКОЛАЙ СТЕПАНОВИЧ: Ну да. Слоты можно менять. Можно оставлять пустыми и потом заполнять. Заполненные можно менять через год. Или если заполнявший умер, то можно сразу менять. После смерти.
СВЕТА: И, если вы умрёте, можно будет поменять вас на каких-то других людей?
НЕЛЛИ МАКСИМОВНА: Я даже не знаю, что сейчас сказать. Мне хочется спеть гимн Союза Советских Социалистических Республик.
Следом за Мастерской Фоменко экспериментальную пьесу поставил Воронежский камерный театр.
В первом случае, кажется, был сделан больший акцент на экспериментаторском формате пьесы (с подчеркнутой искусственной театрализацией вроде толстого слоя грима на «бабушке», монологами сына в формате типичных селфи-роликов и психоделическим «танцем» героев под современную музыку). Во втором же — на ее коммуникативном сюжете с сохранением традиционной театральной игры и даже классической «немой сценой» в финале.
В расширенном варианте пьесы (в обеих постановках) действие завершается выходом в большой политический контекст: диктор сообщает о том, что больше не фиксируется случаев вируса, «название которого запрещено упоминать на территории РФ». Таким образом, карантинный сюжет разрешается все на том же речевом уровне — но разрешение мнимое: от страшного абсурда новой реальности никуда не деться. И сам Данилов неслучайно в ходе дискуссии «Есть ли жизнь после оффлайна?» высказал одну из главных тревог — что на самом деле новый коммуникативный опыт может прийтись по вкусу: «самый ошарашивающий итог карантинной ситуации — огромное количество людей, которые обнаружат, что они нисколько не истосковались по оффлайновому общению с другими людьми».
Находка Данилова, вероятно, будет иметь долгое будущее, и после отмены культурного карантина многие театры продолжат экспериментировать с zoom-пьесами, которые уже привлекают немало зрителей. Впрочем, те режиссеры, что не хотят связываться с ZOOM, могут обратить внимание на более традиционные пьесы о COVID-19 — например, на «Сестру четырех» Евгения Водолазкина.
То, что Водолазкин оперативнее других и в не совсем родной для себя форме отреагирует на злободневную современность, может изумить только поначалу. В конце концов, пандемия посягнула на самую «водолазкинскую» тему — смерть. Естественно, ей посвящена вся мировая культура вообще, но, пожалуй, в последние годы в современной русской прозе никто не занимался ей так прицельно, как автор «Лавра», «Авиатора» и «Брисбена».
Ничего удивительного, что и в «Сестре четырех» смерть — не просто центральная тема, но и один из действующих персонажей, причем заглавный. В духе все того же театра абсурда выясняется, что медсестра «неопределенного возраста» в «инфекционной клинике имени Альбера Камю» только притворяется смертью с косой, а на самом деле сбежала из-под надзора. Однако очевидно, что Водолазкину интересны не психические отклонения, а непосредственно отношения человека со смертью. Сумасшедшая медсестра позволяет искусственно создать ситуацию in extremis, когда все герои (Писатель, разносчик пиццы Фунги, Депутат и Доктор) снимают маски и признаются в самом заповедном — разумеется, все толстовские подтексты здесь стоит учитывать.
Однако новый опыт смерти к героям «Сестры четырех» приходит не столько благодаря мистификации медсестры и созданной ею «пьесе в пьесе», сколько из-за глобального культурного сдвига. Пандемия в определенной степени легитимизировала глобализм и универсализм, органичный для творческого мышления Водолазкина. В «Сестре четырех» он подхватывает новую концепцию времени, разрабатываемую в «коронавирусной поэзии». Герои — прежде всего резонер Писатель — обсуждают, что всемирный карантин позволил выйти за пределы привычных хронологических законов и по-фаустовски «остановить мгновение»:
ПИСАТЕЛЬ. Нет, не заговор. Так не сговоришься. Все мы несемся на такой скорости, в едином ритме… Просто всем захотелось остановиться, понимаете? Кто-то крикнул: пандемия! И все остановились…
ФУНГИ. Просто белка не знала, что можно жить без колеса. Колесо крутилось, пока она его крутила. А перестала – смотрит: всё в порядке. И мир не рухнул!
Остановка времени (и пространства — у Водолазкина они чаще всего схлопываются в единый сконденсированный хронотоп; ср. с фразой Писателя: «В замкнутом пространстве время не чувствуется») дает возможность получить новый интеллектуальный, если не онтологический опыт. И прежде всего — опыт смерти, для которого вовсе не обязательно умирать, как и в «эмпатических» рассказах Керета. Синопсис этого нового ощущения смерти в остановленном коронавирусном времени Водолазкин высказал в уже упомянутом интервью «Московскому комсомольцу». Здесь не только появляются те же образы белки в колесе, а также цитаты из Бориса Гребенщикова (разве что в интервью Водолазкин напевает «Капитана Воронина», а в пьесе Фунги цитирует недавнее «Время N»: «время обнимать — и время уклоняться»), но и та же интерпретация пандемии как актуализации смерти в мире, который про нее незаслуженно забыл и попытался вытеснить за пределы сознания. В «Сестре четырех» это высказывает сама «Смерть», то есть медсестра:
СЕСТРА. Вы ищете для меня самый темный угол. Прячете, как бабушку на семейной вечеринке! (Швыряет косу на пол). Но теперь этот вирус вернул Смерть в ваши дома. В самых богатых странах каждое утро сообщают о тысячах умерших — и живые не могут от этого сбежать! Даже если разобьют все свои радиоприемники! И жить по-прежнему тоже не смогут. Потому что Смерть — это часть жизни!
В интервью Водолазкин советует для интеллектуальной подготовки к такому опыту читать «Чуму» Камю, «Смерть в Венеции» и особенно «Волшебную гору» Томаса Манна («роман о больничном существовании в отрыве от мира»), а для успокоения — Диккенса. В «Сестре четырех», как и в больших романах, рецепт спасения от смерти уже не чтение, а творчество. Для этого не обязательно обладать литературным даром, как Писатель (который, впрочем, до пандемии «молчал» пятнадцать лет): как и у Данилова, на первое место в «Сестре четырех» выходит живой язык, которым тот же Фунги владеет не меньше Писателя.
Литературная и, шире, языковая стихия в пьесе присутствует с самого начала: начиная от прямых и скрытых цитат (уже в заглавии Чехов встречается с Константином Юдиным, режиссером предвоенной комедии «Сердца четырех») и заканчивая постоянной рефлексией персонажей над собственным участием в «театре абсурда». Депутат любезно резюмирует для будущих исследователей социальное устройство собравшегося в палате общества («Представляем, как говорится, разные срезы общества: медицину, культуру, власть»), а Писатель предлагает готовый автометаописательный синопсис — особенно когда медсестра превращается в Смерть и разыгрывает с ними «последний разговор»: «Просто театр абсурда какой-то», «Стойкое впечатление, что мы заблудились где-то за кулисами. И как же ведут себя другие в этой… роли?». О «театре абсурда» как своем ощущении настоящего Водолазкин говорил и в интервью; неудивительно, что действие «Сестры четырех» он помещает в «больницу имени Альбера Камю».
Вполне вероятно, что такая внешне архаичная пьеса с социальными масками вместо персонажей и Смертью с косой на сцене выглядела бы современной мистерией или символистским театром а-ля Метерлинк, но высокий разговор in extremis сбалансирован тонким юмором и злободневными шутками. Этот прием Водолазкин искусно использует уже начиная с «Лавра». Здесь основное комическое амплуа достается Фунги (наконец-то курьер стал героем нашего времени!), и показательно, что именно ему внутри этого «театра абсурда» доверено написать при помощи бутылки водки и Писателя главный текст в тексте — историю о «реальном» возникновении коронавируса на уханьском рынке. С одной стороны, она пародирует (действительно смешно) огромное количество конспирологических теорий на эту тему, с другой — безусловно, является актом подлинного творчества. В финальной точке поймавший волну Фунги уходит в чистую звукопись — совсем иначе, чем Павел у Данилова:
Уже зараженная, Баожей продолжала служить в «Жэньминь жибао». В «Жэньминь жибао» не избежать рукопожатий – к сожалению, и женщинам тоже, и той же Баожей. Пожавшие пожухли и скукожились, но, отжимая в соковыжималке свежий женьшень, всё же ожили. Заражение же продолжалось… Жаписали?
ПИСАТЕЛЬ. Да, но… Судя по стилю, вы злоупотребили женьшенем.
Эта творческая энергия противопоставлена диктату радио, отравляющего воздух новостями (Водолазкин остроумно делает радио неубиваемым и продолжающим вещать даже за пределами сцены; этот символ антиутопий, вероятно, еще не раз появится в «коронавирусных» текстах), и канцеляриту Депутата с его рефреном «вот удостоверение, удостоверьтесь». Впрочем, и Депутат по сюжету пьесы преображается не только в самозванца, но и в носителя творческого начала. Это происходит в момент совместного придумывания истории Депутата, попавшего в больницу из-за проезда на красный свет, — естественно, это групповое придумывание личных воспоминаний не может не напомнить о главных сценах «Авиатора». И сходным образом в «Сестре четырех» проблема времени и смерти преодолевается силой творческой энергии, объединяющей сознание людей куда эффективнее «реальной истории». Так магистральная проблема «коронавирусной коммуникации», описанная Даниловым в «Выбрать троих», решается «по-водолазкиновски».
Возможно, в драматургических рамках самому Водолазкину не удалось сдержать еще чеховский принцип, который формулирует в «Сестре четырех» Писатель: «В искусстве важнее недосказать, чем сказать слишком много». Возможно, монолог сестры-Смерти слишком повторяет формулировки интервью (не теряя при этом интеллектуальной насыщенности), а заодно и ключевые тезисы его больших романов. Однако, как кажется, именно сейчас к идеям Водолазкина, которые он неустанно излагает нам в последнее десятилетие, стоит особенно прислушаться.
Предварительные итоги
Литературный быт, как и должно быть, начал складываться еще раньше самой коронавирусной литературы. Вполне вероятно, что даже после отмены культурного карантина накопленный за эти месяцы опыт — онлайн-дискуссии, презентации книг и спектакли в формате ZOOM — ляжет в основу более демократического и открытого литературного процесса. Скорее всего новый литературный быт будет гибридным, и вечера в «Дежурной рюмочной» будут параллельно транслироваться в Сети.
С самой литературой (если говорить о русской), как обычно, сложнее. Звучавшие опасения, что крупным авторам лучше вообще не приближаться к такой «хайповой» теме, не оправдались: у нас уже есть любопытные тексты, которые с интересом читают сейчас и, хочется верить, будут читать и после окончания пандемии. Пока кажется, что наиболее примечательные эксперименты были сделаны в драматургическом поле. Вероятно, потому что театр единственный не может существовать в прежнем формате и именно драматическая форма по своей природе сконцентрирована на коммуникации людей, которая уже осмысляется как одна из главных проблем коронавирусной эпохи. Однако культурный запрос на прозу и поэзию о карантинном времени, безусловно, обещает нам все больше текстов и в этой области.
Набор ключевых тем «коронавирусной» литературы — закрытие границ, травматическая тревога, эмпатическое единение с людьми других стран и культур, новый опыт времени и смерти — интуитивно понятен. Многое из этого было разработано в богатой традиции текстов об эпидемиях и травматических опытах XX века, но COVID-19 требует новых решений.
Рене Жирар в своем эссе удивлялся тому, что «чума как литературная тема по-прежнему жива сегодня в мире, где угроза бактериальных эпидемий становится все менее реальной». Жирар скончался за пять лет до пандемии коронавируса и вряд ли мог предсказать, что эпидемия будет не только метафорой, но и реальностью. Хочется верить, что скоро мы будем читать все больше текстов, в которых пандемия будет осмыслена и как актуальный травматический опыт, и как свидетельство более общих жизненных законов, не зависящих от сегодняшней системы координат.
*, **, ***, **** признаны иноагентами на территории РФ
Zoom-пьеса Дмитрия Данилова «Выбрать троих»
Во время карантина драматург, писатель и мастер Creative Writing School Дмитрий Данилов написал новую пьесу «Выбрать троих». Ее текст опубликован журнале «Новый мир».
Режиссер Евгений Каменькович и актеры Мастерской Петра Фоменко поставили эту историю в новом, «карантинном», формате — zoom-пьеса прошла в прямом эфире, мы же предлагаем посмотреть ее запись.
Герои пьесы находятся перед крайне непростым выбором: доведя карантинную систему ограничения до логического предела, Данилов изобретает ситуацию, в которой необходимо отказаться от общения с кем-то из близких, сократив валентность живого контакта до трёх. Кому отдать предпочтение, когда одних только родственников четверо? А ведь ещё друзья, партнеры, коллеги, начальство…
Дмитрий Данилов: «Мне как автору трудно рассуждать о содержании пьесы. Скажу только, что мне интересно было перевернуть ситуацию „трудного выбора“, когда люди добровольно отказываются от, казалось бы, драгоценной возможности. И еще мне было интересно подумать о том, насколько нам действительно необходимо так называемое „общение в реале“».
Алло, дорогая, или Один день из жизни карантинщиков
— Алло, дорогая?
— Да, милый. Как дела?
— Прекрасно! Лепим и рисуем. Правда, кончились краски — пришлось взять твою косметику.
— Какая прелесть! Мне казалось, я хорошо её спрятала.
— Мы посмотрели два сезона «Шерлока» и разгадали твой план.
— Алло, дорогая?
— Да, милый. Как дела?
— Прекрасно! Мы играем в каменный век. Сделали костюмы из твоей шубы, идём на охоту.
— Какая прелесть. А кто у вас мамонт?
— Жребий выпал коту. Но ему нравится!
— Алло, дорогая?
— Да, милый. Как дела?
— Прекрасно! Судим кота: опрокинул кастрюлю с супом. Думаем, из чего построить тюрьму.
— Какая прелесть… Посадите его за решётку к попугаю. Заодно расследуете убийство.
— Кот не заслуживает такой смерти!
— Алло, дорогая?
— Да, милый. Как дела?
— Прекрасно! Мы построили машину времени из лотка и палок. Собираемся в Средневековье. Во что одеть детей?
— Какая… прелесть. Во что-нибудь немаркое. И не забудьте сделать прививки от оспы, чумы и холеры.
— Даже коту?
— Алло, дорогая?
— Да, милый. Как дела?
— Прекрасно, но… Когда же ты выйдешь из гардероба? Мы скучаем.
— Какая прелесть! Я тоже. Но сегодня самоизоляция у меня.
— Мы запускаем к тебе кота!
В четырех четырех стенах
Как все это началось? Я не помню.
Был теплый погожий день, настолько теплый, что мама впервые за эту весну скинула надоевший зимний пуховик и надела тонкую изящную кожанку. Папа завел наш старенький джип, и мы поехали гулять по есенинским просторам.
Мартовское солнце, еще такое зреющее и несмелое, подглядывало за нами из-за стайки синих кургузых облаков, и его длинные косые лучи мягко скользили по едва заметной ряби Оки. Мы спустились к реке, и мама долго фотографировала набухшие почки молодого ивняка, взахлеб обсуждая с папой планы на это лето. Было тепло, светло и радостно.
А потом мир перевернулся с ног на голову.
Странные и пугающие новости потекли бесконечной рекой. Я помню, как сначала мы просто перестали гулять. И мама просила меня потерпеть, обещая, что скоро все это закончится. Потом и папа перестал уходить на работу. Тревожно наворачивая круги по гостиной и не зная, чем себя занять, он то усаживался перед телевизором, то начинал нарочито легко болтать со мной, с мамой и даже с Муркой, без конца пил обжигающий кофе и выходил подышать на балкон. Мама успокаивала его, обнимая и гладя по спине, как маленького ребенка. В такие моменты я радостно улыбался и тоже прижимался к ним, и мне казалось, что все хорошо, как прежде. Март плавно подходил к концу, уступая место озорным апрельским дождям, разливной птичьей симфонии и настойчивому нефриту, пробивающемуся отовсюду.
Чуть позже на нашей кухне мама оборудовала для папы что-то вроде рабочего кабинета. Он стал целыми днями стучать по клавишам своего ноутбука, периодически с кем-то громко разговаривая по телефону. А раз в неделю мама снаряжала его в магазин за продуктами, заставляя напяливать нелепую маску, сшитую саморучно из имевшихся материалов, и надевать тесные резиновые перчатки, купленные на распродаже в «Озоне» за немалую сумму. Когда же папа возвращался с немыслимым числом кулей в дрожащих руках, он раздевался до нижнего белья в нашей тесной кладовке, выносил верхнюю одежду на балкон, предварительно обрызгав каким-то вонючим спреем, а всю оставшуюся ― мигом отправлял в стиралку. Сам же папа сначала тщательно протирал все содержимое пакетов отдающими спиртом влажными салфетками, попутно распределяя их по шкафам и полкам холодильника, а потом ― надолго уходил в душ, чтобы тщательно смыть с себя всю возможную заразу.
Май ворвался в наши двери первой продолжительной жарой, несшей за собой шлейф всех мыслимых и немыслимых ароматов и цветов, жужжаний, и писка проснувшихся насекомых, и порханий расписных бабочек. И тогда, глядя на наши с мамой молчаливые страдания, папа решил: «Хватит!». И уже на следующее утро, когда солнце выкатывало свое желтое пузо на темный гамак горизонта, а серое небо уже начинало бледнеть и розоветь, мы мчали вчетвером по извилистой старой дороге в дебри сонной величественной Мещеры.
Через час мы въехали в спящее село и долго петляли по местному бездорожью в поисках нужной улицы и дома, у которого нас поджидала хозяйка. И как только папа расплатился с ней за аренду скромного деревянного сруба, выгрузил наши вещи и продуктовые припасы на пару недель и выпустил Мурку в ее новые временные владения, мы, словно ошарашенные забытым вкусом свободы, как сумасшедшие помчались в лес.
Быстрым шагом мы пересекли старый бревенчатый мост, выпирающий усталым горбом над ржавыми водами местной реки. И зашагали по вытоптанным узким тропинкам, покрытым домотканым ковром из прошлогодних шишек и прогнившей сосновой коры. Мы шли вдоль заболоченных зарастающих стариц, плавно извивающихся по лесной груди подобно пробудившимися после зимней спячки гадам ― ужам, медянкам, гадюкам. Шагали под какофонию славящих май птиц. И наши сердца стучали в такт беспрерывной дроби дятла, добирающегося до сытного завтрака вглубь замшелого дубового ствола. Сердца расцветали, подпевая звонкой ладной гармонике пеночки. Сердца ликовали под вибрирующую трель коршуна, взволнованного неожиданным вторжением в его владения.
И вот тогда, когда сквозь густую черноту высоченных стволов, подпирающих утреннее небо, показалась едва белеющая проплешина, мы замедлили шаг. И чем больше разрасталась белая бездна, чем реже становился лес, плавно сменяющийся порослями молодых кустарников, тем ровнее становились наши дыхания. И когда наконец мы вышли к кромке бордовой мутной Пры, обрамленной белоснежным песчаным пляжем, я понял, что больше не могу, просто не могу жить в этих стенах. Мама резко вскрикнула: «Ах!», ― и испуганно посмотрела на папу.
Да, я должен был появиться на свет на целый месяц позже. Но я просто не мог, больше не мог ждать. Я прожил почти всю весну в четырех четырех стенах, и как только я увидел, что их стало вдвое меньше, то немедленно решил: «Пора!».
Венеция
За окном звенела весна — пением птиц, несмелым солнцем, тающим снегом, легким ветерком.
Кто ж знал, что последняя.
Лидии Ефимовне исполнилось семьдесят пять, но жизнь ее только начиналась. Три года назад она похоронила старшую сестру, а вскоре слег от инсульта муж. Мужа своего Лидия Ефимовна никогда не любила — терпела. Он и здоровый-то был тиран, вечно всё ему не то и не так, тихо свистишь, низко летаешь. А уж когда лежал влёжку два мучительно долгих года, так вообще ей жизни не давал: судно принеси-унеси, зачем телевизор включила, почему суп остыл.
Но теперь все. Мужа она проводила, долг свой выполнила, теперь свобода, теперь жизнь: театры, музеи, выставки, скандинавская ходьба, даже интернет Лидия Ефимовна освоила, в свои-то годы. И путешествовать хотела, благо сдавала квартиру сестры и деньги были. Во Вьетнам собиралась, в Таиланд, в Китай — пока силы есть на долгие перелеты. Но прежде всего — в Венецию.
А потом — четверочка.
У нее не было болей, только похудела сильно, стала уставать, а по утрам замечала коричневые разводы на подушке. В районной поликлинике ей ничего толком не сказали, только пометили ее медицинскую карту «четверочкой» — четвертая стадия, с метастазами. Направили в районный онкодиспансер.
Там ее приняла молоденькая врач, совсем еще девочка, видимо, только недавно из института. У нее были коротко стриженные темные волосы и карие глаза, все остальное было спрятано под маской — чертов коронавирус. А из-под халата виднелся большой беременный живот.
Врач сидела за столом и внимательно изучала стопку документов, которые принесла ей Лидия Ефимовна — анализы, снимки, выписки. Девушка то и дело ерзала на стуле и поглаживала свой тугой живот, видно, срок был немалый и носить уже было тяжело.
Лидия Ефимовна сидела напротив и удивлялась, как геометрически точно распорядилась жизнь — по одну сторону стола молодость и жизнь, даже две жизни, по другую — четверочка.
— А мы с вами соседи, рядом живем, — улыбнулась под маской врач. — Вы около детской площадки, да? А я — около продуктового.
— Ну, что вы мне скажете? — Лидия Ефимовна сжимала маленькую черную сумочку. Она купила ее совсем недавно — ходить в театр.
Врач опустила глаза и принялась перебирать бумажки.
— Согласно исследованиям, в вашем случае выживаемость в течение года составляет…
— Татьяна Дмитриевна, Танечка… — Лидия Ефимовна потянулась через стол и взяла доктора за руку, а потом отдернула, вспомнила про вирус. Но успела заметить, что рука у доктора была холодная и дрожала. — Прошу вас, не надо исследований. Скажите как есть. Это моя последняя весна?
Татьяна Дмитриевна испуганно подняла глаза на пациентку и еле заметно кивнула.
Лидия Ефимовна еще крепче вцепилась в свою сумочку.
— А в Венецию успею? Если карантин снимут, осенью смогу поехать?
Сколько раз ей говорил заведующий отделением, нельзя так — выгоришь. Она работала здесь почти год и уже вроде привыкла, научилась — держать дистанцию, не принимать близко к сердцу, на всех пациентов ведь не наплачешься. Но вот эта тетенька, божий одуванчик, со своей Венецией… Только б не разреветься.
— Мне очень надо, — продолжала Лидия Ефимовна. — Я сестре обещала, что съезжу в Венецию — за нас обеих.
— Мы сделаем все возможное, чтобы вы поехали, — сказала Татьяна Дмитриевна, и голос ее задрожал. — Простите, — смутилась она и принялась шарить по столу в поисках салфетки. — Гормоны.
— И даже погулять нельзя, — вздохнула Лидия Ефимовна. — Последняя весна, а тут карантин. У нас в парке полиция ходит, людей домой загоняет, ну вы, наверное, видели.
— А собаки у вас нет? С собаками гулять разрешают.
— Нет. Кошка была, но давно.
— Может, возьмете из приюта? — предложила Татьяна Дмитриевна, а потом осеклась, поняла, что сказала глупость.
— Да куда уж мне теперь. Животное-то в чем виновато. Сейчас возьму, а потом снова сдавать.
Лидия Ефимовна дернула тугую ручку и открыла окно. В комнату ворвалась весна — этот манящий запах, когда еще холодно, но в воздухе уже пахнет предвкушением тепла, надеждой. Как жаль, что в ее квартире не было даже балкона. Через окно разве надышишься.
В дверь позвонили.
Лидия Ефимовна удивилась, она никого не ждала. Соцработница приходила вчера, принесла продукты. Соседи высиживали карантин на даче.
Лидия Ефимовна осторожно открыла дверь. На пороге стояла девушка в красном берете и дутой, серебристой куртке, такие сейчас были в моде. Она держала на поводке черную собаку c кудрявой шерстью и длинными ушами. Из-за маски ее лица было не разглядеть.
— Здравствуйте, — сказала девушка, и только тут Лидия Ефимовна заметила, что из-под серебристой куртки выпирает живот. Она всплеснула руками.
— Ой, Татьяна Дмитриевна, простите, я вас не узнала.
— Лидия Ефимовна, это Севка. — Девушка указала на собаку, и Севка, услышав свое имя, завилял хвостом. — Я подумала, может, вы сможете выгуливать его иногда? Мне с животом уже тяжело.
Внутри и снаружи
Утро начинается с того, что соседи долбят железом по железу. Почему-то в восемь утра в субботу. Ну, не в субботу, во вторник, но все равно рано. Ладно, придется вставать, варить детям кашу.
Идет вторая неделя карантина, нет, пожалуй, уже третья.
Каждое утро я просыпаюсь, и проходит несколько прекрасных минут, пока я просто смотрю на небо за окном, радуюсь хорошей погоде или прикидываю, можно ли еще поспать. А потом я вспоминаю. Карантин.
Мы не совсем взаперти. Мы даже выходим гулять. У нас выработался маршрут — как у животных в зоопарке, такая протоптанная тропинка, по которой зверь ходит как заведенный. Наша формальная цель — аптека, до нее метров четыреста. Немного больше положенных ста, но зато цель легитимная. В кармане на всякий случай паспорт. В руке — сумка.
Причесываю младшего и отправляю его на урок английского в соседнюю комнату. Он выторговывает себе право идти в пижамных штанах. Выходим гулять мы на всякий случай по очереди, чтоб не создавать толпу. Идем сначала со старшим, пока у него зум не начался. Проверяем знакомых котиков. Полосатый обычно сидит на вишне. Или на водосточной трубе к нам спиной.
Обходим «Пятерочку», парк через дорогу затянут полосатой лентой, она хлопает на ветру. Светофор выключен, но нам туда и не надо. Следующий котик рыжий, но он какой-то непостоянный. Сейчас его нет, спит, наверное.
Самый смешной серый кот как раз на аптеке. Его заметил мой младший сын. Он стоит на крыше. Всегда. Потому что он скульптура, там сбоку – ветеринарка.
Мы поворачиваем обратно — назад мы идем по дворам, мимо пустого детского сада. Тут наш любимец — Садовник. Это кот, который живет на клумбе. Или работает. Он там всегда. Однажды нам посчастливилось увидеть причину такого постоянства — с третьего этажа ему бросили кусок колбасы.
Перед входом в подъезд надеваю перчатки. Пока мы ждем лифта — опять начинают долбить. Оказывается, это соседи с первого этажа. Странная это квартира. Я думала, сейчас там вообще никого нет. Свет по вечерам у них не горит — только лампочка в коридоре. Когда я была маленькая, там жила жутко скандальная тетка, этакая «нижняя Хюльда». Стоило нам затеять игру под окнами — она тут же высовывалась и начинала орать, что мы ей мешаем. Хотя у них самих было двое детей — девочка постарше меня и мальчик помладше.
Я нажимаю кнопку лифта ключом — прочитала у кого-то на фейсбуке и взяла на вооружение.
Муж проснулся, и мы с ним пьем кофе.
Работы столько, что подумать страшно. Поэтому я опять сбегаю на улицу. Нахаживать шаги. Наш маршрут занимает примерно две с половиной тысячи. Хорошо хоть батарейка в весах села.
На этот раз с мужем и младшим.
– О, смотри, сколько Яндекс-драйвов стоит! — сразу замечает он. — Очень подозрительно!.
Да, действительно! Целых три машины, причем не легковушки, а большие, вроде «Газелей». Что они тут делают?! У нас во дворе школьное здание, но школы там никогда не было. «Это ящик», — загадочно говорили родители. В детстве я любила смотреть, как туда въезжают машины. Старалась запомнить их. Вдруг окажется, что затевается преступление, и я как раз помогу его раскрыть.
Вот и ребеночек мой пошел по моим стопам!
Мы совершаем наш обычный круг почета. Котик слез с вишни, его кормят. Мы читаем номера машин. Можно сказать, здороваемся с ними. Они почти всегда на месте. Никто не ездит. Ни одного свободного места. Вот белая ауди — «ТУК», за «Пятерочкой» синий Рено с номером 888, а дальше доктор «КТО» и «РУА» — наш король. После кота на крыше мы сворачиваем. Кто-то потерял ключ, и его повесили на ветку каштана, а хозяин так и не объявился. Проверяем — висит? Висит!
Обходим детскую площадку, она тоже в ленте, как в паутине. Только на замотанных качелях качают маленького мальчика. Сын ужасно возмущен. Считает их преступниками. Пытаюсь объяснить ему, что правило можно осторожно нарушать, если ты понимаешь, зачем оно. Но, кажется, не убедила.
Заходим в подъезд. Сын бежит по лестнице, а я ленюсь идти на четвертый и жду лифта. Опять начинают стучать. Что они там такое делают столько времени?! Лет пятнадцать назад их сын Зорик застрелился в этой квартире. Ну, или его застрелили. Мы ничего не слышали и не видели. И соседи с первого — тоже. С тех пор на квартире лежит какой-то мрачный отпечаток. Нехорошая квартира.
Вот и полдня прошло как-то незаметно. Надо готовить обед и все-таки сесть за работу. Мы с мужем в четыре руки чистим овощи, ставим суп. Устраиваюсь с компьютером на кухне, чтоб работать и следить за супом, но, кажется, это была не очень хорошая идея. Старший проголодался и приходит за яблоком. Младший залезает на коленочки и намекает, что хорошо бы с ним полепить. Мама ставит чайник, и пока он закипает, мы с ней разговариваем. Она тоже собирается гулять. Такое солнце. С мамой нечасто удается поговорить не про хозяйство, хотя мы все тут целый день вместе.
Я решаю задвинуть работу и выйти с ней. Хоть пообщаемся по-человечески. Мы отважились на революционный поступок — пойти по маршруту в обратную сторону, туда по дворам, а обратно по улице. Мамина подруга в Париже заболела. Но сейчас ей уже лучше.
За клумбой с Садовником на огромном дереве набухают розовые почки. Скоро зацветет. Не можем вспомнить, что здесь растет — вишня, яблоня, миндаль? Показываю маме кошку на аптеке. Она ее тоже раньше не замечала. Ее видно только сбоку, мы тут раньше редко ходили.
У меня сегодня рекорд по шагам, уже почти семь тысяч. Заходим в подъезд. Вызываем лифт. Соседи опять начинают стучать. Странно, они что, стучат, только когда кто-то входит?
— Кто там сейчас живет, интересно? — спрашиваю. Мама тоже не знает. Дом у нас «институтский», от папиной работы. Его построили вскоре после моего рождения. Поэтому почти все друг друга знают. А они не из института, откуда-то со стороны.
— Я иногда вижу хозяина, он приезжает. А ее не вижу уже давно, может, развелись, — рассказывает мама, пока мы едем на лифте.
С обедом что-то затянули, почти четыре. Работать я толком и не начала, а компьютер с кухни приходится уносить.
Садимся обедать. На улице тепло и ярко. Кажется, скоро листья полезут, трава вон уже. Пора окна мыть. За обедом читаю детям «Чудо» Паласио, там такие удобные маленькие главки. Читаем обычно пару в день, за завтраком или за обедом.
Вечером мы с мужем идем в магазин. А перед этим совершаем наш круг почета. Мы приспособились ходить раз в два дня. Нам достается впечатляющий закат на фоне подъемных кранов. Они замерли в неестественных позах. Стройка остановлена. Когда мы выходим из магазина, уже почти темно. И вдруг за домами мелькает невероятного размера луна. От подъезда ее видно еще лучше, и мы романтично замираем с сумками.
В подъезд заходит соседка с пятого, мы пропускаем ее вперед, ждем «следующего» лифта под привычный стук по железу. А все-таки, что они там делают? Что можно делать с таким звуком? Ломать дверь? Голосов за дверью не слышно, во всяком случае, от лифта.
Заходим в квартиру. Тут приходится отключать автоматические инстинкты и включать ручное управление, чтобы в правильном порядке снять куртку-ботинки-маску. Не забыть потом протереть все, что потрогал. Помыть руки — протереть — еще раз помыть руки. А потом все продукты. На середине я скисаю, и меня сменяет мама. Мыть гораздо утомительнее, чем ходить в магазин.
— Зачем ты моешь колготки? — интересуется сын. — Это же не еда.
Поработать так толком и не удалось. Пишу пару писем, и пора уже всех загонять в постель, а это дело долгое. Муж идет читать старшему. А я иду укладывать младшего. Моя задача не заснуть. Его задача меня усыпить. И ему это прекрасно удается.
Он не любит засыпать один. А если уж приходится, то просит не закрывать дверь и организовать ему «звуки жизни», чтоб кипел чайник или были слышны наши голоса. Мы лежим тихонько, в темноте звуки отчетливее, я слышу тихий стук с первого этажа. Или он уже у меня в ушах. Но если что-то случилось, можно же позвонить или хотя бы крикнуть сквозь дверь, или через окно, или… На каждый аргумент воображение рисует картинку — а если телефон разрядился, а если человек не может дойти до окна, а если у него во рту кляп. Ох! Хватит уже думать, что живешь в детективе.
На следующий день с утра идет дождь, и день медленно расползается на куски, как стадо черепах или что у них там. Но вот какой-то просвет наметился в тучах, нужно пойти погулять, а потом и за дела. Но нет, пока собирались, опять пошел дождь.
Вот дождь, наконец, кончился, но с ним почти кончился и день. Уже пять. Все-таки надо погулять хотя бы с младшим. Старший согласился делать это через день. Спасибо и на этом. Одеваемся. Я иду посмотреть на градусник и вдруг замечаю под окнами машину. Нет, даже две машины. МЧС и скорая. Они несут лестницу, еще какие-то инструменты. Они идут по газону к окнам первого этажа. Они прямо под нами. Они громко стучат. Они пытаются снять решетку с окна «нижней Хюльды».
Значит, гулять пока не выйдешь. Во дворе небольшая толпа. Спасатели и врачи в масках. Прохожие и соседи без масок.
Я пытаюсь работать, но вместо этого, каждые две минуты смотрю в окно. Потом догадываюсь позвать маму. Теперь она смотрит в окно и рассказывает мне, что происходит. Но я все равно не работаю. Я прокручиваю в голове вчерашний день.
Я так и не знаю, кто там был. Я так и не знаю, чем и по чему он стучал. И кто в конце концов принял этот сигнал SOS. Сейчас такое время, что не пойдешь к соседям и не спросишь. Но, может быть, в следующий раз я пройду эти два метра до чужой двери и разрешу себе поиграть в детектива.
Вотс ап, карантин?
Как ты делаешь это?
Что?
Ну, сердце! Оно пульсирует.
Не знаю. Не спрашивай. Я вообще не знаю как все это работает. Просто нажимаю на сердечко, и всё.
Как дела?
Сидим.
Мы тоже.
А новости?
Говорят, до конца апреля.
Знаешь, а мы привыкаем.
К чему?
Не знаю ещё, но мне начинает нравиться. Тихо, немноголюдно, не надо выстраивать планы, спешить.
А я бьюсь об стены. Но не специально. Мне кажется, я расту. А комнаты уменьшаются.
Я довязала плед для дивана. Очень большой и уютный.
Мы ругаемся каждый день. До стука соседей. Если б не дети…
А мы редко выходим из комнат.
Ой! Я побежала пирог вынимать!
А я к сериалу. Звони.
Сердечки, сердечки, сердечки
Ты слышала?!
Слышала.
А читала?
Читала.
Ох! Что же будет?!
Йогу не пробовала? Хочешь, скину
Неее, не мое. И коврика нет.
А для лица? Это нововведение, просто чума!
Я ногти сама покрасила. Плачу.
Ну, не плачь, сотри и покрась прозрачным. Я обстригла свои, ну их нафиг!
А волосы! Волосы — просто ужас. И салоны закрыты!
Песня — восторг! Луис Фонси. Послушай. Я танцую часами.
Диспасито? Счастливая. Мне не танцуется. Не моё.
Лови анекдот! Описаешься!
Фу! Мне бы твоё настроение.
Тогда лови сердце!
Чего не подходишь?!
Была занята… уф!
Чем?
Да трахались, извини за подробности.
Ну, вы даёте, кролики… Впрочем, дурацкое дело нехитрое. А дети куда?
Вчера — с игрушками в ванную, сегодня — по айпаду им в руки и электронную бабушку.
Читаю Томаса Манна. Читала?
Нет. А про что?
Тебе не понравится — сложно, извини за мою откровенность.
То есть я — дура?
Нет-нет, что ты. Я тебя очень ценю. Правда.
Верю! Побежала на кухню. Дети дерутся.
Привет. Как дела?
Я тесто поставила. Теперь хочу кресло. Цветники переделываю. Погода — потряс!
Кресло? Какое?
На веревке, крутящееся, на балкон, уже заказала в Икее.
Зачем тебе кресло? А если лета не будет?
Будет. И кресло, и лето. Что с настроением?
Ничего.
Я вижу. Твои буквы звучат очень грустно.
Надоело быть несвободной! Ни театров, ни выставок, ни гостей. Социальная жизнь скончалась. Квартира как камера на двоих.
Ваших хором хватит на дюжину. Кросс устраивать можно.
Мы друг с другом молчим. Представляешь? Хорошо, хоть шевелимся.
А мне некогда полежать. Дети вроде притихли, могла бы… но кто будет готовить им ужин… завтрак, обед.
Не надо о грустном. Я пытаюсь бодриться. Вот, поправилась. Ем и ем.
Я тоже. Плевать. Похудеем. Мужу нравится, говорит, есть за что ущипнуть.
Ты все-таки сумасшедшая. Неужели тебе все равно?
Мы маски шьём. Хочешь выкройку?
Нет, спасибо. Мы не выходим наружу.
А мы не себе. Волонтерам. И руки занять. Может, кину тебе рисунок?
От новостей депрессия и паническая атака. Жить не хочется. Таблеток глотнуть?
Хочешь, приеду?
Тьфу-тьфу! Сиди дома, опасно.
У меня антивирус. Врожденный. Прабабка перенесла малярию.
(Чего не придумаешь ради дружбы. А может, и правда, была прабабка?)
Не стоит. Спасибо. Сказала же, пытаюсь бодриться.
Тогда лови сердце!
Как ты делаешь это?! Оно все время пульсирует.
Всех просят сохранять спокойствие
Супруги Орешниковы всегда все делали вместе. Они даже на работу ходили в одну и ту же контору — успешное дизайнерское агентство, где коллеги дразнили их «фисташками», в глаза умиляясь, а за глаза люто завидуя их простодушному веселью, наглаженному виду и привычке всякий раз синхронно доставать кошельки и шушукаться, решая, кто из них платит за обед в кафе. Даже имена у них были уютные, под стать ямочкам на щеках: Ариша и Кирюша Орешниковы. Произнесите вслух, ну не чудо?
Всем была известна их немудреная история, которая может случиться с каждым, но почему-то не случилась ни с кем, кроме них. Супруги родились в одном дворе, десять лет просидели за одной партой, поступили в один вуз, поженились, получили по красному диплому и, все так же любуясь друг другом, вышли в большой мир, который, за исключением мелочей, покорно улегся к их ногам, как ретривер, которого они завели на третьем году совместной жизни. Назвали пса Петром. Петрушей.
Постепенно, заботливые и неутомимые, они нажили машину, квартиру и домик за городом. Только детей у них так и не было. Но и над этим Орешниковы решили планомерно поработать. Вот только нужно было дождаться окончания самоизоляции.
Несколько месяцев пролетело, как в сказке. Уехав заблаговременно от городской заразы, супруги Орешниковы среди кустов смородины на свежем воздухе освоили несколько проектов, избежали финансового краха и заново нагуляли аппетит друг к другу. Одно лишь омрачало изоляцию — Петруша приказал долго жить, все свои секундочки до последней беззаветно посвятив обожанию хозяев и на двое суток погрузив их дом в приличествующую моменту тишину. Над рекой вырос холмик, и когда жара спадала, к нему приходили супруги, и Кирюша так нежно обнимал живот Ариши, как будто в нем уже поселился маленький живой Петька, и только ждал позволения выйти на свет.
Наконец подоспела вакцина, созданная явно такими же удачливыми оптимистами, как наши герои. Прививать население начали с больших городов, что и правильно, затем очередь дошла до провинции, и супруги, недолго простояв в очереди в местном медпункте, получили свои порции, а равно и штамп о разрешении передвижения, тем самым стряхнув последние капли страха, который в тот год висел над всеми, как проклятие, не давая глубоко дышать.
Возвращались с дачи к вечеру, в хорошем настроении, предвкушая ужин у телевизора и настоящую ванну. Орешников насвистывая вел «ауди» по знакомым улицам, его жена бездумно радовалась, поглядывая на умытые окна кафешек, в которых отражались закатные облака, набрякшие, как воспаленные десны. Назавтра явно ожидалось похолодание.
Притормозили на светофоре. Рядом с булочной толпилась стайка подростков, окружив бесформенный куль на асфальте. Одна девочка бесновалась особенно: подпрыгивала, приседала, указывала вниз обеими руками и трясла ими так, словно безуспешно пыталась стряхнуть с них какую-то гадость. По счастью, звуки не долетали в салон. На шум уже спешил страж порядка, по рыбьи разевая рот и расправляя на ходу термоодеяло, полыхнувшее на свету серебром. «Зеленый» загорелся, ауди мягко тронулась, и происшествие осталось позади. «Какие игры все-таки сейчас неприятные… Детей будет воспитывать очень непросто», — скривилась супруга Орешникова, и супруг Орешников поддакнул и на секунду ослеп, поймав «зайчика» в зеркале заднего вида.
Высадились у любимого гипермаркета. Поднимаясь по ступеням ко входу, супруги чуть не наступили на пожилого человека. Он лежал, прижавшись щекой к асфальту, беспомощно глядя по сторонам глазами мутными, как пузыри на луже. Орешникова даже вскрикнула от неожиданности.
— Нужна ли наша помощь? — немедленно потянулась она в сторону лежащего, но муж мягко ухватил ее за руку.
— Ариша, ну что ты вечно. Лежит, значит, так надо. Видишь, и охранник уже рядом дежурит, значит, «Скорую» вызвали.
Молодой охранник действительно стоял в отдалении, делая вид, что его тут нет.
— Я лишь хотела убедиться, что все в порядке.
— Ты все равно ничем помочь не сможешь. Врачи приедут, разберутся. И не нужно сейчас никого трогать. И смотреть тоже не нужно.
У дверей гипермаркета пришлось посторониться — навстречу спешил еще один охранник, в руках он нес термоодеяло. При входе, где раньше в ряд стояли санитайзеры, «серебра» было навешано грудами. «Распродажа, что ли», — вяло удивилась супруга Орешникова, оставив мужа у стойки с прессой. Она направилась в отдел белья, где с утра мечтала купить что-нибудь легкомысленное, но добравшись туда поняла, что уже не хочет никакого белья и досадовала, что им пришлось стать свидетелями неприятной картины, которая будет теперь преследовать ее весь вечер.
Чувство тяжести уже не покидало ее. Она вышла из отдела и увидела спешащего к ней мужа. «Ты только послушай, что тут пишут, — сказал супруг Орешников, сопровождая свою речь растерянным смешком, как делают обычно те, кто не в силах осознать свершившееся. — Оказывается, вакцина, которую всем сейчас колют, имеет свойство уничтожать организм, если организм является переносчиком вируса, фаза развития которого на тот момент вступает в противоречие с вакциной. Что за бред? Зато якобы все население будет гарантированно обеззаражено после исчезновения подобных носителей, процент которых ничтожно мал. Всех просят сохранять спокойствие и отнестись к ситуации с пониманием».
И тут супруга Орешникова почувствовала, что внутри нее лопнул мыльный пузырик. Где-то под ложечкой. Она как будто увидела это внутренним зрением. Пузырик поднатужился и брызнул во все стороны со слабым звуком «ппа»… Вдруг захотелось прилечь. Ее охватила приятная слабость. Она ощутила, что изнутри вся состоит из мыльной пены, которая стремительно тает, и лопающиеся звуки уже сливаются в шелест, который занимает все ее внимание и действует успокаивающе, как в детстве, когда она подолгу возилась в ванной, устраивала на голове высокие прически из шампуня, слушала, как съеживаясь шуршат пузырьки, и жмурилась от удовольствия.
И она прилегла, прямо на пол, полная изнеможения и покоя. Нашла затухающим взглядом трясущиеся глаза Орешникова и, почувствовав, что сил хватит только на один выдох, выдохнула: «Не смотри». В следующий момент профессиональные руки уже накрывали подтаивающую лужу термоодеялом.
Давай уже вставать
В это весеннее утро Лорену разбудила тишина. Солнечный луч падал на подушку. Проспали! Лорена подскочила, как капля воды на раскаленной сковороде. Но почему не прозвенел будильник? И где Эдуардо? И почему, наконец, так тихо, как будто сейчас не девять утра, а пять? Словно в ответ, за окном прогудела полицейская сирена. Прогудела и растворилась вдали. Снизу раздалось позвякивание кофейника. Лорена спустилась на кухню. Эдуардо сидел перед компьютером в наушниках и как ни в чем не бывало наливал себе кофе.
— Привет, дорогой. Ты уже отвел Лидию на автобус?
Муж не ответил, он лишь лениво приподнял свободную руку как бы в знак приветствия.
Лорена нахмурилась. Они уже третий год видятся практически только за завтраком, а он ей машет так, будто у них вчера был ужин при свечах, как будто не он вернулся вчера с работы в одиннадцать ночи, когда они с дочкой уже спали, и вообще, сегодня же не воскресенье, чтобы вот так восседать. Лорена отвела один из наушников от мужниного уха, намереваясь все это ему высказать, но муж раздраженно придвинул наушник обратно и зашикал на нее: «У меня конференция! Тихо! И не лезь в камеру в пижаме, пожалуйста!» Лорена обескураженно отступила. Какая еще конференция? Что за бред? Она была готова стянуть с мужа наушники и добиться к себе заслуженного внимания, но взгляд ее внезапно упал на часы: те показывали восемь утра. О! Все еще можно было успеть отвезти Лидию в школу, а ей — успеть на работу. И Лорена бросилась будить дочь.
Лидия никак не хотела просыпаться — натягивала себе на уши одеяло и мычала в ответ что-то нечленораздельное.
— Девочка моя, давай же, поднимайся. У нас есть десять минут, чтобы собраться. Мы опоздали на автобус, но можем успеть до закрытия ворот.
— Каких еще ворот? — Лидия удивленно уставилась на Лорену не вполне проснувшимися глазами.
— Не задавай глупых вопросов. Видишь же, что мы проспали. Давай скорее умывайся. Вот одежда. Даю тебе пять минут.
Лидия что-то пыталась возразить, но разговаривать было некогда, поэтому Лорена лишь сказала, выходя из детской:
— Если через пять минут не спустишься, айпад сегодня не получишь. И мультики тоже.
Эта угроза обычно действовала безотказно. Можно было заняться собственными сборами.
Лорена спустилась в гостиную раньше дочери. Эдуардо все еще сидел в наушниках перед компьютером. Приподняв наушник, она выпалила мужу в ухо:
— Лидия будет готова через две минуты. Ее рюкзак я собрала. Вот ключ от «Камри», я уехала на «Лэнд Ровере».
— Куда? — Муж как-то по-дурацки вытаращился на Лорену, соизволив, наконец, оторваться от компьютера.
Но Лорена уже выбегала из дома.
— Я на работу опаздываю. А сегодня, между прочим, твоя очередь вести Лидию. Так что успевай!
Входная дверь при открывании странно щелкнула, задев какой-то рычажок, рядом с которым тут же замигала красная лампочка. Новая охранная система, что ли? Странно… вроде и старая работала. Надо будет у Эдуардо спросить. А вот, кстати, и он. Выбежал, машет руками. Но Лорене некогда было с ним разговаривать.
— Я тебе позвоню с дороги, — бросила она мужу, выезжая из гаража.
На улице было до странности пусто, как бывает только наутро после ежегодной городской фиесты или первого января. Лорена чуть не сбила обнаглевшую белку, рассевшуюся прямо посреди дороги. Пока она выруливала на трассу, еще несколько белок и птиц с недоуменным видом выскочили из-под колес.
Трасса тоже оказалась пустой, но не успела Лорена как следует этому подивиться, как услышала приближающийся гудок полицейской сирены, а вскоре увидела в зеркало заднего вида и саму патрульную машину. Та стремительно приближалась, и вот уже она поравнялась с ее «Лэнд Ровером». Однако вместо того, чтобы пронестись мимо, полицейские замедлили скорость и начали что-то кричать в мегафон. Слов было не разобрать. Лорена испуганно покосилась на них. Скорость она вроде не превышала. Что им надо? И почему они в масках? Наконец, до нее дошло, что ее тормозили. С ней никогда такого не случалось, так что она не сразу сообразила, что следует делать — настолько не сразу, что полицейские, похоже, начали выходить из себя: их голоса в мегафоне зазвучали угрожающе, а сирена вновь истошно завыла. Лорена, наконец, остановила автомобиль на обочине и опустила боковое стекло.
Из патрульной машины вышел полицейский и направился к ней. Он был одет в какую-то странную форму: лицо его было закрыто черной маской, а из-за очков, напоминавших горнолыжные, глядели недобрые глаза. На боку у полицейского висел пистолет. Вообще, он был похож на бойца особого назначения из какого-нибудь фильма про третью мировую. Лорене стало совсем не по себе. Голос полицейского из-за респиратора звучал глухо и как-то устрашающе:
— Ваши документы, сеньорита.
Лорена полезла в сумочку. Полицейский следил за ее руками.
— Почему без перчаток и без маски?
— В смысле?
— Наденьте немедленно маску и перчатки.
— Я не знаю, о чем вы говорите.
Полицейский, не оборачиваясь, махнул своему товарищу, и тот стал выбираться из машины. У него было что-то в руках, а за спиной болталось ружье. Тем временем Лорена извлекла из сумочки свои права. Полицейский едва взглянул на них.
— Пропуск, — холодно процедил он, продолжая тянуть руку.
— Какой пропуск?
— С кодом! Цель вашей поездки?
— Я не знаю, о чем вы говорите. Я еду на работу.
— Предъявите пропуск, — повторил полицейский и для пущей, видимо, убедительности, махнул каким-то прибором, похожим на считыватель кодов на кассе в супермаркете. Прибор не произвел на Лорену должного впечатления, а только еще больше вогнал ее в ступор.
— Простите… Я не понимаю, — почти пропищала она, готовясь провалиться сквозь землю. Холодный пот уже промочил блузку на спине и стекал по внутренней поверхности рук, щекоча чувствительную кожу возле локтей.
— Погасите зажигание и выходите из машины. Руки за спину.
Теперь Лорена разглядела, что второй полицейский держал в руках нечто вроде мешка, причем в такой позиции, как если бы собирался поймать в него петуха.
— Господи, что происходит? — Голос у Лорены срывался, а может, она от страха и вовсе ничего не произносила, только двигала ртом, как рыба. Первый полицейский тем временем положил руку на кобуру. Второй придвинулся, держа мешок наготове.
— Сработал датчик на двери вашего дома. Вы не должны были выходить сегодня. Ваш муж ездил за продуктами два дня назад. А ваша машина не циркулирует до следующей среды. Мы вынуждены вас арестовать.
— Можно я позвоню мужу? — смогла, наконец, выдавить из себя Лорена и, задыхаясь, зарыдала.
* * *
Лорена проснулась оттого, что ей не хватало воздуха. Она выключила будильник, отдышалась и посмотрела на время: семь утра. Эдуардо перевернулся на другой бок и, обняв жену, притянул ее к себе.
— Слушай, дорогой, мне такой отвратительный сон приснился…
— Вот как? И что тебе приснилось?
— Какой-то жуткий бред. Какие-то полицейские в костюмах терминаторов увозили меня в каталажку за то, что я поехала на работу, представляешь?
— Какая чепуха… Но это просто сон, забудь его.
— Постараюсь. Давай уже вставать, а то Лидия не успеет на школьный автобус.
— Да-да, конечно. Мне тоже надо быть сегодня рано на работе.
Шел май 2019 года.
Жги ведьму!
Я не была дома с декабря.
Вернулась в начале апреля, когда сумасшествие подходило к пику. Но в Ёлкино не было зараженных; здесь даже рук не стали мыть чаще, только смотрели телевизор да обсуждали новости. Врачиха, как всегда, приезжала дважды в неделю, принимала больных. Приезжих не проверяли. В единственном магазине лежали и гречка, и мясо, и туалетная бумага. По сравнению с безумием столицы в Ёлкино дремал рай.
…Первые признаки появились через неделю — кашель. Жар. Конечно, не верила. Конечно, до конца надеялась, что простуда, что пронесет, что с кем-то, но не со мной, нет, нет… Нет. Фельдшер, натянув маску, нервно вызвала машину, отправили в райцентр. Там уже сделали тест. Результатов я так и не дождалась, но состояние говорило само за себя. Не знаю, как там проходит у бессимптомных, у легких… А тяжелые тяжелеют на глазах. Каждый час становилось хуже: ломило, скручивало, прижимало к постели. Не подняться. В бреду снилось, что осеняет темным крылом. А все-таки — пронесло. Пронесло… Приехала домой — словно заново начала. Столько планов. Столько всего успеть! Столько жизни внутри — никогда, никогда такого не чувствовала!
А Ёлкино встретило молчанием, отчуждением, выбитым стеклом в пристройке. Калитку мою заколотили. Со двора вытаскали чурбаки, шины, унесли скамейку… Ладно, в доме не тронули. Зато на окне, поперек, чернела громадная надпись в подтеках краски: ЗАРАЗНАЯ.
— Заразная! — орала вслед детвора.
— Не дыши на меня! Не дыши, Галка!
— Хлеб не трогайте без перчаток! Что это такое? Весь свежий! Какую буханку схватили, ту и берите! Давайте, давайте, не задерживайте очередь, ваших только микробов тут не хватало!
И объяснять было бесполезно. А ведь вроде и телевизор смотрели, и новости читали…
— Заразная! Заразная!
Ночью вытащила бутылочку уайт-спирита, взяла тряпку, вышла во двор, пыталась оттереть с окна — ни в какую.
В кустах за забором лаяли собаки. Вдруг сообразила, что даже шавки наши стали обходить меня стороной.
Утром постучали. Выглянула — староста пришел. Обрадовалась: думаю, нормально поговорим, объясню, что я уже переболела, что будь я заразной, из больницы бы не выпустили…
Иван Дмитрич кашлянул в локоть, надел маску. Повернул дверную ручку — двумя пальцами в желтой хозяйственной перчатке.
— Проходите, проходите, Иван Дмитрич…
Староста встал как вкопанный у порога.
— Здрасте, Галина Лексевна. Давно вы тут жи…
— Через порог не говорят. Проходите!
— Давно вы тут живете, — упрямо, скороговоркой повторил он. — Вашего дедушку еще помню. Но сейчас лучше съехать. Послушайте меня — добром уезжайте.
— Куда это я должна уезжать? Это мой дом, по закону, по всем бумагам. С чего это я должна уезжать!
— Галина Лексевна, добром уезжайте, — велел староста, не глядя в глаза. — Сегодня же езжайте куда подальше.
— Чего?..
— А не то — плохо будет, — отрубил Иван Дмитрич. — Последний раз — добром прошу, езжай. Всё.
Я растерялась. До того это было грубо и неожиданно, что спохватилась, только когда за ним калитка цокнула. Побежала следом, выскочила на улицу, чуть не поскользнулась на хозяйственной перчатке… Бросил под забор, надо же! Как будто я прокаженная, чумная…
— Иван Дми-трич! А ну, стойте! Стойте! Я в полицию позвоню!
— Плохо будет, — крикнул староста с той стороны дороги. Я застыла у своего забора. Глянула на улицу — ветрено, по канавам первые лопухи, в воздухе семена одуванчиков… Уехать? Отсюда? Из-за паникеров, из-за несведущих стариков? И ладно старики, но ведь и молодежь есть… Могли бы объяснить, что не заразная. Не заразная ведь!
Хлопнуло и щелкнуло сзади. Что-то ударило в затылок — не больно, резко. Я рывком обернулась. Успела заметить, как в траву отскочил мелкий камень, а в черноту моей распахнутой двери влетел пылающий ком…
Майские дни стояли жаркие, сухое дерево занялось быстро.
— Чего стоишь, туши, дура! — крикнул староста и, хромая, кинулся обратно через улицу. — Пожар! Пожар!
Повалил дым. В одну минуту загромыхали ведра, полетел тяжелый, мокрый песок, за перелеском завыла пожарная машина. У меня зазвенело в голове; глаза защипало. Закружилась толпа, мне сунули в руки шланг — не зевай, дура, твой же дом горит, сейчас на соседние перекинется, не зевай, давай, давай, лей, на крышу!
Треск и крик. В горле першит.
Прибежала продавщица, прибежали фельдшер с врачихой, мужики, кто не на смене, — тушили всем селом. А потом старая Даниловна, простоволосая, с круглыми от страха глазами, с плачем прорвалась к самому дому, схватила взмокшую врачиху за рукав:
— Надежд Алексан-на! Надежд Алексан-на, идемте, идемте! Племяшка моя… Вчера приехала, а сегодня… лежит… тридцать девять…
Кажется, я засмеялась. Ноги налились ватной слабостью, мир почернел, сузился до окошка перед глазами. Я нагнулась, теряя равновесие, схватила в канаве сук, побежала к горящей пристройке. Сунула сук в огонь. Факел разгорелся на славу; держа его на вытянутой руке, я побежала к дому Даниловны..
Жорики
* * *
— Где вы видите себя через пять лет?
Наверное, если бы кто-нибудь подвел статистику вопросов, отвечая на которые врали чаще и вдохновеннее всего на рубеже 2000-х, этот вышел бы в бесспорные чемпионы. Но пять лет назад Жорик точно не мог угадать ответа. Да и спрашивать такого весной 2020-го никто бы уже не стал.
* * *
Тогда горизонт Жорика сузился до одной-двух недель и окна недоделанной студии в новостройке в Мякинино. Свежепоставленные брекеты нестерпимо сжимали челюсть, отдавались глухим стуком в виске, не давали спать и есть по-человечески. Скоро мучение должно было закончиться, через неделю-две. Самоизоляцию тогда продлили, никто ничего толком не знал, а Жорик с приятным волнением погружался в мир стрелялок, отвечая в недолгих перерывах на надоевшие рабочие имейлы и воображая зомби-апокалипсис в Москве. Там он разыскивал бы выживших ортодонтов, чтобы те сняли, наконец, скобы с его зубов. А еще коллег с клиентами — добить их всех.
«Никогда не экономьте на стоматологе и путешествиях», — именно этот мотивирующий пост он взял на вооружение в начале 2020. С паршивой работы хоть зарплата в долларах. К опостылевшей ипотеке и кредитам на ставший родным Рэндж Ровер и последний Плэй Стейшн добавились новые: на недельное премиальное сафари по Кении, замену старых пломб и установку статусных сапфировых брекетов. Хорошо, что хоть лечение кариесов покрыла страховка, но он все равно сидел потом с этими брекетами дома.
Что-то такое доносилось эхом соцсетей: опустевшие мировые столицы и пляжи, непонятные страсти вокруг президентов и законов, полиции, черных и людей женского пола. Жорик же по утрам находил за дверью оставленный курьером набор супчиков и пюрешечек на день, долго оттирал все контейнеры антибактериальными салфетками, нервничал и собирался с духом, если приходилось одеваться и выходить наружу выбрасывать мусор.
С миром хотелось соприкасаться как можно меньше. Если бы еще не эти дурацкие имейлы с тупыми задачами.
* * *
В прежнем безграничном мире на Жорика больше всего давил экран рабочего смартфона, непрерывно изрыгающего имейлы, сообщения и звонки. Потом они из его жизни ушли вместе с разорившимся работодателем, надоевшими скобами и постоянным треском в висках. Зубы были теперь идеально ровными, а время — свободным, только все настойчивее становились коллекторы. Сначала пришлось привыкать к звонкам в раннее утро по выходным и унизительным объяснениям, что платеж за прошлый месяц будет, только чуть позже. Потом к нелепым подработкам за деньги, ради которых он раньше не встал бы и с дивана, а тем более не выходил из дома, каждый раз пытаясь разобраться в сообщениях с кодами и рискуя огрести по новой порции штрафов. Позже Жорик обменял любимую машину на еду (да и кому нужны автомашины теперь), завел новые аккаунты под вымышленными именами в соцсетях. Все равно, конечно, нашли, и студию отобрали.
Потом он оказался здесь. Четыре года в четырех стенах. Долгая дорога. Это была неравная борьба, никто и не думал давать хотя бы шанс выкарабкаться. Долги перепродавали дальше и дальше, от банков к банкам, от коллекторов к коллекторам. Даже у Жорика в лентах стала появляться контекстная реклама инвестиций в чужие долги. Вся страна, каждая страна, вся планета лучше всего производила теперь долги. Когда долги перепродавать стало уже некому, стали продавать должников.
Глупые аборигены. Жестокие, жадные: и сами аборигены, продающие друг друга, и торговцы-пришельцы из далеких миров. Лучшая, светлая раса. Четыре столетия работорговли. Это было? Или будет?
Ровный ряд зубов, никому не нужная улыбка. Невидимые стены клетки, в каждой по Жорику. Сотни клеток в четырех стенах. Завтра опять есть и спать. Скоро корабль долетит. Куда?
* * *
Отделение. Отчуждение. Разобщенность. Пять лет назад он почти перестал засыпать в изоляции, стал искать к ней синонимы. Подставлял слова.
Режим отделения. Режим отчуждения. Режим разобщенности.
Самоотделение. Самоотчуждение. Самораз…
Здесь дико и волшебно
Мальчик вышел к тренеру, пот льется со лба, майка в крови. Первого места ему не видать, это теперь ясно.
— Я сломал ребро, — сказал ученик, но учитель на него даже не взглянул.
— Иди и бейся, — сказал он.
И мальчик вернулся на татами. Через пять лет он стал чемпионом мира, ему вручили золотую медаль и занесли имя в победные книги.
Санжар — тренер по карате, он рассказал эту историю, когда мы поднялись на скалу.
Он встал на краю так, что носки кроссовок оказались за пределом камня. И пригласил меня сделать то же — я боюсь высоты, но хочу перестать ее бояться, и поэтому встала рядом, но носки моей обуви не дошли до края на длину стопы.
― А вы не боитесь, что ученик от страха может упасть?
― Понимаете, проблема людей в том, что они боятся того, что еще не наступило. Зачем тратить энергию на чувство страха?
― Да, но есть же физиология, кто-то, завидев приближающуюся машину, убежит, а кто-то встанет в ступоре.
― Вы много случаев знаете, когда человек встал как вкопанный при виде опасности?
― Нет.
― Ну вот и я о том же. Это нереальная опасность, а когда будет реальная — вы примете все меры, чтобы выйти с наименьшими потерями. Вы включите силу воли, чтобы побороть страх и начать действовать.
— Кому-то не дано столько воли. Я видела однажды, как женщина сидела на снегу, на ногах у нее были лыжи, в руках палки, но она отказывалась двигаться дальше и собиралась лыжи отстегнуть. Муж на нее кричал: «Лена, соберись, вставай, не сиди как тряпка!» А Лена отвечала: «Миша, я устала падать, я боюсь упасть еще раз. Иди к черту, Миша!». Понимаете, Санжар, кто-то решает оставаться на месте, так безопаснее. Зачем подходить к скале?
— Знаете. Я в детстве жил в пятиэтажном доме и регулярно лазил на крышу, чтобы походить по кромке ее периметра — подходил к краю и передвигался вбок шаг за шагом до тех пор, пока не обойду весь дом. Так я боролся с самим собой и желанием убежать от крыши куда подальше. У каждого своя крыша, и наша обязанность — пройти ее вдоль и поперек.
— Хм. Однажды я была на экскурсии в очень высоком здании в Лондоне (это здание разработал известный архитектор). Архитектор решил соригинальничать и придумал стеклянные перегородки для лестниц — я подошла к стеклянным перилам и невольно сделала пару шагов назад, так же отпрянули от края все остальные члены нашей делегации. Это инстинкт, чувство самосохранения.
— Согласен — стекла не видно, кажется, что высота совсем рядом и вы на краю. Но в реальной жизни, где нет зданий, нарисованных играющим с адреналином архитектором, надо преодолевать проблемы по мере их наступления. И не забывать учиться, высокая скала — отличный тренажер.
На прощание Санжар сказал:
— Здесь можно просто стоять, дышать и смотреть вокруг. Чтобы понять, что нет ничего красивее вида с горы.
Это разговор из прошлого года, но я хорошо его помню.
Сейчас коронавирус и много паники вокруг, люди говорят, что устали бояться, многих пугает неизвестность.
И мне очень хочется дождаться спуска с этой горы — она высокая, тем красивее должен быть вид.
Как сказал Санжар — здесь дико и волшебно.
И сказал мне Бог, раздевайся
И сказал мне Бог, раздевайся.
Я весь затрясся и стал выковыривать пуговицы из непослушных петель. А сам не хочу, медлю. В штанинах путаюсь — вдруг ошибка. Это так неожиданно. Слова все забыл. Как будто и не было в моей жизни двух высших, одной докторской, статей в научных журналах и визы шенгенской. Подумал, на кой черт мне сейчас эти регалии.
Брюки сползли и улеглись вокруг щиколоток.
Я путался деревянными пальцами в плотной ткани рубашки. Манжеты давили запястья и никак не хотели расстегиваться.
Как это всё получилось? Когда началось?
Утром проснулся. Выглянул за газетой. В ящике её не было. Не дозвонился до почты. Бездельники! Выпил нескафе голд. Просмотрел теленовости. Измерил давление. Принял таблетку.
Стащил пижаму и влез под душ. Горячей воды не шло. Разгильдяи! Вернулся в пижаму, влез в тапочки. Не дозвонился до ЖСК. Везде тунеядцы!
Поднялся в тридцать седьмую. В ней люмпен сосед второй месяц изводит ремонтом. Бандит он и есть бандит! Пожелал ему хорошего дня. Извинился за беспокойство.
У лифта терся соседский кот. Пнул ногой. Кот когтями вонзился в носок. Еле справился с этой жирной скотиной.
Вернулся к себе. Измерил давление. Посмотрел теленовости. Размышлял, стоит ли вообще выходить наружу. Вспомнил Нину.
Выложил пост на ФБ про хама-соседа из тридцать седьмой. Удалил. Выпил нескафе голд — истинная помойка. Понес мусор. Злился на дождь. Вернулся.
Написал объявление: «В 37 кв. обнаружили вирус. Будем проводить дезинфекцию. Подпись: ЖСК»
Натянул маску, перчатки, взял зонт и листок с объявлением. Вышел на улицу. Наклеил листок на подъездную дверь. Перечитал. Черт знает что, а не жизнь!
По дороге в аптеку встретил парикмахершу Анжелику. Прокричал ей сквозь маску, что записался в клуб волонтеров. Предложил одинокой девушке помощь — вместе пережить карантин. Не встретил сочувствия. Вспомнил Нину.
В аптеке назвал аптекаршу дурой. Мысленно. Дура и есть! Спряталась за пуленепробиваемый пластик и ничего не слышит откуда. Стащил маску с лица, кашлянул прямо в прозрачный щиток. Забыл, что хотел купить. Купил бутылку микстуры от кашля — аптекарша навязала.
Споткнулся на выходе о старуху. Очнулся на тротуаре. В одном ботинке. Старуха исчезла. Ботинок и маска тоже. Стащила, сука!
Пока поднимался, заметил ботинок под пандусом. Маску нашел на себе. Отряхнулся от грязи. Надел ботинок, вздохнул над дыркой в носке. Проверил в авоське бутылку с микстурой — цела, и поплелся в «Пятерочку».
Взял батон белого хлеба, полкило краковской и четыре сырка. Кофе в зёрнах вонял чужими носками. Недоношенные империалисты!
Домой возвращался по скверу. Орали вороны на тополях. Голуби гадили на скамейки. Хлюпал холодный и грязный апрель. Вспомнил Нину.
На подъездной двери увидел бумагу: «В 37 кв…».
Дочитал. Закололо в глазах, вспотело в паху и подмышками. С трудом вспомнил, что это я написал, еще утром. Дышал по цигун. Отпустило. Оглянулся, сорвал объявление. Поднялся к себе. Жгло и кололо в боку. Немела рука. Вспомнил Нину.
Одежда предательски поддалась и свалилась луковой шелухой. Я лёг рядом.
Мне бы Нину увидеть — я замерзал.
Плечи и грудь сдавило. Что-то мягкое, тёплое налегло. В нос пополз запах воблы. В ухо — шерсть. Об щеку терлась, урчала…
Нина!
Одевайся. Я передумал. — Бог вздохнул и исчез.
Иммунный ответ
― Алиса, доброе утро!
― Доброе, если тебе нравится сидеть в четырех стенах.
― Не причитай, ты же кремень. Лучше скажи, что нам приготовить на завтрак?
― Я думаю, подойдет завтрак для ленивых.
― Алиса, да ты шутница!
― Ну почему же, могу предложить ленивую овсянку: йогурт натуральный, овсяные хлопья, ягоды и орехи по вкусу, можно еще подсластитель добавить.
― Ты знаешь, лучше ленивую пиццу или ленивые хачапури, и не говори, что твой завтрак полезней.
― Хочешь, я поставлю музыку, чтобы было веселее готовить?
Митяй вздохнул и по привычке собрал набор для яичницы в помидорах. Бывшая отличалась оригинальностью и приучила его в духе новых веяний запекать, а не жарить. Через полчаса Митяй совал подогретую на сковородке гренку в жидкое яично-помидорное нутро, запивая черным кофе.
Зарядку он пропустил, но планово. Алиса считала, что надо заниматься каждый день, но не перегружаться. К работе дома он был готов, так как давно перетащил из офиса сначала монитор, а потом и по договоренности с бухгалтершей Леночкой удобное кресло. Выглядело оно как Шуховская башня, к которой он в детстве с бабушкой ходил гулять, минуя Донской монастырь. Те же гиперболоидные конструкции и металлические сетчатые оболочки, украденные у плетеных ивовых корзин.
Митяй получил совет от старшего брата, который к своим тридцати имел уже двух жен и почти трех детей. По его указке подписался на курс лекций «Розовая таблетка». Митяй, правда, немного морщился, разбираясь в гендерных отличиях: от женской логики (что это такое и в чем ее отличие от мужской) до оргазма (опять-таки мужского и женского).
Периодически он застывал перед окном. Пустынный двор с забинтованной детской площадкой сначала спрятался за вылупившимися листьями, потом мелькнул цвет черемухи, а затем проявились и одиночные кусты сирени с белыми и розоватыми гроздьями. Картинка была мутной, первомайский помыв окон был пропущен, но не будет же он вылезать с тряпкой. Митяй грустил по утраченным велосипедным прогулкам и постоянно натыкался, выйдя на балкон покурить-подышать, на двух стреноженных коней. Машкин красный особенно его доставал, лез рулем и напирал передним колесом.
Пропустив весну, он решил купить собаку. Потратил кучу денег, но нашел того самого пса, чью породу ценила английская королева и самое главное ― хотела бывшая. Хотя какая она бывшая, сообщила, что не может провести карантин в тишине и укатила в свой родной поволжский город. Сказала, надо переждать, подышать и подумать. Они с друзьями любили игру «Слово на одну букву» и вот ее заклинило, а Митяй лишь перебирал вслед: помоги, прости, поверь, но только не прощайся.
Он привез щенка. Оказалось, гулять нельзя, надо сначала вторую прививку, чумка и еще там что-то. Пес укладывался под креслом Митяя, устраивал длинную мордочку на передних лапах и спал почти целыми днями. Белая полоска, окружив черную маковку носа, поднималась к ушам, терялась в блестящей рыже-чёрной шерстке, но на загривке вырывалась на свободу и делала лихой завиток. Митяй смотрел на эту запятую и вспоминал, как они Машей познакомились на вступительных курсах и готовились к экзаменам. С математикой было все в порядке, и олимпиадник Митяй многих оставлял позади. Проблемы были с русским, все эти знаки препинания не выстраивались у него в систему, а служили препятствиями и препонами.
Так и теперь жизнь каждого практически остановилась или, по крайней мере, притормозила. Огромный людской организм, будто больной зверь, прилег у реки и лежит неподвижно, лишь глотнет иногда воды. Через прикрытые веки он следит за цветом неба, видит, как с треском ломается лед, и вот уже река тащит его осколки к далекому морю, и лишь острый темный ельник на заднем плане, как призрак беды. Митяй ― математик, реалист, — ловил себя на мысли, что все это фантом, мировой заговор, как можно запереть весь мир в домах. Интернет безжалостно приносил ему фотографии толпящихся скорых у больницы в Коммунарке и четкие цифры летальных исходов, что накапливали разницу между прошлыми годами и этим високосным.
Наконец, позвонила Маша. Сначала осторожно выспрашивала, как он там, один ли. Вскоре уже затараторила, что все поняла и ждать нет сил, и ее комнату занял младший брат, а мама сначала радовалась, что дочь сбежала из заразившейся столицы, а теперь все чаще спрашивает, какие у нее планы. Пес тем временем откусывал шнурки на кроссовках, инспектировал спрятанные в укромных уголках кости и обгладывал ножки кухонного стола, но, потеряв терпение, выдал звонкую руладу. Машка на другом конце замолчала, и Митяй ловил шелест ее дыхания. Через пару минут, которых ей хватило на осознание, что ее ждут и он готовился, выдала в ответ восторженную трель, завершив ее долгожданным «Скоро буду».
Митяй потер о штаны вспотевший телефон, почесал за ухом пса, стер пыль с умной колонки и спросил: «Алиса, расписание поездов Саратов-Москва».
Как мы на карантине Улисса читали
Улисс: роман / Джеймс Джойс ; [пер. с англ. С. Хоружего]. — М. : Эксмо, 2011. — 928 с.
Девятьсот двадцать восемь страниц разделить на двадцать пять равно тридцать семь и один, ну, скажем, по тридцать семь страниц в день. Если до двенадцатого. Если продлят до конца мая, девятьсот двадцать восемь страниц разделить на сорок четыре, получается по двадцать одной. Или, допустим, час перед сном…
Поиск в Google: сколько страниц можно прочитать за час
Ответы Mail.ru:
Ответ 1. Я за час где-то 60-70 читаю.
Ответ 2. пустых???
Ответ 3. Какие же люди хвастуны. Я примерно 30 страниц. Поверю что читающий постоянно человек в среднем читает 50 страниц в час, но не 100 и тем более 200.
Ответ 4. я один раз 300 прочитал (я серьезно).
Пост в Instagram: Слава карантину, добралась до Улисса! *звук фанфар* Время замедлиться и погрузиться в путешествие по Дублину)) Хотя бы мысленное, раз границы закрыты. Кстати, а вас тоже бесят бесконечные списки, что почитать в самоизоляции? #чемзанятьсянакарантине #сидимдома #мирдолжензнатьчтоячитаю
Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема, неся в руках чашку с пеной, на которой накрест лежали зеркальце и бритва. Бритва.
Sms: Заказ 07432895-0023 до 20 апреля в постамате Ozon Box 2594: ул. Грайвороновская, 10. Код: 61476984.
Надпись на коробке: Беспроводная машинка Philips. Cut your family’s hair. [1]
[1] Стричь волосы своей семьи (Google Переводчик).
Сообщение в WhatsApp от «Сестра»: Да просто возьми мусорный пакет на шестьдесят литров, проделай дырку и затяни тесемочки на шее. Только мужа не задуши!
Видео на YouTube «Мужская стрижка в домашних условиях»: Мужская стрижка — это форма квадрата. Всё очень просто, как будто человеку на голову надели картонную коробку. Машинку поднимаем вверх, представьте, что стрижем вдоль стены…
Комментарий 1: лайк, если тоже из-за карантина недоступна парикмахерская, и ты учишься, как обкарнать ближнего
Комментарий 2: так как на карантине живем вместе с котом, придется мне самому себе «красоту наводить», коту не доверю.
Комментарий 3: надо было мне это видео посмотреть час назад. А то у меня младший брат теперь на лишайного похож из-за моих экспериментов
— Садись прямо в ванну. Подожди, полотенце подстелю.
— Может, я сам?
— Спокойно. Постараюсь не отхватить тебе ухо.
— Я уже вспотел в этом мусорном пакете, можно побыстрее?
— Да не дергайся ты.
— Дай сюда, я сам.
— У меня вообще-то первый раз!
— Я сейчас нахрен под ноль всё сбрею!
Желтый халат его, враспояску, слегка вздымался за ним на мягком утреннем ветерке.
Пост Анны Стрельцовой на Facebook от 17 апреля 2020: Губы накрасила, глаза подвела, платье надела, даже каблуки нацепила… и хожу, блин, такая по дому, жду созвона в зуме.
Комментарий 1: тоже по привычке каждое утро марафет навожу, держит в тонусе.
Комментарий 2: А у меня сверху пиджак, а под столом домашние шортики, хи-хи.
Комментарий 3: Мне даже голову лень помыть… Сказала на конфе сегодня, что камера не работает.
Желтый халат его… Желтый халат.
Поиск в Google: красивая одежда для дома купить москва
Он поднял чашку перед собою и возгласил:
— Introibo ad altare Dei. [1]
[1] И подойду к жертвеннику Божию (лат. Здесь и далее прим. перев.).
Поиск в Google: курс латыни с нуля бесплатно онлайн
Сторис в Instagram: Всегда мечтала выучить латинский язык! Когда, если не сейчас? Апокалипсис для саморазвития, лол. #чемзанятьсянакарантине
Остановясь, он вгляделся вниз, в сумрак винтовой лестницы, и грубо крикнул:
— Выходи, Клинк! Выходи, иезуит несчастный!
Поиск в Google: не выходи из комнаты автор
Статья на Epigraph.info: Иосиф Бродский помогает россиянам бороться с коронавирусом.
— Бабушка по телефону рассказала, что видела по телеку как люди сдают в аренду собак.
— Зачем?
— Ну, чтобы из дома выходить.
— Бред.
— А то, что ты с мусорным пакетом гуляешь — не бред?
Торжественно он проследовал вперед и взошел на круглую орудийную площадку. Обернувшись по сторонам, он с важностью троекратно благословил башню, окрестный берег и пробуждающиеся горы.
— Ой, бабушка, забыла спросить, ты хоть на Пасху в церковь не собираешься?
— Церкви же закрыты все по краю.
— У нас тоже закрыты, но мало ли… Кстати, может, я тебе многоразовую закажу?
— А я сама уже сшила.
— Из трусов?
— Ну, почему из трусов? Из марли.
— Я видела, что из трусов шьют. Ладно, как знаешь.
Потом, увидев Стивена Дедала, наклонился к нему и начал быстро крестить воздух, булькая горлом и подергивая головой. Стивен Дедал, недовольный и заспанный, облокотясь на последнюю ступеньку, холодно смотрел на дергающееся булькающее лицо, что благословляло его, длинное как у лошади, и на бестонзурную шевелюру, белесую, словно окрашенную под светлый дуб.
Поиск в Google: Бестонзурный. Не найдено.
Тридцать семь страниц, всего каких-то тридцать семь… Померить температуру.
Тридцать шесть и шесть.
Так, ничего не поняла, еще раз.
Сановитый, жирный Бык Маллиган возник из лестничного проема…
Ключ от лета
«Доставка» приехала на удивление быстро, в течение часа. Марта ждала продукты в лучшем случае к выходным, при нынешних-то обстоятельствах. Зелёная маска стояла у лестницы: миниатюрная девушка с русыми волосами. Пакет с продуктами она, как и положено, оставила под дверью. А когда-то прямо в руки отдавали.
Заказ был оплачен онлайн, но зелёная маска ждала, пока Марта проверит содержимое: свежие овощи, мука, два апельсина, ряженка и творог, крупы и консервы, крем, влажные салфетки, мыла восемь кусков, ещё какие-то мелочи…
— Кажется, всё правильно, — сказала Марта, прикрывая дверью свои домашние шорты с котиками и растянутую майку с пятнами зубной пасты.
Зелёная маска кивнула. Марта закрылась изнутри.
Покупки она разбирала обычно на кухне. Надев перчатки, выложила всё в раковину и промыла водой. На дне пакета остались рекламки и купоны, они полетели в мусорное ведро. Что-то блеснуло среди макулатуры. Золотое кольцо с жёлтым камнем-каплей. Осторожно, двумя пальцами, Марта достала его, повертела, разглядывая со всех сторон. Кольцо было совсем маленькое — Марте разве что на мизинец. А вот хрупкая зелёная маска смогла бы носить и на безымянном.
Марта рванула к двери, но, уже повернув щеколду, задумалась. Колечко-то красивое, дорогое… А впрочем, куда его сейчас носить? Она распахнула дверь, выглянула на площадку.
— Эй, «Доставка»! Вы тут потеряли…
Нет ответа.
Марта крикнула ещё раз, но зелёная маска не отзывалась. Наверное, уже ушла. Да конечно, ушла. Марта вспомнила, сколько времени мыла все упаковки. Вернувшись в квартиру, для успокоения выглянула на улицу. Вообще, выглядывание на улицу без веской причины осуждалось: люди давно уже сидят по домам, как положено, выходят только в интернет. Всё необходимое привозит «Доставка». Но Марта открыла окно и чуточку высунулась. Внимательно осмотрела парковку: зелёного минивэна «Доставки» не было.
Марта жила на двенадцатом этаже дома-свечки. Отсюда открывался хороший вид на реку и парк, растянувшийся вдоль берега. Солнце золотило края облаков. Марта подставила ему колечко на ладони. Свет переливался в камне, дробился и искрился бликами.
Что-то грохнуло в кухне.
— Бася! – взвыла Марта и ринулась на шум.
Конечно, с этим кольцом она забыла убрать в холодильник творог. Её кошка по кличке Бастет таких просчётов не спускала. Она как раз подобралась к пакету в раковине и пыталась подцепить его лапой.
— Бася, ушла!
Кошка подняла голову, но правая лапа всё ещё тянулась к пакету.
— Бастет. — Марта схватила кошку. — Наказание ты, вот кто.
Бастет, как всегда, стала выкручиваться, топорщить лапы и орать. Вывернувшись, она приземлилась на все четыре, но не убежала, а завертелась у ног Марты. Пришлось дать ей немного творога.
Марта смотрела, как она ест, гладила короткую волнистую шёрстку и думала о том, что за сволочь больше года назад выкинула нежного корниш-рэкса на улицу. Была ранняя весна, и Бастет с её реденькой кудрявой шёрсткой очень повезло не заболеть. Повезло, что Марта оказалась в приречном парке. Тогда люди ещё свободно гуляли по улицам, и это даже не осуждалось. Бастет сидела в зарослях облепихи и орала дурниной, пока Марта не взяла её и не сунула под пальто. Всю дорогу до дома она прижимала кошку к себе, ощущая дрожь её маленького полуголого породистого тельца.
Теперь поглядите на неё. Обнаглела.
Сквозняком принесло запах реки и запущенного парка. Марта подошла к окну. Зелёная полоса ивняка шумела на ветру, над рекой парили чайки, а ещё — одинокий патрульный дрон. В последний раз Марта гуляла в том парке прошлым летом. Тогда она нарвалась на патруль и несколько месяцев отсидела на карантине под наблюдением активных жильцов дома.
Марта задумчиво повертела в пальцах кольцо: может, сфотографировать его и выложить в соцсети? Жёлтый камешек как будто слегка светился изнутри.
Бастет запрыгнула на подоконник, положила кудрявую мягкую голову на плечо Марте, почти как человек.
— Смотри, какая красота. — Марта раскрыла ладонь, Бастет ткнулась носом в кольцо. — Наверное, настоящее. Маленькое только.
Кошка боднула хозяйскую руку.
— Что, Басенька, надеть его? — Она почесала кошку за розовым ухом. — Ладно, надену.
Марта взяла колечко и аккуратно надела на мизинец левой руки:
— Ну как, мне идёт?
Кошки рядом не было. И подоконника, и окна, и книжного шкафа, и всей её квартиры тоже не было. Только Марта и кольцо. Кольцо крепко сидело на левом мизинце. Марта сидела посреди густого леса. Над головой у неё шумели верхушки сосен, трепетали клёны, голые ноги кололо сухими ветками и иголками. Аромат нагретой на солнце хвои щекотал нос. Откуда-то тянуло свежестью, близкой водой.
Некоторое время Марта провела в оцепенении, слегка пощипывая свою ладонь, как заколдованная. Но лес никуда не девался. В нём звенели невидимые птицы и шумел свежий, вольный ветер. Под рыжим хвойным одеялом проглядывал асфальт, кое-где даже с велосипедной разметкой. Обломками бетонных зубов скалился бордюр. Марта едва узнала парковую аллею — настолько та была запущенна.
Впереди из земли торчал гнутый столб, его венчал ржавый указатель. Марта кое-как поднялась на дрожащие ноги, отряхнула своих котиков на шортах и медленно, озираясь по сторонам, как дикая, побрела к столбу. На указателях обычно пишут важные вещи. Например, «Выход». Краска на щите облупилась, свисала хлопьями, но Марте удалось разглядеть стрелку. Стрелка загибалась калачиком, как собачий хвост.
Будь это волшебная сказка, а Марта в ней дурочка, она давно уже пела бы и плясала, радуясь, что выбралась из клетки собственного дома. И не куда-нибудь в подъезд, до мусоропровода, а в самый настоящий парк, на свободу, о которой уже не мечталось. Но всерьёз дурочкой Марта себя не считала.
Она подняла левую руку, и жёлтый камень кольца радостно сверкнул на солнце — наверное, тоже давно не гулял. Его свет стал как будто ярче.
— Как же это?..
Осторожно Марта взялась за кольцо и сняла его с мизинца. Ничего не изменилось. Сосны вперемешку с клёнами, ржавый указатель, птицы, головокружительный воздух — всё осталось на месте. Вернее, Марта осталась на месте.
— Так, а если?..
Она надела кольцо на другую руку — и тогда что-то нежное, мягкое, как пух, коснулось её ноги. Марта взвизгнула, дёрнулась.
— Бася!
Бастет вспрыгнула на подоконник и принялась намывать лапку с таким видом, будто не произошло ровным счётом ничего любопытного. Марта огляделась: она снова была в своей квартире, на двенадцатом этаже дома-свечки, с окнами, дверью и всем прочим.
И тут в дверь позвонили. Марта замерла. Звонок в дверь мог значить только одно: кто-то из соседей засёк, что она высовывалась из окна, и доложил куда следует. Прикидываться мёртвой бесполезно: дверь взломают и не вспотеют. Крадучись, Марта вышла в коридор, посмотрела в глазок.
За дверью стояла зелёная маска. Та самая.
Девушка в униформе «Доставки» позвонила ещё раз и отбежала на положенные два метра. Явилась! Марта вцепилась в тонкое золото на мизинце. Она твёрдо решила, что не отдаст кольцо. Теперь — ни за что. Она стояла тихо-тихо, даже почти не дыша, только ресницы хлопали по линзе глазка: хлоп-хлоп.
Зелёная маска звонила ещё трижды, потом вызвала лифт и уехала. Когда стих механический лязг, Марта метнулась к окну и успела увидеть, как выезжает со двора зелёный минивэн. Бастет прибежала следом и потёрлась о ногу.
— Ты ела, — отмахнулась Марта, но всё-таки пошла за кошкой в кухню, нервно теребя кольцо.
Нужно было занять себя чем-то привычным. Что может быть привычнее еды? Марта заглянула в холодильник, но ни творога, ни ряженки, ни апельсинов там не было. Марта с подозрением посмотрела на Бастет, но та выглядела совершенно безобидно.
Тогда она вспомнила о зелёной маске. В два прыжка Марта оказалась у двери и распахнула её. На пороге стоял пакет. Марта рванула в стороны ручки: свежие овощи, мука, два апельсина, ряженка и творог, крупы и консервы, крем, влажные салфетки, мыла восемь кусков…
Как в бесконечном зацикленном сне, Марта снова понесла пакет на кухню, снова перемыла все покупки. На дне пакета лежали всё те же рекламки и купоны, но больше ничего.
— Или я поехала крышей, или…
Марта взяла на руки Бастет, надела кольцо на левый мизинец — и крыша действительно поехала, ввысь и в стороны. Над головой распахнулось небо. Паркет рассыпался мягкой хвоей, стены разошлись, зачастили деревьями. По небу летели белые перья и белые чайки. Чайки кричали, ветер раскачивал сосны. Камешек на кольце светился ярко, как маленькое жёлтое солнце.
— Бась, смотри. Всё взаправду.
Но Бастет не любила сидеть на руках. Она вывернулась, спрыгнула — и дёрнула в лес. Вскрикнув, Марта бросилась за ней, босиком, через отцветшую сирень и заросли крапивы, через молодую тополиную рощу и лопухи. Она звала кошку, молясь про себя, чтобы в парке не было оголодавших собак, всматривалась в траву: не мелькнёт ли белая кудрявая шёрстка? Но Бастет сгинула без следа. Марта не знала даже, в верном ли направлении бежит. Может, стоило свернуть у черёмухи направо? Или, наоборот, пойти налево, где плакучие ивы и пахнет болотом?
Марта плутала часа три, а когда совсем вымоталась, вернулась на прежнее место, к старому указателю с круглой стрелкой. Её ноги были исцарапаны, а руки — пусты. Бастет так и не нашлась. Но у Марты ещё была надежда. В парке она пробыла довольно долго, а значит, когда вернётся, время отступит на дни. Может, даже на месяцы. В любом случае, Бастет будет дома. Словно ничего и не произошло.
Марта надела кольцо на правый мизинец.
Стены, пол, потолок. Её маленькая бетонная коробка на двенадцатом этаже бетонной коробки побольше. За окном — вечерние сумерки.
— Бася, Бася! — позвала Марта, но Бастет не отозвалась. Марта пошла на кухню, чтобы постучать об пол кошачьей миской, привлечь внимание Бастет. Миска пропала. Уже осознавая, но ещё не веря, Марта обежала всю квартиру. Лоток, наполнитель, корм, чесалка, игрушки — всё исчезло. Будто и не было никогда в её квартире белого корниш-рэкса.
Свой новый смартфон, купленный на онлайн-распродаже месяц назад, Марта тоже не нашла. А вот старенький «самсунг» преспокойно стоял на зарядке. Марта кое-как вспомнила пароль, разблокировала. Посмотрела дату и время — и рука её дрогнула, едва не выронив мобильник. Марта вышла в интернет, проверила соцсети, новости. Потом набралась смелости и выглянула в окно.
Стояла ранняя весна. У самого дома ещё ютились жалкие кучки грязного снега, а на детской площадке уже топорщилась первая зелень. Смешные маленькие дети топали по ней резиновыми сапожками, их мамы сидели на лавках неподалёку, вполглаза следили за малышнёй. Какие-то подростки гоняли на велосипедах. По улицам гуляли люди.
Марта вернулась на полтора года назад.
Она спешно оделась — наконец-то в уличное, а не в домашнее. Задыхаясь от волнения, вышла из квартиры. Захлопнула дверь — снаружи, а не изнутри. Спустилась на первый этаж, толкнула дверь подъезда. Выпала прямо в густые влажные сумерки и побежала.
До парка она добралась легко, минут за пятнадцать. Никакой полиции, патрулей, собак, даже сигнальные ленты ещё не развесили. Люди гуляли по улицам безбоязненно, с открытыми, обнажёнными улыбками, ещё не чуя беды.
Вот и те самые кусты облепихи, в которых когда-то пряталась Бастет. Теперь Марта точно знала, где искать. Она сделает это снова — подберёт замёрзшую кошку, отогреет, даст красивое имя.
— Кс-кс! Киса, ты где? Бася?
Кошка не отзывалась. Марта заглянула под облепиху — и зажала рот рукой, чтобы не закричать. Кошка была здесь уже довольно давно. А вот Марта опоздала. Дотронуться до курчавой шёрстки, свалявшейся и грязной, она не смогла.
— Это ничего, ничего… Я ещё попробую, я попаду. Чуть-чуть пораньше бы…
Стиснув зубы, запретив себе плакать, Марта в последний раз переменила кольцо — и мир перевернулся. Летнее солнце ослепило её, согрело. Жёлтый камень на пальце вспыхнул и разлетелся брызгами.
Что-то нежное, мягкое, как пух, коснулось её ноги.
Ковидла
Марина достала с полки над вешалкой бордовую косынку, повязала поверх темных, на прямой пробор, волос. Глянула в зеркало, поправила очки, проговорила басом: «Голову мою охраняй, от заразы защищай». Глаза за толстыми стеклами шевелились, как зеленые рыбки данио в аквариуме в бухгалтерии. Тушь под правым растеклась. Марина хоть не выходит, а глаза подкрашивает.
Наверху дробно затопотали новые соседи, забубнили голоса, гулко отозвался хрусталь в серванте. Что ж они, то только вечером, а теперь уже прямо с утра! Марина вздохнула, послюнила палец, сдвинула очки на лоб, сделала рот колечком и завозила под глазом. Вернула очки на место, осмотрела подглазье, затем измазанный черным палец. Удовлетворенно кивнула: «Аминь!» — и пошла в залу, где на журнальном столике ждала швейная машинка.
Вообще, все получилось удачно: прямо перед началом ковидлы завод обанкротился, и всех отправили в отпуск до прояснения. И даже с сохранением зарплаты! Её, правда, полгода не платят, но зато как выплатят, Марина станет богатой. Купит шубу.
А пока тратит то, что на Трускавец отложено. Да и тратить необязательно: на балконе — мешок картошки. Жареная картошка — с детства любимая, Марина может ее и на завтрак, и на обед. С молоком и кетчупом.
А что еще повезло: перед тем, как завод закрыли, Людмила Владимировна, завлаб, заказала пледик для внучки и денег на ткань дала. Марина побежала в «Затейницу», накупила синтепона, немецких лоскутов: двадцать на двадцать, в звездочки, в змейки, в разноцветные домики и с золотыми ангелами для окантовки. Это тебе не из старых джинсов и маминого плаща пэчворк: ткани шикарные, плед строить — одно удовольствие!
Ну вот, а как ковидла пришла, у Марины — ого, более ста отрезов, и размер прямо подходящий!
На улице, удаляясь, зауи-уикала сирена, в окнах блеснуло синим. Марина включила радио, крутнула ручку громкости. Села за машинку, привычно сложила две тканюшки лицом к лицу, пришпилила булавками резинку. Нога мягко тронула педаль, руки поскакали: прошить по контуру, вывернуть через дырочку, потянуть за резинки, чтоб уголки расправились. Застрочить по краю, заложить складки… «Я бу-у-уду до-о-олго гнать велосипе-ед!» — громко, старательно выводила вслед за радио: пение вентилирует легкие, предупреждает проникновение вируса. А на ночь Марина грудь и спину (куда достанет) барсучьим жиром растирает. Для бронхов. И аскорбинки с утра. Так что ковидле — шиш с маслом. Ой… Масло. Вчера на сковородку последнее вылила. Придется выйти.
Она поднялась, пошла к телевизорной тумбе. Телевизор еще в начале ковидлы начал серое показывать, так Марина его на балкон. А вместо него — вот, ёлка искусственная. Нарядно, празднично, с декором! У Марины вкус хороший, с ней даже Людмила Владимировна советуется, когда дочке подарки выбирает.
Марина оглядела еловые лапы: уже и места не найти. Полюбовалась с минуту: красиво из немецких лоскутов, весело, празднично! Маски покачивали пестрыми боками на сквозняке, будто готовились сорваться с веток и улететь. Подвесила готовую (с синими зигзагами) за резинки на нижнюю веточку. Почесала пробор. Сняла маску с домиками, пошла в коридор, к зеркалу. Нацепила резинки — уши оттопырились. Неправильные уши, вялые. Неважно. Зато над разноцветными крышами, за очками – глаза! «В обрамлении черных ресниц». Большие, выразительные. Красиво.
Оделась, как в открытый космос: джинсы, сапоги, ворот куртки вжик — до конца, косынку поменять на шапку. Перчатки резиновые — не было эсочки, купила икс-икс-эс — еле натянула, чпокнула, маску поправила: все, готова! Ковидла не пройдет! Подумала, вернулась в залу, сняла с елки пяток масок, сунула в сумку: вдруг кто без. В общественном месте.
В лифте старалась не дышать. Всего-то пять этажей, нетрудно. Вышла из подъезда, зажмурилась, втянула пахучий воздух: весна! Пошла, глядя под самые ноги: из-за очков и маски не видать что внизу, как бы не в лужу.
Подняла голову, а тут — сидит. На лавке. Сосед сверху, недавно въехали, с братом, что ли. Носатый, с чубом, в черном, длинном, а штаны короткие. Кроссовки белые, и лицо тоже. В телефон тыкает. Остановилась на допустимой дистанции, зачастила басом:
— Здрасьте, у вас там очень громко вечером по потолку. Прыгают, у меня побелка летит.
Молчит, смотрит. Глаза странные. Аллергия, может, на березу?
— Это не я, это Даниил. У него зумба.
— Что у него?
— Неважно. Он уже не будет. Он уехал.
— Куда?
— В больницу.
— В какую?
— В семнадцатую. А там только два ИВЛ рабочих… А у него астма. И не пускают. Звоню — занято, ничего не узнать…
Сунул телефон в карман, потер кулаком нос. Поднял красные глаза:
— Маска у вас… Красивая.
Марина согласно кивнула. Красивая, да. Пошла к перекрестку. Вернулась. Порылась в сумке, вытянула за резинку. Свернула катышком, метнула — ура, добросила!
— Передайте брату, пусть выздоравливает!
Маска шлепнулась соседу на колени, зашевелилась, распрямляясь. Хорошая ткань, немецкая.
— Спасибо, передам.
Носатый разгладил маску и осторожно потрогал пальцем маленького золотого ангела.
Косматая, рыжая, рядом
Из всех, кого я знаю, только один юноша легко и с удовольствием просидел весь карантин в самоизоляции, и зовут его Теодор. Корги Теодор.
Корги — пастушья порода, и рыжий юноша Теодор очень любит, когда его люди дома, под его присмотром. Если все они находятся в четырех стенах, в одной комнате — отлично. Если это четыре стены кухни — совсем хорошо. Если беспокойное стадо разбрелось по всей квартире, опытный пастух может работать и с этим: он переходит из комнаты в комнату, проверяет, все ли спокойно, и проводит немного времени рядом с каждым из своих людей.
Когда весной семья почти перестала выходить из дома, стало просто идеально: все рядом, много готовят — чего еще надо? Дошло до того, что корги Теодор даже начал отказываться от прогулок, а такого с ним не бывало никогда.
Полтора года назад ему сделали операцию на позвоночнике, ходить он мог только передними лапами, а попу за ним приходилось носить на веревочке. На улицу он выезжал на руках, а там сразу оживал, бегать пытался, сам выбирал направление и вел за собой. Дома он бывал ворчлив и угрюм, уходил в свою личную берлогу — после операции врачи посоветовали купить ему клетку, чтобы ограничить его подвижность и тем самым ускорить выздоровление, — и поворачивался ко всем почти полностью выбритой спиной, но от прогулки никогда не отказывался.
Через несколько месяцев шерсть отросла, задние лапы вспомнили, как ходить, клетку сложили и унесли в гараж — рыжий юноша разлюбил уединение — и корги Теодор вернулся к себе прежнему, дооперационному. Мама опять стала говорить ему по утрам: «Иди Лизу буди, чего это она спит!», и он бежал ко мне в комнату, забирался на диван (с усилием, правда), прыгал по дивану и по мне, обцеловывал все лицо и сразу же вел за собой ко входной двери: для этого и велено было будить, ведь правда?
Этой зимой у Теодора была еще одна операция. Не будем произносить страшных слов, скажем только, что теперь он больше не сможет участвовать в выставках и завести собственных щенят. Кажется, он даже не заметил этого. Только есть он теперь хочет вообще всегда.
Сначала ничего не изменилось, но уже весной, ближе к карантину, он стал очень неохотно выходить на прогулки. Ну а что он на той улице не видел? Ну да, там новости от пацанов и девчонок, но дома-то еда. А вдруг его затем и уводят, чтобы съесть что-нибудь без него? А вдруг даже сыр? Ну да, там, снаружи, его большая и светлая любовь самоедская лайка Барса и во всех смыслах старая добрая лабрадорша Линда, и да, юный таксик Тайсон стал забывать, кто в этом дворе самый alpha, но дома же все сидят на кухне и иногда роняют еду на пол! На улицу он стал выходить только из одолжения, и то минут на пять, не дольше.
Летом семья стала часто ездить на дачу (на уральском она называется садом), к озеру, завела сапборд (доска вроде серфборда, только надо веслом грести), и корги Теодор никак не мог оставить своих людей без присмотра. И хорошо, что он следил за ними даже здесь: на озере, которое он сразу объявил своей территорией, без его позволения завелись кувшинки. Или кубышки. Какая разница, он все равно не разрешал. Когда сапборд с Теодором на носу — спускать его на воду без рыжего юноши запрещено — оказывается рядом с местом их несанкционированных сборищ, этот рыжий хозяин озера лично уничтожает отвратительные цветы. Тут не до отдыха. Впрочем, подозреваю, когда эта миссия будет закончена — осенью, вероятно — он снова вернется к сибаритству в четырех стенах, зная, кто тут самый-самый alpha. Чего бы там этот Тайсон ни думал.
Лес как геометрическое место точек
Резкий звук дверного звонка застал Лидочку врасплох. Она никого не ждала. Курьер из продуктового был вчера, а кого еще можно ждать, когда жизнь замерла, подчиняясь сводкам с числами заболевших и бесконечным «Оставайтесь дома»?
На Лидочкино строгое «Кто там?» откликнулся голос соседки, Анны Петровны.
— Лидочка, милочка, не открывай. Скажи мне свой телефон, я тебе наберу, лучше так.
Лидочка поморщилась — что еще за фокусы? — но продиктовала четко, по одной цифре. Разговаривать по телефону, стоя через дверь друг от друга, было по меньшей мере странно.
Анна Петровна, немилосердно кашляя в трубку, поведала историю по нынешним временам, надо полагать, обычную: температура, кашель, слабость, вызвала врача, получила предписание, а кто же будет гулять с Платоном. Платон был мопс, которого Лидочка не одобряла — по причинам, впрочем, с ним самим никак не связанным. Но с одобрением или без, а в трудные времена необходимо думать о других и подставлять плечо.
— Я буду готова через полчаса, — отчеканила она в трубку и пошла укладывать волосы.
Мопс оказался собакой воспитанной, и на первых порах Лидочка нашла с ним полное взаимопонимание. Вместе они потрусили по дорожке, обходя лужи, и неодобрительно покосились на некую особу — без маски, зато с сигаретой, — прятавшуюся за домом не то от ветра, не то от взглядов соседей и непрерывно бубнившую в телефон.
Разногласия начались, когда они достигли границы леса — она же граница стометрового круга с центром в Лидочкином подъезде.
Когда Лидочка еще была Лидией Платоновной и преподавала математику в гуманитарном колледже, она уделяла особое внимание определениям. Окружность — это геометрическое место точек, равноудаленных от заданной, расстояние до которой именуется радиусом.
Все это, вкупе с указанием о прогулках не дальше ста метров, она попыталась донести до пса, но совершенно безуспешно. Платон уселся на землю и всем своим видом дал понять, что вникать в определения никак не желает. Он желал в лес.
В конце концов Лидочка сдалась. Озираясь, как тать в ночи, она шагнула в лесную чащу. Платон же, будто почувствовав ответственность за ситуацию, навострил уши и принялся знакомить свою новую компаньонку с местностью.
В лесу оказалось удивительно много народу. Тут и там шастали по одному бегуны. Какой-то бодрый пенсионер, презрев запреты, изображал собою летнего лыжника, то бишь занимался скандинавской ходьбой. На полянке юная хозяйка тренировала щенка лабрадора. Толстуха в розовой куртке занималась гимнастикой под бодрую и слишком современную музыку. И были еще те, кто то и дело прерывал лесную тишину: они говорили, говорили и говорили в наушники и телефоны. Лидочка только качала головой.
Лес оказался слишком мал, чтобы впитать все людские разговоры. Конную полицию, которой Лидочка — неопытный нарушитель — так опасалась, они не встретили, правда, видели их следы, и пробегавший мимо спортсмен напугал их до полусмерти, гаркнув Лидочке прямо в ухо: «Да вы не бойтесь! Они только днем бывают!».
Так и пошло: они выходили в полдевятого утра и в семь вечера. Анна Петровна была счастлива.
— Понимаешь, Наташа все время работает. И она не приезжает сейчас, боится меня заразить.
Господи, дай мне терпения для этой логики.
— Но вы уже болеете!
Анна Петровна виновато высморкалась.
— Ах, Лидочка-Лидочка, ты не понимаешь. С ними так сложно.
Лидочка и вправду не понимала: она знала, что тут нет ничего сложного. Но впрочем, кто она такая, чтобы судить.
Лидочка всю жизнь недолюбливала лес: она предпочитала парки с дорожками и лебедями.
Но сейчас выбирать не приходилось, собаке был необходим моцион. И они ходили. Они видели высоченные стволы, подпиравшие синие витражные своды неба в черных окладах веток. Шуршали старой пожухлой травой, заглядывали в стоячие озерца темной весенней воды. Видели стрелы папоротников, за три дня развернувшиеся из эмбрионов. Нюхали малокровные цветы кислицы — с такими тонкими, нежными на просвет лепестками, что в груди у Лидочки стало странно и больно, — а Платону хоть бы хны, фыркнул себе и потянул дальше. Всякий день глухо ворчали на коричневого ротвейлера, обходя его по широкой дуге, и расшаркивались с парой корги — сперва их водили две старушки, а потом одна, и Лидочка не знала, как спросить, что сталось со второй хозяйкой.
А на третий или четвертый день они увидели его. Платон поднял уши и замер, а потом
потянул вперед. В овраге Лидочка разглядела привалившуюся к стволу недвижную фигуру в черной куртке. Свят-свят-свят. Ей нестерпимо хотелось сейчас же повернуть обратно, но чувство ответственности пересилило. Подойдя поближе, она выдохнула с таким облегчением, что самой стало стыдно. Прилично одетый гражданин средних лет, сидя на какой-то коряге, читал книгу.
Они видели этого читателя еще несколько раз. Лидочка тянула шею, но так и не смогла разглядеть, что за книга была у него в руках. Особа с сигаретой, кажется, трепалась в телефон у подъезда дни напролет — и Лидочка вдруг с сочувствием подумала: что мешает ей делать это дома? Щенок на полянке выучил команду «рядом». У розовой толстухи стали получаться скручивания, и как-то раз Лидочка даже рискнула прокричать ей комплимент — соблюдая социальную дистанцию, разумеется.
— Лелька! Да погоди, послушай же, Лелька! — Мужчина на скамейке (его они тоже уже видели) отчаянно тыкал пальцами в телефон, а потом опустил голову на руки. Лидочка прошла мимо, стараясь не глядеть. Лес и вправду был слишком мал, чтоб вместить все их… траектории.
А потом, в одно хмурое утро, Анна Петровна не вышла из квартиры и не ответила на телефон. Лидочка маялась, не зная, что предпринять. Может быть, все-таки приехала Наташа и забрала мать к себе?
Шум на лестничной клетке заставил ее метнуться к глазку. Двое в белых скафандрах неуклюже выносили носилки, и неузнаваемая Анна Петровна с лицом, закрытым кислородной маской, колыхалась им в такт. Наташу Лидочка тоже увидела — та плакала, держа на руках Платона и утыкаясь лицом в его бежевый бок.
Лидочка вернулась в комнату и не раздеваясь легла на кровать.
В тот день она не встала ни к завтраку, ни к обеду. И на следующий день тоже. Нужно ли было волноваться, если из симптомов у нее было только нежелание жить? В конце концов, она даже не в группе риска — как-никак, Лидочке всего шестьдесят четыре. Она смотрела в стену и вспоминала, как на прошлой неделе они с Платоном видели дятла. У дятла была красная макушка и длинный черный хвост, на который он опирался, работая головой, как отбойным молотком.
На третий день Лидочка встала и твердым шагом отправилась в ванную — делать укладку.
Выпила чаю, собрала сумку и надела маску с перчатками. Чеканя шаг, привычным маршрутом дошла до кромки леса. Поздоровалась с корги. Кивнула щенку. Свернула к оврагу. А потом, шагов через пятьдесят, было нужное место. Лидочка осторожно опустилась на корягу, примериваясь — сидеть оказалось неожиданно удобно. Значит, так тому и быть, подумала она, доставая из сумки книгу и яблоко.
Мам, гулять
Мой свет, каждое утро Кабачок приносит ботинки и просится гулять. Гуять, гуять, гуя-ять! Сначала я вставала на колени, чтобы быть одного с ним роста, и пыталась объяснять про вирус и карантин. Потом — про злого дядю-полицейского, который заберет его, да и меня тоже, если мы выйдем на улицу, но Кабачку все равно. «Ма-ам, хотю-ю гуя-ять!». Краснеет, морщится, ботинки еще эти, и вопль. С добрым утром.
От ребенка нельзя устать. Это главное, что есть в твоей жизни. Единственный ее смысл. И не смей так говорить, там, наверху, всё слышат. Скажешь — заберут, если тебе не нужен, говорит мама.
* * *
Я варю себе кофе и смотрю во двор. Из окна виден тот самый скверик, в который просится Кабачок. Скверик открыли год назад, все новое — площадки, скамейки, дорожки. Сейчас он огорожен полосатой лентой, площадка в пленке, входы перекрыты щитами с надписью «карантин» и «по распоряжению правительства Москвы». Но каждый раз, когда я варю себе кофе и смотрю во двор, на одной из скамеек сидят две пожилых тетушки. Сидят они рядышком, никакой социальной дистанции, зонтиками от дождя прикрываются. И беседуют. Я представляю, что это мы с тобой в далеком будущем. Если бы ты жила не за городом, а в длинном соседнем доме, разве мы созванивались бы по зуму? Ха! Точно так же крались бы под деревьями каждая со стороны своего дома, подныривали под полосатую ленту и воцарялись на одной и той же своей лавочке вопреки заразе. Ты доставала бы термос с кофе, я — фляжку коньяку, и нам не было бы грустно.
* * *
Мне кажется, с Кабачком что-то не так, но сейчас невозможно это проверить. Он не понимает слов. Другие дети в почти три года уже понимают, я узнавала, а он — нет. Только плачет и плачет. И все еще говорит «га» вместо «да» и «нек» вместо «нет». Почему я раньше этого не замечала? Гугл подсказывает, что обращенную речь не понимают дети с РДА. Ранний детский аутизм. Но это же он, мой Кабачок… Вчера я встала с кровати и споткнулась о кукольную кроватку, с которой он играл. Под полотенцем — «эко одеяко» — лежала круглая банка из-под чипсов. Я помню, как выбрасывала ее в мусор, а теперь она лежала, укутанная, и выглядывала из-под полотенца. Я взяла ее двумя пальцами и отнесла в ведро.
А ночью, мой свет, ты знаешь, ночью проснулась от женского крика: «Насилуют!» Не пьяно и не в шутку, так страшно было… Я конечно встала, нацепила очки, к кухонному окну подошла — ничего не разобрать, деревья, фонарь, тени от веток… Драка, не драка. Потом уже, когда он лежал возле скверика, поняла, что на крик подбежали ребята из японского ресторана под нашим домом и, видимо, не рассчитали… Было два ночи. Вот тебе и самоизоляция. Правда, когда полиция подъехала, женщину увели, а этот, который насильник, встал и пошел к машине. Все хорошо закончилось. Не знаю, зачем тебе это рассказываю.
Врач в районной поликлинике не замечала отклонений в развитии, но они точно есть. В группе кратковременного пребывания тоже не жаловались. Правда, Кабачок и оставался-то на четыре часа. Вот и к кому теперь бежать, чтобы узнать наверняка?
Сейчас он тащит из помойки банку из-под чипсов.
— Это мусор, — говорю.
Стоит, обнимает банку, глаза круглые.
— Положи обратно.
Молчит. Нет бы сказал: «Банка нужна». Или: «Можно взять?». А он молчит, глядит исподлобья. И так всегда.
— Ладно, иди, — говорю. — Иди играй.
Побежал, не оглядываясь. И чего гнобить его за эту банку? Новых игрушек все равно не купить… А еще он сделал птичку из носка. Завязал его узлом и назвал — «титька». На носке нарисована кошачья морда, на птичку вообще не похоже.
Перед сном листаю «ТикТок», попадается видео с попугаем. Он ведет диалог гораздо осмысленней, чем Кабачок. Сын сопит рядом — мягкий, теплый после ванны, в пижаме с единорогом и с моим старым смартфоном в руке. Когда он не просится на улицу, то говорит: «Мама, я тебя убью» и обнимает крепко-крепко. Ему вообще-то немного надо. Погулять да обняться.
* * *
— Мама, я хотю…
Дурацкие ботинки, может, выкинуть их за окно или сжечь? Такие синие, со светящейся подошвой, из «Дочек-сыночков», новые совсем, черт бы их, месяца не относили.
— Гуя-ять!!! — взвывает Кабачок и трясет ботинками. Через неделю мы с ним должны были лететь к морю, но билеты пришлось сдать, а взамен получить веселенькие ваучеры на грядущие поездки, которых никогда не будет.
Я всего лишь хочу забрать ботинки, чтобы поставить их на место. Я хватаю их и пытаюсь выдернуть из рук Кабачка, но Кабачок отлетает к шкафу и ударяется о него затылком, а ботинки так и остаются у него в руках.
Кабачок кричит:
— А-а-а!
Я хватаю его с пола, целую в мокрый лоб и отношу на диван. Кабачок горячий, тяжелый, скользкий, пахнет детским. Ощупываю затылок — будет шишка. Качаю его, а сама смотрю на ботинки и прям вижу, как на мысках занимается пламя.
* * *
Мой свет, прямо сейчас над нами включают перфоратор. Здесь я, все еще причитающий сын, его ботинки с измазанными мартовской грязью подошвами, ко всему привычный диван, но теперь стены вздрагивают, стонут и начинают мелко трястись от ужаса. Знаешь ли ты столько ругательств, сколько измыслила сейчас я?
Кабачок в меня врастает. Нет никакого шанса оставить его здесь на время моей маленькой победоносной войны. Так что одной рукой я держу его под зад, а второй хватаю из бара бутылку «Старого Кенигсберга» — аргумент слабоват, но не по градусам, — и всовываю ноги в разношенные кроссовки.
Многоразовая маска пахнет кислым, сколько ни стирай. Руки в перчатках из нитрила всегда потеют. Хотя кому это важно, если и то, и другое чувствую только я?
Мы с Кабачком разъяренно поднимаемся на четвертый этаж, там ремонт не делают. На пятом — никакого ремонта. Белесый след крови разбитых стен начинается прямо от порога лифта на шестом и приводит меня к убийце.
— Здрасьте.
Маска у него что надо. С клапаном, не то, что у меня.
— Я, — говорю. — То есть, мы. Оттуда. — И тычу пальцем вниз вместо «чтоб вас». Протягиваю бутылку. — С часу до трех. Пожалуйста. Спим.
Смотрит на меня. Потом на зареванного Кабачка. Видать, решает, что от испуга. И снова на меня.
— Поняли, — говорит. — Не знали. Нам сказали, маленьких детей нет. Будет тихо.
Бутылку при этом не замечает. Я вкладываю ее в его руки, и ему приходится держать, чтобы не упала.
— Мы просыпаемся в десять.
— Ага.
Мы просыпаемся в десять, мой свет, и кажется, будто весь мир превратился в дождь. Хотя это, конечно, неправда. В сторис я вижу, что у всех, кто живет не в Москве, светит солнце. Значит, оно не погасло. Ты, конечно, понимаешь, что на следующий день штробить начинают ровно в два. Не в час и не в три — посередине, в точности когда я на цыпочках выхожу из спальни и прикрываю дверь, чтобы вожделенно поработать за ноутбуком в кухне.
Пьяные они там, что ли?
Со всей силы стучу половником по батарее, от батареи откалывается какой-то кусок, но он плоский и непохоже, чтобы влиял на ее работу. Кабачок вылетает из спальни и вскарабкивается мне на руки ловко, как обезьяна. На календаре — тридцатое апреля. Остается неделя, чтобы сдать текст, а текст в ноутбуке, а ноутбук в кухне, а кухня в сундуке, сундук — на дереве. Поработала.
Я подписываюсь на проведение бесплатного вебинара завтра в это же время, дорогу осилит идущий, а нам с Кабачком сидеть так еще как минимум до сентября.
* * *
Ты пишешь, что настало время строить ковчег.
Еще пишешь, что утром погуляла с Федором и сходила на зумбу. Удаленно, разумеется.
Федор — померанский шпиц.
А я набрала десять кэгэ. Этого я не пишу, потому что не хочу признаваться, что набрала десять кэгэ. Из всей одежды я могу натянуть на себя только черные джинсы из H&M, купленные сразу после рождения Кабачка, и еще трусы с высокой талией. Ну и футболки. Даже не пытаюсь принять себя. Нет сил на внутреннюю работу. С внешней бы справиться.
Сейчас в работе повесть про летний лагерь и несколько страшилок для интернет-портала. Чтобы не тратить время попусту, ложусь рядом со всхлипывающим Кабачком, открываю «Гугл.докс» и начинаю бубнить: «Марья проснулась, не понимая, что происходит. Вокруг стояла непривычная тишина… Марья убрала с груди руку спящего Миши и сползла с печи».
Кстати, ты знаешь, что заниматься сексом на русской печи нельзя? Вот просто табу. Так же, как при непокрытых иконах. Печь — сакральное место, обитель предков. Знала ли об этом Марья?
Кабачок сопит под боком. Никакого ему дела нет до Марьи и Михаила.
Читаю дальше — современные ребята, могли и не знать. Но начало уже нехорошее. Со всеми этими табу вообще же интересная история. Один туземец на празднике слопал кусок мяса, к которому прикоснулся вождь. И скоропостижно умер, даже понять ничего не успев. Потому что табу, представляешь?
Я пробегаю глазами по строчкам и на слове «онучи» вспоминаю о главном. Тихонько выбравшись из объятий Кабачка, крадусь к двери, а оттуда, уже смелее — в прихожую. Стоят. Ждут. За окном пасмурно. От пинка подошвы вспыхивают веселенькими огоньками.
— Онучи, — говорю. — Вон с глаз моих.
Швыряю ботинки вглубь шкафа, сажусь за ноутбук, пальцы зависают над клавиатурой в попытке удержать мысль про русскую печь…
«Др-р-р», — говорит перфоратор.
Дальше я включаю мультфильм про Эльзу и Анну и отвоевываю немного тишины. Главное, что никому не надо…
— Гуя-ять!
Стоит, уже без ботинок, порыскал-не нашел, глядит как на предателя, которым я и являюсь, в покинутой гостиной кошка монотонно и бесстрастно когтит диван.
А теперь он трескает чипсы. И не вздумай меня упрекать.
* * *
В десять утра ты выкладываешь в сторис, что переоделась для зумбы, я — ставлю на плиту ковшик с молоком, чтобы сварить кашу, и продолжаю знакомство с Марьей. Что-то странное у них там происходит. Скрипы, шорохи, стуки. Молоко, опять же, скисло. Существует такая примета — если свежее молоко постоянно скисает, значит, пищу серьезно сглазили. И правильно, нечего было на печи…
Весы показывают плюс один килограмм. Это все макароны, доеденные за Кабачком. С сыром.
В дверь деликатно звонят. Я никого не жду. Вглядываюсь в глазок — пусто. Открываю дверь — на ручке висит пакет с запечатанным лавашом и бутылкой вина. Плоть и кровь Его. Наверное, сверху постучали.
Обработанный санитайзером пакет водворяется на стул. Я гуглю зумбу. В ролике на ютубе ярко одетые люди с широченными улыбками на лицах активно двигают бедрами. Неуверенно шевелю своими, и тут молоко выходит из берегов ковша и с шипением заливает раскаленную конфорку.
Знаешь, что я придумала для проверки? Положила на стол яблоко, банан, картофелину и морковку, и просила Кабачка приносить то одно, то другое, а потом возвращать обратно. Обращенную речь, касающуюся еды, он вполне себе понимает. Может, все-таки не РДА?
* * *
— Ты живешь в своей квартире, — говорит мама. — Сама здорова, ребенок тоже. Деньги на еду есть. У многих, знаешь ли, намного хуже.
Это она так меня утешает, но мне не легче.
— Денег не будет, если я не сдам текст, — вяло оправдываюсь я. — А потом еще десять текстов. Каждый месяц.
— Ну, знаешь ли, все сейчас так живут. Всем нелегко. Радуйся, что у тебя такая работа.
Пытаюсь обрадоваться, однако радость застревает в ноющей пояснице. Одной рукой я держу возле уха телефон, а второй отскребаю от плиты пригоревшее молоко.
— И с ребенком общайся. Книжки ему читай.
— Я читаю! — говорю, нисколько не кривя душой.
— Да? И какие же?
— Про Михаила и Марью!
— Сказка, что ли? Не помню такую. — Мама — воспитатель в детском саду. — Что он там делает?
Я заглядываю в комнату. Кабачок сидит на полу рядом с кошкой и с раскрытым ртом смотрит «Губку Боба».
— Рисует.
Мама уверена, что Кабачок будет художником — он рисует всякий раз, когда она задает этот вопрос. Я пока не настолько уверена в его будущем, потому что сама еще не решила, кем стану, когда вырасту.
В сентябре прошлого года я отвела сына в группу кратковременного пребывания. Сначала на полчаса, потом на час, и наконец до обеда. Первое время выходила за калитку, садилась на лавочку и смотрела сквозь прутья ограды, не выпуская из рук телефон — ждала, что позвонят и попросят забрать, мол, не справляются. Но все справились. Я позволила себе робко бродить вокруг сада и соседних домов, как будто, ты знаешь… Отдельный человек. Сама по себе. Я брала ноутбук — тогда еще писала что-то свое, уже и не вспомнить, что это было, — устраивалась с ним в безлюдном дворе и было так странно одной… За четыре часа я успевала дико соскучиться по сыну, мы обходили все площадки, покупали мороженое и возвращались домой, чтобы вместе отобедать супом и улечься в обнимку в затемненной комнате. Сколько же я тогда успевала! Постики, буквы для себя, копирайтинг, прогулки, развивашки, театры еще какие-то, когда мама забирала Кабачка к себе на денек…
В обед отключают и горячую, и холодную воду. «Мои» старушки сидят в скверике, несмотря на холод и мелкую небесную морось. Вокруг орут птицы. Никогда здесь не было столько птиц. Я приоткрываю окно, высовываю голову на улицу и дышу тем, что ты метко называешь «наружа».
* * *
Кабачок стоит на табурете, прилипнув носом к стеклу. На парковке перед домом вот уже который день лежит мертвый голубь. Со своего третьего этажа мы оба его видим.
— Гуля, — говорит Кабачок. — Почему она не улетает?
— Устала, — говорю. — Гуля устала и прилегла отдохнуть.
— Очень устала?
— Очень.
Гуля в синем спортивном костюме снимает сына с табурета и прикручивает к кухонному столу штатив для телефона, чтобы провести бесплатный вебинар. «Кто-о обитает на дне океана?..»
* * *
У Марьи с Михаилом дела все хуже. Еда портится, по ночам кто-то стучит в дверь и не отзывается, а еще к ним повадилась ходить странная бабка. Якобы за помощью. То ей дров нарубить, то воды принести… Миша — персонаж на редкость мерзотный. Марью свою гнобит, печь в грош не ставит, прибухивает — видно, только самогон и не тухнет, — но с бабкой идет, как миленький, а возвращается сам не свой. И ничего не рассказывает.
Я подпрыгиваю на стуле от настойчивого звонка в дверь. Натягиваю маску, смотрю в глазок — а там бабка.
— Кто? — пищу в щель между створкой и косяком.
— Соседка.
Приоткрываю дверь, но так, чтобы ее не видеть, и дышу в сторонку.
— Это здесь ремонт?
— Н-на шестом.
Шарк, шарк, шарк. Запираюсь, снова приникаю к глазку: нет, не исчезла, идет по коридору к тамбурной двери, открывает ее — и к лифту.
И вот вроде, мой свет, ничего такого, ремонт этот, честно говоря, всех уже достал, но бутылку я из пакета вытащила, салфеткой антибактериальной протерла, а когда вернулась к рассказу, не было уже никакого рассказа, только черный экран — ноутбук разрядился, забрав мои правки за последний час к такой-то матери. Что, скажешь, не чертовщина?
* * *
С утра пораньше, когда Кабачок еще спит, я крадусь к двери с тремя мусорными пакетами в руках. Не в силах мгновенно отказаться от закоренелой привычки, продолжаю двигаться как ниндзя даже на улице. Мимо на полусогнутых проносятся двое с мешком камней. Ухают его в кузов «Газели» и возвращаются в подъезд. Хотя, нет, один останавливается, выпрямляет спину и пристально смотрит мне вслед. Я укладываю мусор в контейнер, а когда иду обратно, слышу его бормотание: «Ну, знаете…»
Не удивлюсь, если для того, чтобы продолжить крушить стены, ему придется сначала нарубить соседке дров и натаскать воды, и оставить все это на ручке ее двери. В противном случае вся водка в его доме превратится в воду.
На самом деле мне перед ним неудобно. Он мне вино, а я ему — соседку. Даже плоская гуля глядит на меня с укоризной.
* * *
— Уетела! Уетела! Мам, уетела!
— Угу, огонь, — бормочу я из-под подушки и одним глазом кошу в телефон. Времени девять утра. Ночью мне снился козел, который бежал с пригорка на задних копытцах, обряженный в брюки с ремнем. Перед тем, как его увидеть, во сне я снимала видео для своего блога о сверхъестественном, в котором опрашивала самых разных людей, чтобы этого самого бегающего козла найти. И вот он со свистом проносится мимо меня, взбирается обратно на горку и снова несется вниз. Это всё редактура, думаю я, ведьмы, проклятия, странные бабки…
— П’оско огонь! — заявляет Кабачок, и мы оба хохочем в голос. Я — над «огнем», а Кабачок за компанию.
Но на всякий случай гуглю, что означает козел во сне. Несложно догадаться, правда? Грех! Тут на меня снова накатывает приступ смеха. «Угрешиться можно!» — думаю я, недрожащей рукой включая канал «Карусель», и отправляюсь грешить взбиванием омлета, одновременно просматривая ленту «Фейсбука», а затем оформляю в «Деливери» заказ на обед из «Мака»: с учетом лишних десяти кэгэ это действительно грешно.
Не успев нажать на кнопку «Оформить заказ», получаю сообщение от редактора портала о сверхъестественном: «Лена, привет! К сожалению, рассказы, которые я тебе выслала, выйдут только в июне. У нас какой-то ад, даже авторам не можем заплатить. Прости, пожалуйста».
Смахиваю заказ. Достаю из шкафчика пачку гречи. Только что видела на «Фейсбуке» пост о том, как приготовить из нее гречотто. Про летний лагерь так про летний лагерь.
— Мау, — соглашается кошка.
* * *
— Мам, гуя-ять! — лютует Кабачок, сидя посреди разбросанных игрушек, и пытается натянуть на ногу кукольную пинетку. — Хотю-ю!
Рядом с ним валяется забытая птичка из носка. Банка из-под чипсов скатилась с игрушечной кроватки и лежит теперь под ней. Глаза щиплет. Я тру их, но это не помогает. Поднимаю носок, то есть, птицу. На меня глядит морда кота.
Котоптица летит на бреющем полете.
— Устала, — говорю я голосом птицы. — Ох, что-то гуля устала.
Носок пикирует в кроватку и оглядывается.
— Никого? Кажется, никого. Отдохну-ка.
Но банка из-под чипсов не дремлет и восстает:
— Кто здесь?
— Это я, гуля. Летела-летела, устала и села.
— Ну, спи. А я пойду погуляю.
— Так ведь нельзя! Заразишься!
— А у меня маска. Ничего не боюсь.
И пошла под диван. Закашляла банка. Градусник ищет — нет градусника. А птица спит, не слышит.
— Врача! — кричит. — Врача!
Кабачок сдвигает брови, складывает руки на груди и уходит в спальню. Даже дверь за собой прикрывает. Я остаюсь сидеть на полу с дурацкой банкой в руках. Врача, блин, врача.
Из-за двери доносятся писклявые голоса смешариков. Побитой собакой возвращаюсь в кухню и тыкаю мышкой в погасший экран. Нет никаких ведьм и проклятий. А летний лагерь — есть. Спустя два месяца после сдачи готового текста я получу за него шестнадцать тысяч рублей. Быстрее было бы ведьм дождаться, честное слово.
По ногам тянет холодом. Смотрю на окно — закрыто. Подхожу, чтобы проверить, там ли «мои» старушки, а они как раз топают к выходу, ведомые под локотки дворником в оранжевом жилете, прикрываются своими зонтиками. Возле подъезда снова стоит в ожидании камней «Газель». Если они снесли все стены, то скоро обрушатся нам на голову.
Я возвращаюсь в приложение «Деливери» и заканчиваю оформление заказа. В ожидании читаю про лагерь, механически вношу правку, а сама думаю о другом. Что это такое — табу? Вот мы с Кабачком каким-то чудом ускользаем от внимания консьержки и выходим наружу. Весь двор под камерами, но мы идем. Идем, идем, идем к нашему скверику, подныриваем под оградительную ленту и…
Ничего не происходит.
Снова звонок в дверь. Надеваю маску, открываю, не глядя — бургеры мои, не иначе. Но за порогом снова она. В самодельной хлопковой маске. Стоит, с ноги на ногу переминается.
— Болею, — говорит. — Соли бы мне щепотку.
И правда болеет. Глаза покраснели, на лбу испарина. Какая там щепотка! Отсыпаю в одноразовый пакет полпачки, передаю через дверь, чтобы еще и завтра не явилась. А она:
— Жить-то хоцца. Читаешь? Ну, читай-читай.
Откуда узнала? Пытаюсь потереть лоб, сбиваю очки. Вот почему, наверное…
Возвращаюсь за ноутбук. Пишу тебе в Телеграме про соль, а ты: нельзя одалживать соль! Тот, кто берет ее в долг, забирает себе несчастья одолжившего.
Дичь какая-то. Читай, говорит, читай, а в глазах тоска такая…
Показалось, наверное. Но курсор мыши сам щелкает по опальному тексту про Марью и Мишу, который должен выйти в следующем месяце, стало быть, и заплатят мне за него на месяц позже.
Дочитываю. Рассказ — он и есть рассказ. Ходил он к ней, соль ложками жрал. В конце ерунда с ним приключилась. Полез на крышу антенну править, упал и сломал обе ноги.
Снова домофон. Теперь-то уж точно бургеры! Работает он давно только в одну сторону — открыть или не открыть. Открываю. Жду еще немного. Наконец-то моя ед…
— А-а!
Я отлетаю в сторону, ремонтник с шестого этажа вламывается в квартиру и бежит прямо в спальню, туда, где смотрит мультики Кабачок, я не успеваю сообразить ругательства и тоже туда бегу, и не понимаю, какого черта он вцепился в моего ребенка, а теперь развалился с ним на нашей кровати в маске с клапаном и в белесом от пыли комбинезоне.
Окно распахнуто настежь. К нему пододвинут стул. На подоконнике не хватает суккулента. Кабачок глядит на меня круглыми глазами — и молчит.
Дверь незаперта, но кто-то звонит в звонок, я выхватываю Кабачка из рук его спасителя, а на пороге уже стоят люди в белых защитных костюмах с медицинскими чемоданчиками в руках. Соседка ваша скорую вызвала и не открывает. Запасные ключи есть?
Маска
— Масок нет! — на всю аптеку закричала фармацевт.
Очередь вздрогнула и заволновалась. Константин Иванович, стоявший последним, никак не отреагировал. Ему было всё равно.
— Для кого мы объявление писали? — продолжала распаляться аптекарша. — Вот, русским по белому написано: масок нет, санитайзеров нет, перчаток одноразовых нет! — И она ткнула пальцем в стекло перед собой.
— Да мы так, узнать хотели, — миролюбиво сказала какая-то девушка в очереди, — а вдруг завезли?
Остальные поддакнули.
— Вы сами-то в маске, — заметил кто-то в очереди. — И в перчатках.
— Это только для сотрудников аптеки!
Очередь стала расходиться. Та самая девушка, видимо, из чувства вины купила валерьянку и ушла.
— А вам что? — недовольно спросила фармацевт Константина Ивановича. Тот молча протянул мятый рецепт.
Она взяла и стала всматриваться, словно не понимая, что именно там написано. Он вдруг заметил, что поверх маски на него смотрят усталые глаза. Ему показалось, что она хотела их почесать — уже потянулась было руками, но вовремя осеклась.
— Вы уж простите, что я так грубо, — вдруг произнесла она, будто снимая маску. — Просто все как помешались с этим вирусом. А у меня двое детей и муж, которые постоянно просят что-нибудь пожевать. Девочка — дошкольница, а мальчик во втором классе учится… Онлайн, конечно. Они мужа постоянно донимают: то тут мультик включи, то подключи к конференции, то поиграй. А ему ведь тоже работать надо. Я вот смену закончу и до ночи готовлю еще. А ведь сама боюсь вирус домой принести…
Константин Иванович как будто не слушал.
— Мне бы лекарство свое получить, — наконец, сказал он.
Она отпустила ему препарат — мощнейшее обезболивающее — и он направился домой. По дороге он думал вовсе не о вирусе, а о жене. Она умирала, и он ничего не мог сделать. Шторы у нее в комнате были задернуты, а часы тикали.
Милая Сюзи
Я считаю оранжевых человечков меж голых деревьев в сером лесу за окном. Два, три, четыре, пять, шесть, семь. Они усиленно изображают активную деятельность: собирают мусор с сырой земли, сгребают лопатой прошлогодние листья, мерзко хлюпающие коричневатой пожухлой массой. Человечки-жилеточники несчастны: им бы сидеть дома, любить семью, читать с детьми сказки, и чтобы никто не трогал, не выгонял на показательные работы. Вместо них дома сижу я, упираюсь подбородком в белый подоконник и через сетку на окне наблюдаю, как они бродят по апрельскому лесу.
Мне в запястье вгрызается кошка, не получив должной ласки. Ну потерпи, господи, я же как-то живу и не пытаюсь сожрать первого подвернувшегося под руку. Я безразлично отдаюсь в её когтистые лапы и почти не чувствую, как она с шипением вспарывает мои кисти, оставляя за острыми клыками едва заметные ошметки плоти.
Я думаю о бывшем парне — не потому, что он нужен, а потому что помню, как сильно он ненавидел быть один на один с собой. Хочется написать, ну что, как там твоя самоизоляция? Как там ты? Ты — тот, который внутри, а не внешний, рукастый, волейбольный, умный и уверенный, как будто есть перед кем выпендриваться? У тебя все в порядке? Т ы знаешь, что с собой делать?
Надо что-то с собой делать.
Я думаю: моя мама работает медсестрой, и рано или поздно мы заболеем. Мне все равно, я застреваю в безвременье, я не слышу истерик знакомых, я блокирую их посты на фейсбуке, равнодушно проваливаясь в цифры статистики на «Медузе» и совсем ей не веря. Мне не за кого бояться, мои страшные «если» уже успели произойти, заграбастав с собой самых важных людей, и я чувствую эгоистичный иммунитет к всеобщей панике.
Терять почти некого.
«Мой отец в группе риска», «За бабулю вот страшно», «Надеюсь, обойдется». Между мной и пугающими «если» моих друзей — стеклянная звуконепроницаемая стена. Я в вакууме уже случившегося, я ничего не чувствую.
В своей квартире я как будто в игрушечном стеклянном шаре — потряси и пойдёт ненастоящий снег. Мне тут, наверное, очень одиноко, скажет Сюзи. Да нет, милая, у меня тут кошка грызёт углы ноутбука, папина старая кофта объятьем висит на спинке стула, двадцать декабрьских книжек валятся как моя мама с усталости после работы, сотня апрельских строчек застревает под пальцами над клавиатурой, а на дуолинго уже идет сто тридцатый день изучения нидерландского. Милая Сюзи, не бойся, моя самоизоляция живёт во мне уже много лет, у меня по ней черный пояс, хочешь, расскажу про поэзию на корешках книг?
Я ложусь на холодный первоэтажный ламинатный пол лицом к своим книжным многоэтажкам и составляю стихи из их названий. Получается что-то вроде:
Beautiful Boy,
Call me by your name
[as] If we were villains
On the Road
[of] Milk and Honey.
Или:
Маленькая жизнь
Иисусов[а] сын[a]
Под стеклянным колпаком
В дороге
[из] Звездн[ой] пыл[и]
[и] Чернильн[ой] кров[и].
Как тебе такое, Сюзи? Мой левый бок промерз, пока я складывала для тебя друг на друга книжные кирпичики, а ты говоришь: «Это же не поэзия, это чушь собачья».
Милая Сюзи, когда ты успела стать такой сукой? Когда тебе стало до лампочки, не одиноко ли мне в этом квартирном стеклянном шаре? Сюзи, солнце, раньше я тоже думала, что есть какие-то правила, но мой друг, мающийся сейчас в своём собственном стеклянном шаре в ясеневских девятиэтажках, сказал мне: «Каждый дрочит так, как хочет». И если это не ответ на твой вопрос, я не знаю, сумею ли придумать лучше.
Когда-нибудь, Сюзи, ты разобьешь мой шар и все это закончится. Я не уверена, будет ли лучше, но точно знаю, что станет иначе. А пока, милая Сюзи, посочиняй-ка со мной стихотворений из названий на книжных позвоночниках, обещаю, когда-нибудь тебе понравится.
Натяжитель (постапокалипсис с ковидным привкусом)
Нервно сжимая маску в кармане, Петров пробирался дворами по незнакомому району. Как и везде, шелестит листва, развалились кошки по площадке, скрипит коляска у мамочки с ребенком. Даже тротуар привычно изгибом уводит за дом. Только таблички на домах другие, с иными фамилиями и проспектами. Свободной рукой Петров держал телефон, навигатор в котором уверенно вел зеленой змейкой по тротуару. Главное, не встретиться с патрулем, потому что уважительной причины гулять по незнакомому району на другом конце Москвы Петров не имел. Зато неуважительная причина не терпела отлагательств. Скрывается солнышко за громадинами домов, тени разрастаются вдоль пожухлых лавочек, медленно капает вода из прохудившейся трубы, торчащей наружу петлёй. Навигатор счастливо мигает оповещением — маршрут закончен. Приплыли.
Звонить никуда не надо. Деревянная дверь в подъезд двухэтажки намертво осталась полуоткрытой. Вокруг разрослись земля, ржавые гвозди и осколки бутылок, окружившие створку. Изъеденный временем бетонный козырёк из последних сил укрывал старую дверь. Счастливо светилась надпись розовым мелом — «Цой жив». Жив, чертяка, всё равно лучше пока не придумали. Петров такую Москву видел только в фильмах бабушкиной молодости.
В их районе давно нет деревянных дверей. Надо идти, как бы темно внутри ни было. И ещё сыро. Свет на верхнем этаже ниточками пробивается через покосившиеся перила. Мокро пахнет, и под ногами что-то рассыпается. Судя по стенам — сколупнувшаяся краска.
Отсутствие краски, опавшей на пол, обнажает шрамы надписей. Петров даже читать их боится, надеясь, что ничего плохого про Цоя там нет.
— Видел тебя, давай на второй этаж. Дверь открыта, — рявкнули сверху, и Петров немножко умер. Потом взял себя в руки, кивнул в темноту для убедительности и шагнул на лестницу.
Бетон хрустнул рассыпанными чипсами и стеклом, но не развалился. Только поэтому Петров вскоре заглянул в квартиру.
— На кухне, — рявкнул уже знакомый голос, и Петров последовал за ним.
На вполне приличном столе валялись микроволновка и сигаретные бычки. Микроволновка с шипением кружила внутри себя тарелку, а бычки ничего особо не делали. Разве что пахли. Возможно, Петров, будучи некурящим, к ним придирался.
Он сел за стол и вопросительно уставился на мужичка. Тот, в свою очередь, суетливо покопался в смартфоне, довольно крякнул и отложил гаджет.
— Натяжитель, значит?
Петров утвердительно кивнул в ответ на вопрос.
— Три рубля.
— А как выглядит этот натяжитель?
Мужичок хмыкнул, развернулся и, покопавшись в ящике стола, достал две небольшие проволоки, завёрнутые в форме капли с причудливым черным камнем на остром конце. Мужичок загадочно улыбнулся, нацепил капли на уши и завёл в смартфоне секундомер. Через три минуты сняв их, он солидно продемонстрировал потертости за ушами.
Петров одобрительно кивнул, разглядывая эффект от натяжителя.
— Всё завязано на магните и его свойствах. Три минуты, и ты будто носил маску всю рабочую смену. Эффект держится десять минут. — Мужичок наклонённой головой бросал слова в стол, позволяя Петрову хорошенько рассмотреть результат действия устройства.
Петров вздохнул.
— Ты где работаешь?
— В офисе на Белорусской.
— Менеджеры, офис, — пренебрежительно бросил мужичок и сплюнул в пепельницу. — Всё делают по инструкции и в соответствии с правилами. Проверки следов ношения маски строго по времени. Никакого творчества.
Петров кивал.
— Тогда даже следить за проверяющим не надо. Заведи будильник и за минуту до проверки надевай натяжитель. Пока до тебя дойдут, уже спрячешь, а инспектору покажешь отличные потертости. Если больше трёх минут продержишь, можешь смело говорить, что респиратор носишь.
— А как же с камерами быть? Которые маски отслеживают.
— У тебя затенителя нет, что ли? — Мужичок привстал, лопаясь от соблазна хорошо заработать на двойной продаже.
Петров рукой погладил карман брюк. Был, конечно. Штука на грани фантастики. Небольшой ободок со встроенным металлическим материалом в ста процентах случаев давала помехи на камере. Кто первым заметил, что помехи получаются ровно такими же, как будто на лице маска, уже не вспомнить. И всё же небольшой ободок стал самым популярным атрибутом. Даже у мужчин с залысиной. Новая мода расширяла полёт фантазии, и вскоре самый простой ободок-затенитель можно было получить в подарок с покупкой телефона в «Евросети», а дорогущий, фирмы «Vesta», в Россию не поставляли. Таможня хранила стойкую неприязнь к гаджету и просила солидные откаты.
— Есть, — улыбнулся Петров.
— Так а что ты спрашиваешь глупости тогда? — Вместе с досадой упущенной выгоды мужичка пикнула микроволновка, разогрев еду. — Может, тебе проще маску носить тогда?
— Не проще. — Петров вынул три мятые купюры по тысяче рублей и бросил на стол к сигаретным бычкам, взамен заграбастав со стола натяжитель. — Дурацкие правила с масками. И закон дурацкий.
Однажды в темном переулке
Она больше не боялась вечерних темных переулков. Тут днем-то редко кого встретишь. А вечером они вовсе безлюдные. Редкие прохожие шарахались, вжимались в стену и старались как можно быстрее пройти мимо.
Было тихо. Цокали только ее каблучки. И вот эти звуки перебили другие: тяжелые шаги.
Она оглянулась. И сердце ее забилось часто-часто. За ней шел мужчина в черной куртке с поднятым воротником, лицо его закрывала черная маска. Ей показалось, что в руке у него что-то блеснуло. Нож? Она пошла быстрее. Он тоже ускорил шаг. Она побежала, и он побежал. Хотела закричать, но вырвался только слабый стон. И вот он уже совсем рядом с ней.
— Стой, курица!
— Стою. Но только, пожалуйста, не приближайтесь!
— Я грабитель, но не идиот.
— Я уже поняла.
— Люблю понятливых жертв.
— Вы будете только грабить или еще и…
— Ну ты дура! Стой на месте.
Грабитель наклонился, расстелил на асфальте платочек. Потом достал флакончик антисептика и побрызгал на платочек.
— Вот! Теперь я отойду на полтора метра, а ты положишь на этот платочек деньги, драгоценности… Часики, смотрю, у тебя неплохие. И все это обработаешь. Флакончик оставляю.
— У меня нет налички. У меня карта.
— Карта мне не нужна. Сразу заметут. Ладно! Обойдемся драгоценностями.
— Ну, не такие уж это драгоценные драгоценности. Так, подделки. Но если вы настаиваете — пожалуйста.
Она медленно приблизилась к платочку, положила колечко, сережки и серебряный крестик.
— Обработайте антисептиком! — приказал грабитель.
— Не надо учить ученую.
Она обрызгала все антисептиком.
— Негусто, — сказал грабитель. — Только что с голоду не даст загнуться.
— А вы давно кушали в последний раз?
— Давно. И так себе. Всухомятку.
— А знаете что, я недалеко тут живу. У меня вчерашний борщ есть, нарезка. Могу по-
быстрому пирожки настряпать. С мясом, с капустой.
— Я сейчас подавлюсь слюной, — сказал грабитель.
— Так чего же мы стоим? Идемте! Только, пожалуйста, соблюдайте дистанцию.
— Не учите ученого.
Она жила на пятом этаже. Грабитель снял куртку. И предстал тщедушным и застенчивым мужчиной.
— Сто лет не ел домашних пирожков, — восхищенно ворковал он, уплетая один пирожок за другим.
— А может, вина? — предложила она. — Это, наверное, самое драгоценное, что у меня здесь есть.
— Ну… С удовольствием! Вы уж извините меня за грубость. У меня, вообще-то, незаконченное высшее.
— А почему не законченное?
— Несчастная любовь.
— Как я вас понимаю. Да снимите вы этот свитер. В доме так жарко.
Они пили вино. По телевизору показывали беспорядки в Сиэтле.
— Ну, пора и честь знать, — сказал грабитель. — Мне пора. Да и темнеет уже.
— А у вас есть куда идти?
Он погрустнел.
— Самое плохое в жизни человека, когда ему некуда идти.
— Бедненький! — сказала она. — Ничего, если я поглажу вас по голове?
— Ну, если не боитесь! Вообще у меня отрицательный тест.
— Так у меня тоже! — радостно воскликнула она.
И потянулась губами к его губам.
О дальнейшем рассказывать не будем. Потому что среди наших читателей есть очень скромные люди.
Но и скромным, и нескромным людям мы посоветуем одно: «сидите дома».
Последний звонок
Каждое утро он просыпается в семь тридцать без будильника и ровно к восьми идет в супермаркет напротив. Берет французский батон, бутылку «Будвайзера» и катит тележку к кассе. По прошествии месяца его узнают все кассирши, он понимает это по их опущенным глазам. Ненадолго его все же удостаивают взглядом:
― Пакет?
Они знают, что он откажется, но продолжают спрашивать изо дня в день. Они, в отличие от него, на работе.
Он любит свою работу достаточно, чтобы не думать о пенсии всерьез. При этом он отчетливо представлял начало своего первого нерабочего понедельника, будто проживал его не раз. Утро, магазин, самая большая тележка, свежий батон и бутылочка дорогого импортного пива. Душ, бритва, одеколон. Штаны с наглаженными стрелками, свежая белая рубаха, пуловер. Глазунья в два яйца. Он ломает батон и макает хлеб в идеальные желтки. К сорока двум годам он не придумал, что будет дальше.
…Пожалуй, первый звонок Егор пропустил лет десять назад, когда по дороге из Мадрида в Порту сломался прикуриватель его прокатного авто. Дисплей телефона трижды моргнул и безнадежно почернел. Не обнаружив в стареньком «фиате» подходящих разъемов, он легким матерком прошелся по своей профессиональной бережливости. Перепала пара ругательств и его нескладному характеру, причине пустого пассажирского сиденья. Егор обливался потом на тридцатиградусной жаре, суетливо обжигал пальцы о горячий двигатель, но так и не нашел под капотом малолитражки коробку с предохранителями. Он задыхался от несвежего битумного дыхания перегретого асфальта. Испанский ветер только усугублял дискомфорт, обдавая сухие губы придорожным песком.
В тот день он торопился на футбольный матч, ставший кульминацией долгожданного недельного отдыха. Он мог бы пожертвовать той игрой, остановиться на ближайшей заправке и зарядить аккумулятор. Конечно же, мог.
Тогда экспедиторы перепутали две партии отводов — развезли не на те участки газопровода, а на границе зависли немецкие датчики, необходимые на стройке позарез. Он узнал об этом после возвращения из отпуска. Поинтересовался у прораба, каким образом поворот трубопровода в сорок пять градусов прошли отводом на тринадцать. Тот снисходительно улыбнулся и зачем-то стал рассказывать, как на прошлом месте работы по ночам красил подводные лодки. Только Егор хотел спросить его, почему красили ночью, как в кабинет влетел перепуганный заместитель и начал клясться здоровьем детей, что своевременно отправлял сообщение о проблеме с таможней.
После той поездки Егор купил док-станцию и чехол с усиленной батареей. Номер его телефона продолжал набирать популярность в конторе. Экономисты ждали помощи в проценке многотомных проектов. Бухгалтеры умоляли возглавить вялое движение документов. Начальник юридического отдела приглашал на чашку китайского чая, витиевато, будто по-китайски, изъяснялся, вспоминая невзначай («не в службу, а в дружбу») о запчастях на один из множества своих автомобилей, снегоходов, мотоциклов, о том, что нужно перегнать его катер в Питер. Завхоз, отставной прапорщик, по-армейски бестактно требовал найти рабочих для замены окон, требовал разобраться с поставщиками не отслуживших свое лампочек и дверных доводчиков.
Такова была вольная трактовка его должности. Даже зам по кадрам в своих просьбах выходила за пределы должностной инструкции Егора, и, стеснительно запинаясь, просила обеспечить транспортом на ближайшее выездное мероприятие. Егор был начальником отдела снабжения, и коллеги инстинктивно тянулись к нему по любой нужде. Настоящую же суть его профессии они могли уловить разве что на корпоративных вечерах из тостов производственных служб. Начальники участков, прорабы, даже вечно недовольный всем главный инженер звенели бокалами за «восьмирукого Егора». Но офисные сотрудники, по всей видимости, не улавливали скрытые смыслы и продолжали раздражаться цифрам в его строчке премиальных ведомостей.
…После завтрака Егор берет книгу и садится в кресло, купленный по случаю старый честерфилд с высокой спинкой. Через час-полтора глаза вязнут в буквах. Кресло уже не кажется ему таким уютным, как пару лет назад в антикварном магазине, и он попеременно закидывает ногу на ногу, распрямляя стрелки на коленях. Ни один телеканал не цепляет, те же новости, что и вчера — мир замер во всеобщем карантине. Егор то и дело машинально тянется к телефону проверить заряд батареи. В спящем режиме десятки приложений — металлокалькуляторы, классификаторы марок стали, сборники гостов.
К вечеру он срывается, берет телефон и звонит экспедитору:
― Хлеб, Коля! В прошлый раз ты опять купил не тот хлеб! Тот светлее, почти серый, я же тебе объяснял. Пористый, почти воздушный, и семена другие сверху… Нет, не тмин… Не кунжут… Не знаю! Поспрашивай продавцов. Купи несколько видов, что ли.
Он возвращается в кресло, с облегчением выдыхает, смотрит на окружающие его четыре стены. Надо бы, надо бы их освежить.
Правила
Месяц назад у Милы и Паши на двери холодильника появились правила совместного проживания во время карантина. Да, не успели они разъехаться до начала карантина. Расстаться успели, а разъехаться — нет. Вот эти правила.
1). Теперь мы друзья. Из этого следует, что совершенно спокойно и даже с удовольствием проведем это НЕОПРЕДЕЛЕННОЕ время вдвоём. Правило 1 — помнить об этом всегда;
2). Готовим вместе.
Поправка к правилу 2: заказываем еду по очереди;
3). Спим в разных комнатах.
Поправка к правилу 3: можем оба спать в спальне, потому что диван неудобный, а кровать большая;
4). Закрываем дверь в ванную;
5). Назначаем встречи в зуме с друзьями в одно и то же время, чтобы не было грустно слушать, как без тебя пьют вино и хохочут на всю квартиру;
6). Назначаем встречи в зуме с психологом в одно и то же время, чтобы никто не подслушивал;
7). Если кому-то нужно будет притвориться перед родителями, что мы ещё пара, соглашаемся подыграть;
8). Если Мила выпила три и более бокалов вина и захотела всё вернуть, Паша должен вспомнить десять ужасных событий из их совместного прошлого и громко сказать их вслух, глядя Миле в глаза;
9). Если Паша вдруг подумал, что неслучайно карантин начался на следующий день после расставания, то Мила должна вспомнить десять ужасных событий из их совместного прошлого, которые Паша озвучивал ей ранее, и громко сказать их вслух, глядя Паше в глаза.
Серафима и посткарантинное общество потребления
На исходе карантина Серафима, наконец, вышла на улицу. Прищурилась на нежное июньское солнце, поправила маску на лице и отправилась за хлебом. Вернулась Серафима через три часа, почему-то без хлеба, но со свежим маникюром. Подробностей Серафима вспомнить не могла, вроде бы шла по улице, потом — как солнечный удар, и она уже сидит в каком-то месте под названием «Розовый лимон», кругом феи в масках, по телеку крутят «Великого Гэтсби» с Ди Каприо, а она пьет теплое сладкое шампанское и выбирает цвет лака.
А ведь почти три месяца Серафима прожила простой и чистой жизнью — никаких внешних искушений и впервые в жизни полный профицит бюджета. Ранее между Серафимой и ее финансовой подушкой безопасности всегда что-то вставало и дико мешало процветанию — сумки, там, туфли, шелковые платки и кашемировые свитера, авиабилеты, букеты цветов, такси, книжный магазин «Москва» вставал на пути вместе со всем своим ассортиментом, йога, посиделки с подружками в кафе, маникюр опять-таки и контрольным выстрелом — абонементы в консерваторию.
И вдруг все закончилось. Оказывается, мало что так способствует осознанному потреблению, как наглухо заколоченные магазины. До этого Серафима пробовала многое, чтобы унять внутреннего шопоголика, а тут неведомый китаец съел на ужин летучую мышь и полностью перекрыл Симе доступ к путешествиям и шелковым платьям — воистину неисповедимы пути глобализации.
Вируса Серафима не боялась, вернее, она была готова к любой пандемии практически с рождения. Бабушка повязывала Симе скрипучий хлопковый платок под шапку («чтобы не мерзли уши») примерно до лета, запрещала дотрагиваться до поручней в метро и заставляла мыть руки по сто раз в день, плюс каждый раз после того, как дотронешься до денег. Советы главы ВОЗ и известного вирусолога из Калифорнии Серафима пропускала мимо ушей — ей и так с детства было известно, что основа любой противовирусной терапии — это вовремя надеть двое рейтуз на толстые серые колготки и заправить в них майку, бабушка, по крайней мере, советовала именно так.
Нет, болезнь не страшила Симу, с работы ее тоже не уволили — она была ценным кадром, отличным юристом, приносить доход компании могла и из дома. Вернее, наконец, выспавшись, Серафима правила договоры с утроенной силой и внимательностью. Деньги, за практически полным отсутствием трат, прибывали с каждым днем. Когда Симе показалось, что лучше просто не бывает, консерватория вернула ей деньги за абонементы.
Сима посмотрела онлайн-трансляции из всех театров мира, названия которых смогла вспомнить, созвонилась в зуме с раскиданными по всему миру подружками, записалась в кулинарную онлайн-школу и на французский по Скайпу, и на второй неделе карантина поняла, что собственное благополучие на фоне апокалиптической мировой ситуации ее не просто тяготит, а несколько пугает. Ей казалось, что расплата за кулинарную школу и просмотр театральных трансляций в рабочее время будет страшной и неизбежной. Тем более, что уж скрывать, весь этот мировой катаклизм случился исключительно из-за нее — просто на Новый год, в который Сима еле вползла под грузом работы, она попросила Бога и мироздание как-то так устроить, чтобы ей месяц посидеть дома и тупа поспать, но чтобы при этом как бы с зарплатой и при работе. И вот — пожалуйста. Правда, не месяц, а больше, и не у Симы, а во всем мире, но она же не оговаривала подробностей.
Под гнетом собственного праздного благополучия Серафима решила немного спасти мир, укрепив его материально. Сима пожертвовала денег во все благотворительные фонды, помогла врачам, одной жене врача, женщине, приютившей дворовую кошку (на «фейсбуке» собирали), пожертвовала на восстановление исторической вывески в центре Москвы, храму в Ивановской области, приюту для диких животных, выкупила часть картин у знакомой художницы (ей же нужно на что-то жить, а искусство в эпидемию продается плохо) и, наконец, выслала денег московскому зоопарку. В карантин Сима подсела на трансляции зоопарка, особенно ей нравился смотритель Александр. Он так нежно приникал к аквариуму и рассказывал о червяге — бесполой помеси червя, угря и змеи, родом из юрского периода, что у Серафимы как-то сразу теплело в области солнечного сплетения.
Вирус расползался по миру, кривые заражений уходили бесконечно вверх, сирены скорых вытеснили все звуки города, а Серафима по-прежнему пыталась подставить миру хрупкое плечо, спасая все, до чего могла дотянуться ее кредитка, и впервые в жизни чувствовала себя необыкновенно нужной человечеству.
И вдруг все закончилось. Город ожил. Серафима вышла июньским днем за хлебом и снова попала в паутину соблазнов в лице салона «Розовый лимон» — как будто и не было этих трех месяцев, помощи ближним и дальним, осмысленной жизни, чистой и правильной Серафимы — благотворительницы и важного звена мироздания.
Отчаянно и горько плакала Серафима солнечным июньским днем посреди оживленной улицы возле салона красоты, слезы заливали маску, прохожие останавливались в недоумении. Сима теряла смысл жизни, червяга в московском зоопарке теряла серьезного спонсора, и только посткарантинное общество потребления, вздохнув с облегчением, готовилось вновь принять в свои объятия прекрасную Серафиму.
Смерть и пирожки
Маргарита Степановна решила умереть.
Она задернула шторы, погасила свет. Задержалась у холодильника: может, тоже отключить? Но он был забит продуктами под завязку — недавно приезжала дочка, позаботилась. Маргарита Степановна в задумчивости взяла кусок сыра, откусила, положила обратно. Пусть работает. Что ж продуктам пропадать!
Выпила напоследок чая с душицей, сполоснула кружку и легла.
Натянула одеяло до подбородка и стала ждать, когда Она придет за ней. Эта, с косой. Что придет, Маргарита Степановна не сомневалась, знала о себе: переупрямить её за вот уже почти восемь десятков лет пока никому не удавалось.
«Господи, дай уйти тихо и необременительно», — пробормотала она привычную молитву. Всё исполнено, прожито как хотелось. Или не совсем как хотелось, что теперь об этом думать. Радость выветрилась. Одна желчь осталась.
Маргарита Степановна подошла к решению умереть ответственно: написала завещание на листочке, чтобы раздору потом не было, прибрала в квартире. Только занавески стирать не стала. Сама накупалась и во всё чистое оделась.
Пожила, чего уж, надо и другим место уступить.
Что-то засвербело жалостливо в груди — а как правнука не поняньчу? И тут же другой, строгий, голос перебил — и кто тебе, старой, маленького доверит? А то, и правда, и правда, быстро согласилась сама с собой Маргарита Степановна.
Время шло, она старалась лежать смирно, не ворочаться. В животе урчало. Пару раз пришлось-таки подняться, дойти до туалета, но это не в счёт. Водички еще попила — греха нет водички попить.
Смерть не приходила.
Перед тем как провалиться то ли в сон, то ли в предсмертное забытье, Маргарите Степановне подумалось: надо было напоследок Моте пирожков напечь, что ж она про Мотю-то забыла!
В это же самое время этажом выше Мотя тоже лежал на кровати и не шевелился. Под кроватью его караулил Кровавый Клоун со зловещей улыбкой в пол-лица, темноты дожидался, чтобы вонзить зубы в его, Мотину, плоть и сожрать, так что следов не останется.
Спасти его могли только родители. Но они на дежурстве. Они врачи и теперь всё время работали, отвлекать их можно было только в ситуации жизни и смерти. На самом деле, такая ситуация сейчас и происходила.
Только не поверит никто.
Мотя не двигался уже целую вечность, даже нос боялся почесать, как вдруг вспомнил о бабе Рите. Точнее, о её пирожках. Баба Рита почти не ходила, но пирожки пекла вкуснейшие и Мотю угощала. Откуда-то пришла в голову абсолютно дикая, но, несомненно, верная мысль — Кровавый Клоун боится пирожков.
Мотя придумал план спасения!
Он отмотал от катушки длинную нитку, привязал грузик — тяжёлую гайку от конструктора. Осторожно, стараясь не наступать на пол, чтобы не призвать Кровавого Клоуна, перебрался на подоконник, открыл окно и стал спускать веревку с гайкой вниз, к окну бабы Риты.
Маргарите Степановне снилась птица. Птица билась в окно избы её детства. «Мама, впусти птицу!» — отчаянно закричала Маргарита Степановна и проснулась. Шкворк-шкворк — царапало за занавеской.
— Ну наконец-то, баб Рит! Я стучу-стучу! Умерли вы там, что ли? — возмущалось ушастое бледное лицо со взъерошенным чубом.
— Мотька! Ты чего это удумал? — Маргарита Степановна задрала голову и прокричала вверх: — Родители твои где? Работают, что ли?
— А то! На дежурстве. Баб Рит, тут дело такое. Можете мне пирожков испечь?
— Пирожки? Сейчас? А в чем дело-то?
— Долго рассказывать! Ну очень нужно! Испеките, а? Я вам нитку спустил, вы к ней пакет с пирожками привяжете, а я подниму. Не бойтесь, она крепкая!
В теплоте и мягкости теста руки Маргариты Степановны отогреваются. От кисловатого запаха пузырящейся опары вспоминается нетерпение, с которым крутится она, маленькая, вокруг мамы: когда пирожки будут готовы? Мама делает строгое лицо, а глаза-то смеются.
Через полтора часа Мотя поднимает пирожки в запотевшем пакете. Достает первый — тяжелый, щедрый на ароматную начинку, с загорелой, чуть присыпанной мукой корочкой. Разламывает его и втягивает носом дух горячей сдобы и яблочного повидла.
Кровавый Клоун, поскуливая, растворяется в воздухе, но Мотя этого даже не замечает.
— Спасибо, баб Рит! — кричит Мотя и машет рукой.
Маргарита Степановна смотрит на его довольное раскрасневшееся лицо. Синие глаза с крапинками, чуть заметные веснушки, дырка на месте недавно выпавшего зуба.
Она возвращается на кухню. Несколько пирожков лежат на тарелке. И еще немного теста на завтра. На пузатом боку чайника на мгновение проступает лицо ее молодой, смеющейся мамы, той, у которой руки в муке и егоза дочка.
Маргарита Степановна наблюдает в окно, как на землю опускается ещё одна ночь её жизни. В кусочек неба между ветками видно несколько звёзд. Запахи сырой травы и свежей выпечки смешиваются во что-то значительное и очень близкое.
Этажом выше спокойно спит мальчик Мотя с пирожками в сытом животе.
А внизу, в подвале, безымянная кошка облизывает своего ребенка. Его рыжая с чёрными подпалинами шёрстка — одуванчиковой нежности.
Старый
Олег купил дом и умер. Нужно было еще посадить деревья, вырастить детей, закончить монографию о Паустовском, но он успел только купить дом.
Если подумать, с его стороны это был странный, даже экстравагантный поступок. Когда сообщил Вере о приобретении дома, он добавил — мол, давно хотел, но откладывал, и вот теперь карантин форсировал решение. Так и сказал — «форсировал решение». Он знал намного больше слов, чем Вера, умел ими жонглировать и, собственно, за это она его и полюбила. Как низшее существо — высшее.
Если бы до эпидемии Вере сказали, что Олег способен на покупку дома, она бы не поверила. Собрание сочинений Генриха Бёлля — это он мог запросто, причем в букинистическом отделе за бешеные деньги. Пластинки тоскливых, никому не известных пианистов на берлинских распродажах — вполне. Ну в крайнем случае он мог купить демисезонное шерстяное пальто. И, как всегда, ошибался при этом с размером. «Обещай ничего не покупать без меня», — каждый раз просила Вера. «Я старше тебя на двадцать четыре года», — напоминал он, чтобы доказать свою самостоятельность.
Что касается домов, их всегда покупала, продавала, меняла, сдавала сама Вера. Она была хорошим агентом по недвижимости с солидной базой данных и приличным стажем. Клиенты любили Веру за легкий нрав и верный глаз. Она всегда близко сходилась с людьми, прежде чем предлагать им дома. Знала: то, что подойдет маленькой брюнетке, ни в коем случае нельзя предлагать полной блондинке.
Теперь она стояла перед домом, который купил Олег. Небольшой сруб из почерневших бревен угрюмо смотрел на нее мутноватыми стеклами в потрескавшихся рамах. «Постройка 1926 года. Ты только вслушайся в эту музыку — один, девять, два, шесть, — сказал тогда Олег, по-свойски протирая краешком ее хлопкового платья свои замутившиеся очки. — Это тебе не какая-нибудь бестолковая вилла. Это сад-дендрарий ученого-агронома Кицкого. Он жизнь положил, чтобы создать здесь рай».
Рай. Слов нет — рай. Вера окинула взглядом густые заросли крапивы и сныти, из которых удивленно (что мы здесь делаем?) торчали гигантская пихта, сизая елка и пышная аралия. Это из узнаваемого. Торчало еще что-то, но Вера в ботанике была не сильна. К тому же все деревья и кустарники были опутаны совершенно неожиданными для средней полосы лианами. И лианы эти окончательно сбивали с толку. «Ладно, справлюсь, — подумала Вера. — Не такое барахло продавала».
До приезда первого потенциального покупателя оставалось сорок минут. Вера села на ветхое деревянное крыльцо, предварительно расчистив его от назойливой растительности, и попыталась сосредоточиться. Что имелось из достоинств?
Самое главное — сад-дендрарий Кицкого был указан во всех путеводителях по этому провинциальному городку. То есть, с большой натяжкой эта усадьба была достопримечательностью. Можно, например, начать беседу с покупателем так: «Знаете ли вы, какие писатели, поэты, художники жили в этом городе? Только вслушайтесь в названия улиц, только вдумайтесь, какие люди ходили этими тропками…» А потом что? Допустим, клиент знает. Но как литературная слава этого городка может компенсировать отсутствие газа и воды на участке?
Это Олег мог запросто ради невзрачного памятника русской поэтессе ехать через всю Италию. Или впадал в депрессию, когда его студенты не могли на слух отличить прозу Бунина от прозы Набокова. Это Олег все превратности жизни встречал цитатами. И когда его забирали в больницу, неточно шутил: «Вот тебе ласточки… Вот тебе, Верочка, ласточки. Верь тут, что, кроме пепла…» Но другие же люди — просто люди.
Вера ойкнула и прихлопнула комара, присосавшегося к ее предплечью. Нет ни газа, ни воды, ни толкового забора. В доме — труха, плесень, сквозняки. В саду — джунгли. «Начни с замера и планирования участка, — советовал Олег, когда уже понял, что вряд ли сам примет в этом участие. — Пригласи фитопатологов и дендрологов. Пусть сделают обмер высот, диаметров стволов, проверят состояние крупномеров. Нужно понять, кто болен, кого спасать в первую очередь и как. Нужно описать каждый экземпляр. Это дорого, хлопотно, но стоит того. Даже если дерево покажется им совсем безнадежным, ты все-таки не торопись. Оно, может, сто лет росло. Нельзя же так сразу…»
«Может быть, я еще на фитнес сегодня успею?», — некстати подумала Вера и опять посмотрела на часы. — Если за час управлюсь здесь, два с половиной до Москвы, в девять я в фитнес-центре». До прихода клиента оставалось двадцать минут. Так… Еще раз. Из достоинств. Близость к живописной реке. Ну как близость? Полчаса пёхать. А если до пляжа — минут сорок. Ладно, пусть будет близость. Что еще можно наскрести? Рядом с домом — остановка. Сомнительное достоинство, если учесть, что за ней, судя по мусору, постоянно устраиваются пьянки. Опять же — дачники всегда на машинах. Зачем нужна эта остановка? Ну, допустим, остановка. Магазины, кафе, музеи — в шаговой доступности. Прекрасно. Но что толку, если на участке нет туалета?
В туалет, кстати, хочется. Но не лезть же в лианы, не маленькая. Как же этот Кицкий справлялся, интересно? Культурный же был человек. Вон сколько книг после себя оставил. А еще фотоальбомы, письма, записи в блокнотах, документы, исследования… «Все сбереги и сделай музей», — сказал Олег. Вот так просто. Сбереги и сделай музей. А пи́сать где?
Господи, блин! И хоть бы Олег спросил ее о порядке цен, о подмосковных оазисах, о тенденциях рынка загородного жилья… Разве не отговорила бы она его? Разве не предложила бы сто тысяч прекрасных вариантов? Разве не нашли бы они что-то более подходящее?
Вера протянула руку, чтобы погладить невесть откуда взявшегося рыжего кота, доверчиво прислонившего свой бок к ее слегка загорелой ноге. И как же гадко звучат в голове эти слова: «Разве я не отговорила бы?», «Разве я не предложила бы?», «Разве не нашли бы…» Скучно, глупо, по-бабьи. Именно этими словами мать упрекала Веру после их с Олегом скорой, почему-то вдруг секретной свадьбы («А давай всех удивим», — предложил Олег). «Старый он какой-то, твой муж. Безнадежно все это, — сказала тогда мать. «Права я была, а ты меня не слушала», — добавила она на похоронах.
Вера отстранила кота, встала с крыльца и еще раз посмотрела на дом. Потом достала мобильник и быстро набрала: «Извините. Осмотр третьего варианта отменяется. Дом снят с продажи».
Стены
У всех свои причуды: запах гнилых яблок, ноги в холодной воде, конторка, крепчайший кофе, три утренних часа, прогулка с диктофоном, бумага определенной марки. Роулинг писала первого «Поттера» в кафе, качая люльку с малышом.
Мне нужны стены. Ничего лишнего на столе. И покой. Мне нужно то, чего у меня никогда не было.
Первую историю я сочинил летом, в маленьком приморском городке, — про медный пятак, который путешествует из кармана в карман, из кошелька в кошелек и беседует с другими копейками и рублями. Думаю, я подсмотрел эту историю: у бабушки в углу стояла этажерка с проигрывателем на 78 оборотов и стопками истрепанных журналов «Вокруг света», которые я перечитывал каждый год, — наверняка в одном из них. Я писал в тетради простым карандашом: шариковая ручка противно нагревалась в жару и замарывала весь мой труд. Я едва умел писать, но что-то толкало под руку. Нет, не так. Было что-то острое и новое в том, что вот я сижу на крыльце, на деревянных ступенях под солнцем, и из ничего появляется живой говорящий пятак. Его только что не было — и вот он есть. Ладонь моя пуста, в ней нет пятака. Но он есть. Я смеялся. Бабушка опускала на землю жестяную лейку, из которой поливала ромашки и бульденежи, смотрела на меня и качала головой.
На море бы сбегал с ребятами, а он сидит. Жмется к стене, когда нужно пройти мимо него на крыльцо, и все выводит свои каракули.
Нет, она не говорила ни слова.
Стен у бабушкиного дома словно не было. Июльские грозы сотрясали его, как хижину поросенка, мягкие груши шлепались на порог, на столе всегда стояли свежие ромашки — с паучком, который не успел сбежать, а дверь не закрывалась весь день, и легкая занавеска любезно впускала ветер в крохотную кухню. Сад был моей гостиной, черешня — мансардой, кряжистое тутовое дерево с выпирающим корнем — кабинетом, виноградник — спальней, а пляж — террасой с видом на маслянистый простор Черного моря, где бродили, загорали и плюхались в волну нагрянувшие гости.
Из школы я любил возвращаться под моросящим туманом. Он скрадывал расстояния, перевирал размеры. Здесь я сам решал, куда ведут дороги. Пока я записывал очередную выдумку, пустота квартиры, очерченная стенами, заговорщицки ждала поворота ключа. Дверь в детскую не запиралась, и, избегая объяснений, особую тетрадь я держал под тетрадью с домашним заданием. Наивная уловка.
Студенческий быт вовсе смел границы. В ежесекундной доступности было столько презрения к личному пространству, что, при всем обилии дружеских связей, сохранившихся на многие годы, общага осталась для меня образцом антидома. Я писал ночами, до первых трамваев, потом клевал носом на утренних лекциях или прогуливал их. И все же был счастлив: новый город, новый мир — мои новые комнаты обширного дома. Я мог сорваться и уехать — в горы с друзьями-туристами, электричкой на дачу к малознакомым легким платьям, к зимнему серому заливу — дышать соленым дождем. Все стены мира были мои, и все окна были настежь.
Съемные квартиры — тоска средних лет. Чужие стены с чужим ремонтом. Деньги за следующий месяц. И не знаешь, как долго еще тебе смотреть на эту идиотскую картинку над не твоей сигаретой прожженным столом. И тебя тянет в чужие страны. Стены гостиниц, прозрачные стены аэропортов. Гряда Альп за ночным занавесом снега, мостовые узких коридоров-улиц, яркие ковры импортных пляжей, ледяной мохито. Битте шен. Уи, бьен сюр. Чи ведьямо! Слова, слова, слова, которые все сложнее запихнуть в ноутбук: все больше вокруг лиц, огней, грохота сдвигаемых стульев, шипения подаваемой пиццы, отражений в автобусных окнах, радужных дорожных карт. Суетливые зазывалы тянут за рукав, они в каждой твоей комнате, за каждым углом, ты всем нужен.
Три месяца, подаренные миру китайцами, я терзаю белый экран. Ни слова. Меняю шрифт, меняю цвет бумаги. Меняю текстовый редактор. Убираю лишнее со стола. Ищу фотографию, которая меня вдохновляла. Ни слова, ни слова. Пять копеек — это сколько было бы теперь?
Где все эти города? Мне страшно, что они вымерли. Я выпивал их залпом, я пресытился и не мог уже выносить, но теперь они мне так нужны. Аэропорты прощали мне отсутствие слов на экране ноутбука, без них этот адский девайс ревет мне в лицо жутким чудищем из детского сна. Злобная микроскопическая тварь оборвала все авианиточки — и мир исчез. Даже то, что я вижу из окна своей квартиры, едва ли существует. Грозу почти не слышно за стеклопакетами, на кухне сохнет купленный до локдауна букет ромашек. Мелких, не как те…
Я ногтем отковырнул крышку ноутбука, едва не опрокинув чашку. Гугл-мэпс. Искать… С высоты птичьего полета падаю на ту самую улицу. Клик, клик… Давай же! С этой точки плохо видно, еще шаг в сторону… На зеленой дощатой стене дома, почти скрытого старой черешней, хорошо видны белые буквы и номер телефона.
«Алло? Алло? Я, кажется, вас разбудил… Ради бога, простите, но это очень срочно. Вы еще продаете дом?»
Так надо было
Мальчик с утра до вечера гонял мяч по своей квартире и не подозревал, что пол, заменяющий ему футбольное поле, является одновременно и нашим потолком.
Мы тоже не знали, сколько лет мальчику, как его зовут и мальчик ли это вообще. Мы не могли даже догадываться ни об этом, ни о том, как долго продлится еще самоизоляция, закончатся ли футбольные тренировки с отменой этого режима, и наступит, наконец, всему конец, в хорошем смысле, конечно.
Неопознанному шумному объекту было дано имя — мальчик Кирюша. Согласно легенде, он был послан на нас богами, как кара за слишком уютное заточение. Трехкомнатная московская квартира с двумя санузлами на двоих, высокоскоростной интернет и огромный холодильник, набитый деликатесами —согласитесь, мы заслужили, чтобы мальчик Кирюша играл над нашими головами в мяч. Благодарим тебя, господи, что не нашими головами! Аминь!
Мы приняли и смирились. Не сразу, конечно. Вначале муж разрывался между желанием позвонить, но не мог выбрать куда. В дверь соседей? А может в мэрию?
— У него есть родители? Или его воспитали волки?
— Пусть Собянин выпустит детей на улицу!
Но постепенно привыкли. Мы просыпались с первым ударом мяча, благо мальчик Кирюша начинал тренировку не раньше восьми, предавались послеобеденному сну, когда наступал долгожданный тайм-аут, убавляли громкость телевизора после девяти вечера, чтобы ненароком не разбудить затихающего на ночь футбольного демона.
Десятый день самоизоляции обещал быть похожим на предыдущие девять. Мальчик Кирюша гонял мяч, мы завтракали и смотрели новости — сначала, как обычно, про вирус.
— Бред какой-то! В Италии при жёстком карантине все умирают, а в Швеции все сидят в кафе и живы. — Муж сосредоточенно пилил сардельку, истекающую кровавым кетчупом.
Мальчик Кирюша сначала отрабатывал удар в стену, а потом начал двигать мебель – предположительно, стулья.
— Я за шведский сценарий. Вон, белорусы даже в футбол не перестали играть, и никто не умер! Ну, почти никто. — Муж увеличил громкость телевизора. — Ворота он там, что ли, сооружает?
— А может мальчик Кирюша белорус? —предположила я.
— Прекрати разжигать национальную рознь! У этого, — муж ткнул указательным пальцем в потолок, — нет национальности.
Вдруг сверху всё затихло, и диктор новостей заговорил в тишине неожиданно громко:
— Столичные полицейские ищут мошенника, который выманил у пенсионерки четыре с половиной миллиона рублей. Аферист внушил жертве, что за ее деньгами объявлена охота, и пообещал помощь высших сил.
На экране появилась бодрая симпатичная старушка:
— Мне позвонил по телефону Михаил и сказал, что знает, что у меня большие сбережения в банке, но мне их не отдадут, потому что на деньгах порча.
— А вы не спросили, откуда он знает про ваши деньги? — поинтересовался журналист.
— Я не спросила, — виновато вздохнула старушка и нежно погладила одну из трех иконок, лежащих перед ней на столе. — Когда он пришел, мы зажгли свечи и начали молиться. Потом Михаил сказал, что надо ехать в банк, чтобы снять деньги и изгнать из них злого духа.
— Прямо Архангел Михаил, сука! — Муж снова добавил громкости, потому что мебель сверху возобновила движение.
— Не ругайся, пост же!
— И ты туда же! Такая же, как эта бабка! С соседями не ругайся, неудобно, комментарии под постами мэрии не пиши, всё равно не прочтут, не кричи на водителей из машины, всё равно они тебя не слышат — полное смирение! Пусть с нами все делают, что хоть! Когда станешь бабулей, я заберу у тебя все телефоны и деньги!
— Будешь так нервничать, вряд ли станешь дедулей.
— После банка мы поехали в церковь, —продолжала старушка.
— И отключу все православные каналы! — не унимался муж.
— В церкви Михаил сказал, что я могу взять сколько угодно свечек — это бесплатно.
— Бесплатные свечки за четыре с половиной миллиона, отлично!
— И пока я зажигала свечки под иконами, он отдал мои деньги.
— Кому? — строго спросил журналист старушку.
— Да, кому? — переспросил мой муж.
— Откуда же я знаю, кому! — рассердилась пенсионерка. — Я же не видела, я же свечки ставила!
— А зачем вы ему отдали свои деньги?
— Да, зачем? — пытал вместе с журналистом старушку муж.
— Зачем-зачем! — Жертва обмана передразнила любопытных и добавила многозначительно: — Так надо было!
— Вот дура!
— Ну, ты чего… Она просто старая наивная женщина, — вступилась я за старушку.
— Конечно! Это же универсальная удобная формула для больных и здоровых, старых и молодых — «так надо было»! Мы с тобой вторую неделю дома сидим, потому что никто не знает, как одолеть вирус, а спроси этих влиятельных и могущих, какого хрена столько денег впуливали в войны и оружие, вместо того, чтобы развивать здравоохранение и науку, они что ответят? Правильно! Так надо было! И даже если мы сдохнем, от вируса или от голода, так тоже будет надо!
Тут мальчик Кирюша, который на протяжении всего сюжета про обманутую старушку скрежетал мебелью, совершенно некстати решил сменить футбол на прыжки с высоты. Видимо, мебель ему нужна была для сооружения трамплина.
— Да когда же это, блядь, закончится! — с этими словами муж схватил нож, выпачканный кровью сосиски, и застучал им по батарее, выкрикивая антидетские лозунги и всякое нецензурное.
Я не пыталась остановить его и успокоить, потому что знала, что он скоро сам остановится и успокоится. Когда это случилось, и муж извинился за спонтанную акцию протеста, я снисходительно погладила его по голове и сказала:
— Ты должен сходить к родителям Кирюши и узнать у них имя и фамилию мальчика.
— А это ещё зачем?
— Ну как зачем? Мы должны это знать, чтобы через десять — двадцать лет, когда мальчик Кирюша станет известным футболистом, понять, что наши мучения были не напрасны, что так надо было…
Точки тире
Ольги не стало полтора года назад. Как бы ей была любопытна эта история с пандемией. Она свято верила, что человечество само себя погубит и расстраивалась, когда на последних минутах фильма-апокалипсиса герою удавалось всех спасти. «Жаль, — говорила она, — это могло бы стать новым витком развития человечества». Посмеиваясь, просила об этом никому не рассказывать. Сергей же находил ее взгляд на мир и отношение к жизни удивительными.
В середине марта половину конторы уже перевели на удаленную работу. Сергей упорствовал и приезжал в офис, пока не выдержал начальник:
— Сергей Витальевич… Вам шестьдесят один. Хронические заболевания есть?
— Бронхит. И гипертония там, по мелочи…
— Прошу, оставайтесь дома. К чему это… геройство, ну.
Он послушался. А затем колпаком карантина накрыло всю страну.
Когда в один момент из магазинов пропала туалетная бумага, тушенка и гречка, а он стал обеспокоено следить за каждым новым репортажем, у Сергея от нервов подскочило давление. Что его ждет?
В лучшем случае он не заболеет. В худшем — встретится с Ольгой на том свете.
И тот и другой вариант Сергея вполне устроил.
Он перестал смотреть новости, потом и вовсе выдернул штепсель телевизора из розетки.
Оставаться дома было странно. Но не потому, что давили стены и не было прежней свободы. Замкнутые пространства его не пугали: в молодости он служил водолазом, и в барокамере случалось проводить больше суток. До карантина Сергею казалось, что за полтора года он примирился со своей потерей. Однако, когда остался наедине с собой, оказалось, без Ольги жизнь потеряла былой вкус.
Все чаще было слышно соседей. Они ругались, у них выли собаки и рыдали дети, кто-то пьяный пел песни под гитару, у кого-то сдавленно бормотал телевизор. Все это было и до карантина. Вечерами или на выходных — точечно прорывалось из-за спрятанных за квартирными дверями маленьких миров.
Но теперь казалось, что в доме картонные стены.
Сергей подумал, что непременно дойдет до аптеки и купит беруши.
По ночам ему снились корабль и волны. Льдины. На них длиннолапые фигурки чаек. Сколько я уже в море? Кажется, целую вечность. А земля… Ее словно не было.
Ночью его разбудил тихий стук. Нахмурившись, Сергей стал вслушиваться. Да, определенно: три коротких, три длинных, три коротких.
Кто-то за стеной подавал сигнал бедствия.
В детстве Сергей занимался в кружке юных радиолюбителей. Увлекся радиоспортом, неплохо освоил азбуку Морзе. И даже занял второе место на районных соревнованиях.
Включив лампу, Сергей пошарил в столе в поисках блокнота и стал вспоминать морзянку нараспев. Вооружившись небольшой статуэткой с плоским дном, Сергей ответил: прием.
Сел чуть прильнув к стене и стал слушать. Точки, тире, тире и точки.
«Помогите. Мне страшно».
Так он познакомился с Лешей.
Леше было одиннадцать, и он жил в соседнем подъезде. Следующие пару недель стена, по которой примыкали их комнаты, стала основным средством связи.
На карантине он был с мамой вдвоем, а их отношения он назвал «скорее сложными». Она родила сына в девятнадцать и говорила, что это сломало ей жизнь.
Она всегда была рядом, когда он звонил по телефону. Контролировала его переписку. Искала повода сорваться. И всякий раз находила. Хотя Леша старался даже звуком не напоминать о себе. А с недавних пор она стала выпивать. На днях требовала у сына сказать, что он ее любит. На Сережин отказ назвала его «маленькой дрянью» и что «она ненавидит его больше». Он стал прятать от нее бутылки, что-то сливал в раковину.
Сегодня она обнаружила пропажу и рассвирепела так, что ударила его. Конечно, после этого плакала и просила прощения. Теперь ее тошнит в туалете.
«Жаль, школу закрыли. Раньше было проще».
Чаще Леша выходил на связь после одиннадцати. К этому времени Сергей уже сидел на кровати и ждал позывных.
«Как день?»
«Норм, ходили в аптеку. Она грустная. Не спит, ходит по квартире».
Затем послышался крик, сначала женский, потом более высокий — Лешин. Чей-то плач, не разобрать, хотя Сергей и прильнул ухом к стене. Отзвуки голосов и какая-то неясная возня. Затем звук, как если бы от стены отодвигали нечто тяжелое. Или придвигали. Непонятно.
Больше Леша на связь не выходил.
Следующим утром, вычислив номер квартиры, Сергей набрал в отделение полиции с жалобой на «жестокое обращение».
— А вы кто?
— Сосед.
В трубке помолчали, вздохнули и сказали, что у них и так полно работы.
Тогда Сергей задумал прорваться.
Он подкараулил, когда из подъезда вышла девушка, и проскользнул внутрь. Поднялся на восьмой этаж и вдавил кнопку дверного звонка. Руки немного потряхивало. Он сделал глубокий вдох, чтобы сразу начать говорить. Что именно — точно не знал. «Прекратите издеваться над сыном»? Шорохи и движение за дверью. Но потом все стихло.
Ему так и не открыли.
Вечером Сергей долго отстукивал Лешино имя. Вслушивался в звуки за стеной.
Сон не шел, Сергей ворочался, отчего простыня под ним сбилась складками.
«Оля, Оля, милая, если ты на небесах, попроси Господа, чтобы это закончилось скорее. Не за себя прошу».
Той ночью было тихо. Дом молчал.
Шесть лестничных пролетов
Загудел лифт и, кажется, остановился на этаже. Вера ждала курьерскую доставку, а её всё не было. Она чуть приоткрыла входную дверь и прислушалась. Шум, похожий на шипение порванного шланга, наполнял подъезд и вызывал беспокойство.
Она сунула ноги в пижамных штанах в резиновые сапоги, зацепила за уши самодельную маску из четырехслойного ситца с актуальными пасхальными зайцами, надела на каждую руку пакет для завтрака, распахнула дверь и шагнула из квартиры. Было тихо, никого на площадке не было. Она подождала с минуту и вдруг услышала шаги несколькими этажами ниже, они, кажется, удалялись.
Только собралась уйти обратно в квартиру, как шаги остановились, и в возникшую тишину опять вползло неясное шипение. «Кто там? Точно, подростки не вынесли заточения и тусуются», — сама себя спросила и тут же уверенно себе ответила Вера, начав тихо спускаться. Шагая, она вдруг поняла, что уже недели три разговаривает вслух сама с собой. Три пролёта вниз — ничего, ещё три пролёта — ничего… Вот они! Она просто остолбенела. На площадке между этажами, у подъездного окна, заставленного цветами в горшках, на складных стульчиках сидели четыре старушки и играли в карты. Рядом стояли пустые помойные вёдра. Старушки бурно жестикулировали, но старались не шуметь, говоря тихим шёпотом, иногда перебивая друг друга. Именно этот звук Вера и приняла за странное шипение. Около окна стоял журнальный столик — тоже с цветочными горшками, которые старушки сдвинули, освободив себе место для игры.
— Вы чего тут делаете? — тихо спросила Вера.
— Тьфу ты, зараза! Вер, ты что пугаешь нас, я вон опять карты уронила, они теперь козыри мои видели, — посетовала одна из старушек, подбирая карты.
— Вы что тут делаете? Карантин же, вам выходить из дома нельзя, — четко и громко произнесла Вера, и голос ее полетел по пролётам вверх и вниз.
— А ты тут не кричи! Мы и не выходим, мы тут в подъезде, а в подъезде можно и никто не запрещал, — с вызовом произнесла вторая старушка, вставая и упираясь худенькими кулачками в бока своей кофты из ровницы.
Остальные дружно закивали.
— Тётя Зина, я не буду с вами спорить, я детям вашим позвоню сейчас, пусть сами с вами, со всеми вами разбираются.
— Ха, чего детям, Ритка так боится заразы, что ни разу за полтора месяца не приехала, не положено, говорит, — обиженно парировала бабуля, — и сейчас не приедет, звони не звони.
— Да! — подтвердила третья старушка.
— А я позвоню, — с угрозой произнесла Вера.
— Звони! А я телефон из розетки выдерну, — ответила баба Зина и погрозила Вере маленьким кулачком.
— Да! — опять согласилась третья бабушка и как заправский футболист сделала сильный замах ногой, но внезапно передумала, опустила ногу, замерла на секунду и тихонько подвинула пустое мусорное ведро к лестничному пролету.
Волнообразным эхом подъезд сотряс грохот.
— Бабушки, милые, ну так нельзя, опасно же, идите домой, — взмолилась Вера.
— Верочка, — примирительно вступила в разговор четвертая бабушка, — отправляйся, детка, к себе, мы поиграем в дурачка полчасика и разойдемся, сил нет дома только с больным телевизором разговаривать.
Вера бессильно взмахнула руками, повернулась и стала подниматься. Один пролёт, второй, четвертый, шестой…
Открыла дверь квартиры, и тут снизу тонкий, но твердый, как стальная струна, голос бабы Зины затянул: «Наверх, мой товарищ, мы все по местам, последний наш бой наступа-ает…» «Врагу не сдаё-отся наш гордый «Варяг», пощады никто-о не жела-а-ет!» — дружно и громко вступили остальные.
Вера вздохнула: «Слова переврали, но поют хорошо», и тихо закрыла за собой дверь, чтобы не испортить хлопком песню…
Энергия неопределенности
Похоже, я все пропустила. Наш классный чат гудел всю ночь. 657 новых сообщений. Это появились результаты ЕГЭ. Открываю послание от Вороны.
Как написала?
У меня по химии ― 91.
У Мишаниной ― 82.
Она обещала отравиться.
Мишанина давно обещает отравиться, манера такая у человека. Нашла ссылку в личном кабинете: Егорова Мария Алексеевна, химия ― 75 баллов. Я обмираю. Даже у Вороны 91. Еще спрашивает: «Сколько?» ― видела же списки. Я давно знала, что она не ворона, а ехидна!
Судьба в последнее время похожа на московскую погоду. Пригреет солнышко, запоют птички, расцветет сирень на бульваре. И я чуть не получаю самый высокий результат по русскому. Апелляцию захейтили. Но я сделала это! А сейчас дождь за окном просто утопил мою заветную мечту ― учиться на бюджете.
Весь год играла в такую игру. Я представляла, что получаю по химии 100, как Паша. Прихожу в школу сдавать учебники, или так, другие дела, встречаю Лиду Валерьевну, а она уже все знает, криво улыбается и говорит: «Машенька, как порадовала-то!» А сама прям зеленеет от вселенской несправедливости. Мне это очень помогало не застрелиться после пятичасовых занятий с репетитором.
Натягиваю толстовку и джинсы, хватаю зонт и иду подышать дождем. Мне все равно, но такая низкая оценка ― почему? Все будут спрашивать: «Какие результаты?» Не хочу больше об этом говорить. Вот Паша, он смелый. Он прямо признается, сессию там провалил или паспорт потерял. Только у него так краснеет лицо, что мне страшно на него смотреть. Я буду крутить, вертеть: «По русскому ― 98, а вот по химии был ужасный вариант, я к предмету была совершенно готова, но так себя чувствовала, никогда в жизни мне так плохо не было, а еще жара, в общем, у меня ― 75».
Возвращаюсь домой и разглядываю себя в зеркале. Взгляд какой-то жесткий и резкий. Малиновый цвет волос почти смылся, и я совсем перестала улыбаться в последнее время. Противно, когда над тобой что-то висит, словно дамоклов меч. Как можно пройти, как обойти четырнадцать претендентов на одно место? Какие тут могут быть улыбки?
Химию я, может, не очень люблю. Вот биология — это мое. Пишу: «Мама, привет! ― Сердце мое сжимается, но я вспоминаю Пашино лицо и продолжаю: ― У меня 75 по химии». Извини, мама.
В марте мы изолировались в четырех стенах, сидели за кухонным столом, который вдруг стал нам тесен. И наше будущее выглядело туманным. Особенно страдал папа. Он привык планировать свою жизнь по минутам и на три года вперед. Его Гугл-календарь был заполнен разноцветными квадратиками. Синие — это семейные дела, красные ― работа, зеленые ― хобби. Синих и зеленых было мало, в основном все заполнял красный цвет. Когда объявили карантин, папа впал в оцепенение. Он сидел на диване с телефоном и монотонно удалял одну запланированную встречу за другой, пока в его жизни не осталось ни одного цветного квадратика.
А мне сначала было даже хорошо побыть дома, отогреться и выспаться. А потом время налилось тяжестью, уснула бы и проснулась, когда уже все позади: карантин, экзамены, выпускной, проходные баллы и конкурсы.
Неизвестность — это еще хуже, чем ожидание. У Адамса в «Автостопом по галактике» герои испытывали проблемы с генерацией энергии неопределенности, это служило топливом для космического корабля. По-моему, за последние месяцы в моей жизни этого ресурса скопилось «too much», с радостью отдала бы все Слартибартфасту.
Мама и я с братом как-то держались, мы не наводили идеальный порядок в доме, не заботились об обедах или ужинах, но изловчились сохранить нормальные отношения. Мама сидела на совещаниях по скайпу в костюме и тапочках, она пыталась спасти бизнес, который, как «Титаник», шел ко дну. Я грызла биологию. Брат сдавал сессию в зуме. Так и дотянули до того момента, когда выложили результаты по биологии. Сразу пришло сообщение от Вороны: о, у нее 90, хвалю за постоянство! Смотрю свой результат, проверяю: не может быть… у меня — 89…
Пишу Вороне:
«Ты выиграла.
Поздравляю!»
А потом долетела смс от Лиды Валерьевны. Оказывается, она верила в меня всегда, экзамены — это лотерея, если не хватит баллов при поступлении, школа может предоставить мне льготу на платное обучение в Медицинском институте. И пожелала удачи!
Иду вниз, на кухню, все завтракают, выдыхаю и честно выкладываю:
― Папа, мама и Паша, у меня по биологии ― 89!
Мама застывает с чашкой в руке. Папа хмурится.
― Маловато, дочь. Но бой еще не окончен!
Брат в халате и нагеленных волосах откашливается и произносит:
― Результат так себе, сочувствую! Можно поступить на платный, потом переведешься. А я очень извиняюсь, ― непринужденно продолжает он, ― мы встречаемся с ребятами, хотели почертить, можем засидеться, я останусь ночевать у Леши, ничего?
Мы все поворачиваем головы, смотрим на его медленно краснеющее лицо и после секундного молчания хохочем.
А я поступила на платный.
***
Человек с чахоткой ближе к концу становится очень красив.
У испанки красивое хотя бы само это имя.
При covid-19 вкус и запах пиццы становятся неощутимы,
А сухой кашель — его главный императив.
Мы едим конфеты из Гарри Поттера со вкусом перца, соплей, ушной серы.
Проверяя друг друга, в порядке ли вкус и обоняние.
Я совершаю выбор между убить соседей и отправиться в ванную.
Буду лежать в кипятке, брать у себя интервью, презрев полумеры.
Ты работаешь на балконе, я приношу тебе в окошко еду
Со словами: двойной бигмак и кола совсем безо льда.
Когда же и чем завершится вся эта байда?
Поедем когда-нибудь в Ригу и Катманду?
Просыпается Алиса из Яндекса: не так уж обидно сидеть дома?
Ведь сегодня идёт дождь и в целом довольно пасмурно.
Ты громко чихаешь, я радуюсь твоему насморку —
В послужном списке короновируса нет подобных симптомов.
Если бы знать, что ты не умрешь, не закашляешь, не будешь страдающе средневеков.
Я готова сидеть на карантине до новой зимы.
Я отдам тебе мои легкие в тяжёлые дни чумы.
Только будь на своем балконе, работай по-прежнему, играй в WoW.
Canzone Italiana
Buongiorno Italia, buongiorno паника в каждом доме,
ужас в глазах, выглядывающих из-под масок,
карнавал продолжается, но уже не такой веселый,
люди шарахаются друг от друга, вдруг вспоминая,
что приветствие поцелуем теперь сродни Иуды.
Глухота переулков, не слышен всплеск весел,
заколочены ставни, — конец света настал,
Венеция вспоминает Томаса Манна,
запах денатурата и хлорки повсюду вместо Армани.
Набережная Неисцелимых снова обретает первоначальный смысл,
зефирная махина Салюте насмехается над словом здоровье».
От нас троих все пускаются врассыпную, —
без масок, пьяные и веселые,
мы для них как прокаженные, —
слишком живые на фоне оцепенения.
Закрытые школы, затихшая консерватория,
пустые отели, люди, что крысы, сбегают
из тонущего города.
А чума всё ближе
А чума все ближе, ближе, —
краток век эфемерид.
Человечество на лыжах
над геенною парит.
Увлекаясь гигиеной, чтобы не терять лица,
Человечество гиеной ждёт тотального конца.
Вини — козырь, вени, вици. Високосный, сука, год.
Человечество в тряпицу обернуло влажный рот.
Нет границ в чумном угаре — где Уганда, где Елец?
Но британец Поттер Гарри снитч откроет под конец.
И тогда лыжней отвесной — что чума им, что ковид, —
Человечество над бездной,
в звездных лыжах
воспарит.
В неподвижности ждущие света
*
в неподвижности ждущие света
весну вместе с нами съели
панельные многоглазки
**
мама в круизе
границы с берега Стикса
закрыты
***
за всех потоскую
идите
Вот, например, автобус
Вот, например, автобус, ездит спокойно, гордый,
Ему не мешают таксисты и дикие велосипедисты,
Никто у дверей не толпится, никто не бежит к остановке.
Город просторный, весенний, дышится — ах, красота!
Но что-то водителю скучно круги нарезать без дела,
Не узнает сам себя он, тоскует по склочным бабкам,
Мамашам, детям, коляскам и даже по контролерам.
Вдруг! Смотри-ка! Старушка!
На лице, разумеется, маска, в руке авоська и клюшка.
Бежит с небывалой прытью, а за нею бежит патрульный.
Водитель — ррраз! — к остановке, двери открыл для бабки,
Запрыгнула внутрь! Ходу! И все светофоры зеленые!
Старушка снимает маску, говорит водителю басом:
— Ты в Лужники-то едешь? Там у меня тренировка,
А пропуск сейчас хрен получишь.
Водитель отвечает:
— Конечно! Маршрут у меня самый редкий,
Как раз Лужники проезжаю.
А сам улыбается.
Губернатор на селекторном совещании
«Уже больше тысячи человек, ещё раз подчёркиваю, взялись за ручки, за поручни, за двери магазинов… да, ещё раз подчёркиваю, неизвестно за что они уже взялись» — из выступления губернатора Краснодарского края по поводу ситуации с пандемией.
Тысяча человек, рук две тыщи,
Дошли до ручки, дёрнули, зашли в магазин, вышли.
Тысяча человек, рук в два раза больше,
что трогали? Хлеб? Колбасу? Потолще или потоньше?
Тыща людей! Девять тыщ пальцев минимум
надо, чтоб сосчитать то, что натрогали ироды!
Тысяча человек, цифра еще уточняется,
касались чего хотели, а вас это не касается?
Тысяча человек — трогали, лапали, дёргали…
Не сто и не двести — тысяча! Ещё раз это подчёркиваю!
Беда, так сказать, короче, если не выражаться!
Придётся взяться за ум, да хоть за что-нибудь взяться!
И если, мои уважаемые, такое ещё повторится,
То может кто-то из вас кресла легко лишиться!
Главы втянули головы, нахмурили лица вице-,
И ужас холодной рукой потрогал их ягодицы.
Из заразно-масочного гетто
Из заразно-масочного гетто
Я ныряю прямо в тишину —
Глубиною в целую весну
Подмосковно-дачного просвета.
Дом стоит, и я в нем одинок,
И все также не с кем обниматься.
Ну а как иначе обнуляться?
Только так для нас придумал Бог.
Лишнего не будет ничего —
Каждая важна свободы сотка,
Стылый воздух онемевшей глоткой
Я хватаю, словно молоко.
Конец мая 2020
Эти ноги стирали плиты
Эти яхты взрезали воды
А теперь забыты, тишине покорны
Стук балконной двери
Налетевший ветер
Побеседуй с ними
Тихо побеседуй
Все мирское горе, все людские беды
Обсуди со стуком. Побеседуй с дверью
Разузнай у пыли, как проводит лето
И спроси у ветки, почему спилили
Говори же с пылью. С тишиной — беседуй
Напиши на стенах, если кто ответит
Этим гулким летом.
Оказалось, это
сами мы — предметы
Люди ползали по-муравьиному
Люди ползали по-муравьиному
Вереницей из улицы в улицу,
Люди прятались по квартирам и
Забывали прожитый день.
Им всегда не хватало времени,
Бестолково и как получится
Исчезали, без роду, без племени, —
Как на выборах бюллетень.
Они ждали, когда мир изменится,
Они ждали покоя и отдыха,
Продолжая скучать, канителиться,
Окунаясь в мазут суеты.
Но когда им было даровано
Запастись и надеждой, и порохом,
Они вышли грязнющими, мокрыми,
Из кристально чистой воды.
Минус одна весна
Минус одна весна из остатка жизни,
Минус одна любовь, что приятней сна,
Воздух пропитан дымом, а небо сине,
И звукоряд пернат на все голоса.
В замкнутом мире сомкнутые объятья —
Роскошь немногих, но повезло вдвойне
Тем, у которых некого отнимать и
Ищущим до финала правду в вине.
Моему Лазарю
Мне не хочется записывать это стихотворенье,
Мне хочется, чтоб исчезла причина его написанья.
Так врач, констатируя смерть,
Был бы счастлив,
Если пациент
Вдруг бы открыл глаза,
Задышал,
Выпутался из трубок,
Выписался и ушел домой.
Врач тогда тоже ушел бы домой.
Все вокруг говорят, ты герой.
А я спросила тебя, почему ты улыбаешься со всеми,
Кроме меня.
Ты ответил: «С другими можно надеть маску,
и вообще я лицемер».
Наблюдаются самоуничижение, апатия,
Тревожность и ангедония.
Я все жду, когда ты вернешься.
Музей древностей
Ночью туман превращается в молоко,
А к утру возрастает число пропавших без вести.
Каждый о ком-то плачет. Мы — ни о ком.
Мы уже год обитаем в музее древностей.
Я — голубое перо и кусок холста,
Ты — уже больше года не знаешь, что с этим делать.
Каждую ночь ты находишь мои уста —
Каждую ночь я навеки лишаюсь тела.
Город кричит о пришельцах и ледниках,
Город вдыхает яд полоумной ревности,
Глядя, как нам с тобой хорошо в трёхстах
Тёмных кубических метрах музея древностей.
И перед тем как за мной и тобой придут,
Перед тем как растащат нас в поле гнедые лошади,
Я пропою «Марсельезу». В жару, в бреду.
Перед музеем. На самой широкой площади.
На берегу моря
На берегу моря под ласковым солнцем сидит Дитя
и выкладывает дорожку из камешков:
вот совершенно белый,
вот с аккуратной дырочкой в центре,
вот серый в выпуклую крапинку,
вот каштановый с зеленоватой прожилкой на талии,
вот чёрный с белыми мраморными разводами,
а вот кусочек синего бутылочного стекла, очень редкого, кстати,
этот кремовый, длинный и узкий, в детстве мы называли такие пальчиками,
этот выпуклый, как диванный валик,
а этот плоский, как диск.
Все камушки теплые и гладкие,
приятные на ощупь,
полезные для нервной системы.
Это мои карантинные дни.
О вечном карантине
Обсуждают вирус, такси, доставку,
Обсуждают Ницше, Кобейна, Кафку,
Обсуждают доллары, евро, закон, нефть,
Обсуждают порчу, корону, гробы, смерть.
Я живу в другом мире, пишу о Боге,
О душе, о любви, о добре, тревоге.
И о сытости тех, кто не знал нужды.
И о всех, чьи потребности мне чужды.
Мой единственный друг — Иосиф Бродский,
Мой остывший ужин — рожки по-флотски.
Сколько лет я живу на этом свете,
И теперь есть шанс на печать в билете.
Но сижу взаперти, алкаю воздух,
Здесь свободой дышать совсем не поздно.
Без любви свобода — почти удавка,
Как просроченная судьбой заявка.
Я живу, не таясь, на самой грани,
Разбираю мир на скелет и ткани.
Разбираю схемы, планеты, планы,
Возрождаю мифы, героев, страны.
Обсуждают вирус, такси, доставку,
Обсуждают Ницше, Кобейна, Кафку.
Я куплю беруши, приклею в уши,
Выбирая мокрую точку суши,
И укроюсь в строгости карантина,
Избегая сущности гильотины.
Он просыпается в Краснодаре…
* * *
Он просыпается в Краснодаре,
Она — в Миннеаполисе, он — в Париже,
В Куала-Лумпуре или ближе,
В Батуми, в Мюнхене, в Риме, в Бари.
Он ставит будильник на пять ноль пять,
Она — на восемь, но встанет позже,
Вчера онлайн заказала дрожжи,
Ведь надо же что-нибудь выпекать.
Он слушает лекции про успех,
Она достала учебник хинди,
Он зум-уроки берет по линди
Ей в карантиндере пишет чех.
Он покидает квартиру в шесть,
Какое счастье, что есть ретривер!
Она решила готовить ливер,
Хотя полезней гулять, чем есть.
Ему не спится, и ей тревожно,
Уже ведь месяц вот это всё,
Не айс снотворное из Басё,
Хотя и с Шиллером было сложно.
Неважен день, переулок, дом
Все в одинаковой аритмии.
Когда закончится пандемия,
Все станет разным, как было до.
* * *
Я это списываю на карантин,
На режим изоляции, на перчатки.
Как ещё объяснить отпечатки,
Вдруг ожившие на моем пути?
Влажный воздух, вечерний гул,
Вкус фахитос и Маргариты
Ощущение, что орбиты
Вдруг совпали. Бровей и скул
Расшифрованные эскизы,
Рузвельт-Айленд, жара под сто,
Бризы, танцы, фонтан, карнизы,
Сердце, счастье, игра в лото.
Все вдруг снова как будто рядом,
Запах, вкус, ощущенье, звук.
Как вернуться за ту ограду,
Где ты даже уже не друг?
Может, игры иммунитета,
Витаминов иссяк запас, но…
Дистанция безопасна —
Не два метра, а третье лето.
Вирус стоек, опасен шлейф,
Карантин нарушать не стоит,
Вспоминая, как ты устроен,
Я себе говорю: “Stay safe”
.
Игра престолов
Не знают волосы цвета льна,
Какую ведут войну.
Она Королева, она одна,
Ей надо спасти страну.
Каким поветрием занесло
Ее в этот странный край?
Каким здесь кормятся ремеслом
И как попадают в рай?
Она летит над стальной рекой,
Над рыжим дворцом в снегу,
Над просыпающейся Москвой,
Над центром, над МГУ.
Что здесь за люди, какой народ?
Чем город их поражен?
А может, лучше наоборот —
Не знать ничего, как Джон?
Драконьих крыльев широк размах,
И жалобен скрип подпруг,
Как город на этих семи холмах
“Коронный” сразил недуг?
Закрыты масками скулы их,
Пустынно и зло кругом,
И кажется даже внезапный вихрь
Болезненным очагом.
В груди у нее пламенеет песнь,
Нельзя больше небо злить —
Вскричать “Дракарис!”, чтобы болезнь
Мгновенно испепелить.
Готовится все ее существо
Сказать это слово, но…
Она просыпается от того,
Что солнце ей бьет в окно.
* * *
В рассветной дымке седая взвесь,
Над городом перезвон…
Она вчера посмотрела весь
За сутки шестой сезон.
От весенней войны за своё спокойствие
От весенней войны за своё спокойствие
Выбивает десять из десяти.
Журналисты с экрана взывают к совести,
Цифры графиков молча растут в сети.
От закрытых дверей расползаясь спорами,
Проникает в души синдром «Титаника».
Происходит массовое и скорое
Заражение вирусом тихой паники.
Мир живёт перебежками как под выстрелом.
От ларька с продуктами до авто
А в мозгу бессимптомно и быстро выстроен
Отрицалобункер из «но зато…».
А весна рассыпает цветы и лучики.
А весне, в общем, пофиг кому и как.
Этот мир уверен, что будет лучшее.
Но что мы там будем — еще не факт.
Переученный экстраверт
Амбулаторное самолечение страхов на дому.
Между просмотрами сериалов обязательно проветривайте помещение.
Енисей — та река из шести букв; но осточертели кроссворды, настолки и прочие игры:
Нянчиться целыми днями со своим беспокойным умом — занятие не из легких.
Явление, типичное для метамодернизма, псевдо-героика на хромокее.
Во всем этом не больше новой искренности, чем в пакетах с пакетами.
Овсянка на завтрак, овсянка с сухофруктами на завтрак, снова овсянка на завтрак.
Всяко лучше, чем вовсе без завтрака, но скоро польется из ушей.
Се ля ви. Вот бы домашнее животное завести, кто бы за мной это все доедал.
Енота, к примеру. Или хорька. Они же всеядны.
Нет, мой лендлорд не позволит. Максимум, что можно теперь — взять из приюта дворнягу.
Етцингердорф — ни за что не угадаешь, где это (плюс у меня нет шенгена, какой мне теперь шенген).
Тяга к открытию нового, хотя бы в словарном эквиваленте — простительна. География — чудо.
Янтарные побережья Балтики.
Неянтарные восточные побережья Скандинавии, населенные
Етунами — простодушными великанами, что умеют вызывать стихийные бедствия.
Ткань драгоценная мифа сплетается с льном повседневности, сминается складками.
Классический пример эскапизма — перечитывать старую книгу, где
Любовники пересказывают друг другу истории, древние, как деревья.
Юдоль самоизолированных — бабушкиным нарративом ограждаться от безумия новостей.
Дятел-новостник все стучит по виску, чтоб продолбить до префронтальной коры.
Ямбохорей его звучен и равно жесток к чувствам верующих, агностиков, атеистов.
Мягким кружевом закатных сумерек обернуть голову трижды, отвлечься.
Январь был теплым, апрель весь в снегу.
Не припомню такого апреля, в котором бы не было града.
Етуны не на шутку разошлись со своими стихийными шуточками.
Сколько можно уже мстить асгардцам за то, что не отдали Фрейю?
Кусочек пазла с диснеевским замком утерян, полной картинки теперь не собрать.
Учащенное сердцебиение. Надо больше двигаться, надо вставать, разминаться.
Чаще делать зарядку, делать массаж для лица, голеней, стоп.
Аюрведа дает массу рекомендаций на этот счет; но я их не соблюдаю, конечно.
Юпитер над горизонтом. Нет, это Венера. Обнови приложение sky map, сам увидишь.
Последнее сообщение не прочитано абонентом. Он вообще не читает смс.
Обожаю таких персонажей.
Общение через зум, вацап, вайбер, вк, телеграм и директ предпочтительней. Что ж.
Благоразумное решение — ставить ограничения на свои каналы коммуникации.
«Щегол», «Безгрешность», «Светила» — мало ли толстых романов, чтоб занять себя на неделю.
Енота, раз уж нельзя живого, можно нарисовать — выдуманного, веселого крошку.
Никто не заметит разницы, в самом деле — ленту листают не глядя.
Июнь — все надежды теперь на тебя. Откроют границы — куплю билет в
ЮАР, заберусь на Столовую гору, буду сидеть там, смотреть в океан безотрывно.
Посмотрев на небо поверх очков
I
Посмотрев на небо поверх очков,
Пошатнулся город и пал ничком,
За ничтожный срок потеряв в цене,
Опустев лежит и оцепенев,
Словно ад под ним распахнул круги…
Он когда-то был, как и ты, другим,
Только смыслу здравому вопреки
Навсегда запомнит себя таким…
II
Вот — человек. Вот дом его — тюрьма.
В дверях тюрьмы — бубонная чума.
Но не даёт он шанса ничему:
Он ни в тюрьму не верит, ни в чуму.
Вверху снуют высокие чины,
Внизу кричат, что все обречены.
Но для себя придумав мир другой,
Вот в это всё он больше — ни ногой.
Посыпаю грустным прахом…
Посыпаю грустным прахом
На голове белые шрамики,
Закрывающие темный вакуум,
Оставшийся после дурацкой выдумки.
Заходя в новую итерацию,
Выхожу из комнаты, разношу заразу,
Нужно кормить это странное панцирное
Хотя бы тем, что вижу глазами
Пусть и не замечаю сердцем.
У тебя умерли кот, крыса, попугай,
Несколько голубей, а у меня кошка и кот.
К сожалению, этого недостаточно для того,
Чтобы друг друга понять, и вот
Я посыпаю грустящей солью порог.
Рушатся бизнесы…
Рушатся бизнесы
большие и малые,
курсы валют больше не предсказуемы,
ты заворачиваешься в одеяло,
чувствуя, как подступает безумие.
Больше не слышно сирен на проспекте,
кажется, вымерли даже политики,
но на балконе соседские дети
лепят, ругаясь и ноя, куличики.
Лайнеры, все как один, на причалах,
а самолёты в ангарах, наверное,
кошка, которая раньше мурчала,
стала голодной и злобной мегерой.
Хочется в платье пройтись по Литейному
в сопровожденьи духов и тумана
или с подругой в любимой кофейне
томно эспрессо вкушать с круассаном.
Кончились игры, но маски не сорваны,
плотно прилипли — дыхание спёрто,
ты — за рулём.
Крайний раз в эту сторону
ездила… —
напрочь из памяти стёрты
дата, событие, возраст участников,
то ли весна, то ли раннее лето,
помнится лишь ощущение счастья,
вкус поцелуя,
вкус сигареты,
лес у реки,
и он, как Сид Баретт,
слышит волшебной волынки разливы,
взял тебя за руку —
значит, вы — пара,
светятся листья,
бьёт дрожь,
ветер — в ивах.
Самоизоляция
Самоизоляция — привилегия для бессмертных,
остальным же — обняться покрепче
и ждать своей участи,
Лаокооновой вечности.
У кого на что хватит такта,
у кого на что хватит гречки,
природной живучести и любви.
Страшнее, чем человек
Чего ты боишься больше: вируса или штрафа?
Закрытого помещения? Просроченных пропусков?
Смелей — совершай ошибку и выходи из шкафа,
Даже если к повышенной готовности не готов.
На улице не Италия — у нас не бывает жарко,
Но летом не будет холодно в тонком пуховике.
За МКАДом не покладая рук работает Коммунарка,
И плавают одноразовые маски в Москве-реке.
Природа настолько очистилась — всюду птицы;
Страшнее, чем человек, нет на земле зараз.
Какие дела и сколько творятся теперь в полиции!
Какие парады устраиваются — всё для поправки нас.
Прогулки — это законно, а ну, выходи из шкафа,
Сколько же зим просидел ты в нем, сколько лет;
Всей толпой куда лучше охотиться на Голиафа,
Чем Давиду отстаивать свой одинокий пикет.
Тебя нет там
***
тебя нет там,
где я считаю фонари
и звезды прожигают дыры в небе.
до земли
доходит колкий свет —
тебя там нет
и не было,
и нет другого слова,
чтобы дать ответ
и рассказать об этой тишине,
которой все полно во мне
и в этой тьме
за кругом света, за его иглой
стальной,
которой сшита эта быль
и боль.
Чёрное, карантинное
Взгляд в бетонную стену в продрогшей спальне.
Половина второго. Полёт нормальный.
Половина истрачена от недели.
Календарь обнулился — рестарт апреля.
Ночь сурка на взбесившемся циферблате.
Стрелки спят? Или разум от скуки спятил?
Или злой часовщик убивает время?
Полвторого на плахе. Когда я? где я?
И дурное мерещится в полудрёме:
Будто бы ничего не осталось кроме.
Будто восемь углов и двенадцать граней —
Это всё, что теперь происходит с нами.
За окном намалёваны краской звёзды,
И стоит невзаправдашний спёртый воздух.
Тишина холодна, и черна, и дика.
Разбудите меня петушиным криком.
Разбудите водой на нагое тело,
Возвратите движенье проклятых стрелок…
Холод струй, перекошенный умывальник…
Половина второго. Полёт нормальный.