Октябрь 2021
Глазами тыквы
Голова Павла Ивановича
Загадай желание
Лера
Мама
Мастерская ««Страшно перечесть…» Елены Холмогоровой
Мастерская «Автофикшн: как писать о своем опыте»
Мастерская «Как писать и редактировать» Егора Апполонова
Мастерская «Литмастерство. Основы»
Мастерская «Новая реальность» Ольги Брейнингер
Мастерская «Пишем первую пьесу» Дмитрия Данилова
Мастерская «Пишем фантастику» Марии Галиной
Мастерская «Проза для начинающих» Ольги Славниковой
Мастерская «Проза для продолжающих» Ольги Славниковой
Мастерская «Художественный перевод с французского языка»
Несколько дней из жизни Тыквы
Пати
Тыкворотень
Верните сотки
Вечный свет
Гусик
Дверь
День рождения
Лучшая ученица
Маара
Мы
Очень простая история
Пацаны
Пачка
Переправа через реку Мара
Просто переводчик
Сахарок
Терпение и труд
Четырнадцатый
Я отпускаю мяч, но он возвращается обратном
Аммонит
Ах, как странно сегодня привиделось мне!
Баллада
Баллада о вагонетке
Гефсиманский сон
Джаз
Исса
Котельной Музея Артиллерии и её обитателям
Лес. Баллада
Не возвращайся в комнату
Ну кто же умирает в мае,
Очнувшись в середине лета
Предчувствие зимы
Северная ода
Смерть в розовом цвете
Сочились люди из квартир
Сто неродственных созданий
Тяга к накопительству
Чердачной пылью пропитана память
Элегия и Ода
Электрическая зона комфорта. Баллада
Мой маленький Гитлер
Новый год для Лиды
Пассажирки, которым
Тёрка

Десять советов по написанию хоррора от мастеров жанра
Если вдуматься, жанр ужасов не имеет никакого смысла. Мы просто сидим и смотрим на листы бумаги с какими-то словами на них, представляя себе монстров, про которых мы точно знаем, что мы их выдумали… И все это, тем не менее, пугает нас настолько, что мы спим с включенным светом? Серьезно?
Написать действительно страшный ужастик — нелегкое дело. Если вы только начинаете работать в этом жанре (или же просто любите рассказывать истории у костра), вам могут понадобиться указания, как превратить слегка страшноватую историю в источник жутких ночных кошмаров. Вот несколько советов от мастеров ужаса, чтобы вы тоже могли устрашить любого встречного. Их собрало издание Bustle, а мы перевели.
Конечно, к хоррору применимо большинство общих писательских советов. Много читайте. Старайтесь писать каждый день. Пишите истории, которые имеют значение лично для вас, и подпитывайте их реальными эмоциями. Но жанр ужасов ставит перед автором особые задачи. К примеру, как понять, что делает историю страшной? Как выудить это страшное и добавить его в ваш рассказ? Действительно ли клоуны как герои хоррора устарели?
Творческий процесс у каждого автора индивидуален, и у всех нас свои глубокие, темные страхи. Но эти советы по написанию хоррора могут помочь вам найти ваш собственный способ добавить немного страшного в этот мир.
1. Есть три вида страха
Когда вы придумываете новую историю, то есть всего три вещи, которые действительно пугают людей. По крайней мере, если верить Стивену Кингу:
«Есть три вида ужаса. Первый — Отвратительное: вид отсеченной головы, что катится вниз по лестнице, или когда свет гаснет, и что-то зеленое и склизкое плюхается на твою руку. Второй — Ужас: что-то противоестественное, пауки размером с медведей, проснувшийся и шатающийся мертвец, или нечто с клешнями хватает тебя за руку в темноте. И, наконец, последний и наихудший — Страх, когда ты приходишь домой и замечаешь, что все, что составляло твой мир, было унесено прочь и заменено точной копией. И когда выключается свет, ты чувствуешь что-то позади тебя, ты слышишь это, ты чувствуешь его дыхание у твоего уха, но когда ты оборачиваешься, то там ничего нет…»
2. Используйте свой собственный страх
Ширли Джексон верила, что писать необходимо всегда — записывая любые мелкие моменты из жизни и куски диалогов для позднейшего использования, «как экономная хозяйка, которая осторожно собирает все остатки, все стручки фасоли и холодный бекон — чтобы затем подать их всех вместе в великолепном кассероле». Особое внимание она обращала на вещи, которые ее пугали: «Я всегда любила использовать свой страх, понимать его природу и заставлять его работать; я запоминала ситуации, когда я была испугана, и затем применяла их в своих текстах».
3. Глазами рассказчика
Роберт Лоуренс Стайн пугал целое поколение детей при помощи очень простого правила: читатель вставал на место рассказчика. Если мы видим страшную ситуацию глазами героя, то мы будто сами оказываемся в страшной ситуации (кроме того, универсальное зло — куклы-чревовещатели). Как-то Стайн рассказал AdWeek:
«Нет никакой единой формулы. Я думаю, что нужно создавать очень близкую точку зрения. Нужно смотреть глазами самого рассказчика. Все события, все запахи, все звуки — все должно идти через него; тогда ваш читатель начинает идентифицировать себя с этим героем, и именно это действительно пугает».
4. Не пытайтесь быть «легальными»
Всегда будут литературные снобы, которые скажут, что хоррор, как и вся жанровая проза, не так важен или «легален», как «настоящая» проза — о мужчинах среднего возраста, изменяющих своим женам. Тананарив Дью призывает перестать переживать о необходимости быть «легальным» автором и просто писать то, что вам кажется правильнее всего, даже если для этого нужны призраки:
«…Мне много раз вдалбливали в голову на курсах по литературному мастерству, что не стоит ожидать, что ты станешь уважаемым автором, если ты будешь писать коммерческую или жанровую прозу. «Легальность» всегда была для меня важна… Однако в конце концов я решила послать все это к черту. Я не собиралась быть новой Тони Моррисон или Джойс Кэрол Оутс, я хотела быть собой и писать о людях, которых я знаю…»
5. Относитесь к вашей «чепухе» серьезно
Сходным образом вам нужно относиться к вашим призракам и гоблинам со всей серьезностью, поскольку даже глупейший из злых клоунов все еще олицетворяет человеческий страх перед неизвестным. Рэй Брэдбери считал, что письмо прежде всего должно приносить удовольствие и что писателям нужно избирательно прислушиваться к критике:
«Я никогда не слушал тех, кто критиковал мой вкус в космических путешествиях, клоунах или гориллах. Когда это происходит, я собираю своих динозавров и ухожу из комнаты».
6. Идти туда, где боль
Энн Райс как-то дала по-настоящему страшный совет авторам хоррора: идти туда, где боль. Писать о том, что ты никак не можешь преодолеть, потому что именно там скрывается настоящий ужас:
«Писатели пишут о том, чем они одержимы. Ты сбрасываешь эти карты. Я потеряла мать, когда мне было 14. Моя дочь умерла в 6 лет. Я потеряла свою веру как католик. Когда я пишу, тьма всегда рядом. Я иду туда, где боль».
7. Самое страшное — это потеря контроля
Для Клайва Баркера ужас рождается из осознания, что ты потерял контроль. Лучшие мастера хоррора не гонятся за кровью и шоком и вместо этого напоминают свои читателям, что наша повседневная жизнь и так всегда на краю обращения в хаос:
«Хоррор традиционно имеет дело с табу. Он говорит о смерти, сумасшествии и преодолении моральных и физических границ. Он поднимает мертвых и убивает младенцев в детских кроватках; он создает монстров из домашних животных и просит нашего сочувствия к психопатам. И, наконец, он показывает нам, что тот контроль над вещами, который мы себе мним, — иллюзорный, и что на самом деле мы в любой момент можем оказаться в хаосе и забвении».
8. Просто начните писать, а редактируйте потом
Автор хоррора и поэт Линда Аддисон предлагает приглушить вашего внутреннего редактора на время написания первого черновика и позволить всему ужасному и странному в вашем подсознании течь напрямую на страницы или экран:
«Помните, что даже когда вы не покрываете словами страницу или экран компьютера, вы пишете. Жить и есть писать. Все, что мы делаем, питает нашу творческую энергию, даже в самых, казалось бы, неподходящих для этого случаях. Не редактируйте, пока вы пишете первый черновик, просто дайте ему свободно литься. Мне самой часто сложно соблюдать это правило, потому что я знаю, какого качества своего письма я хочу достичь, — но я также знаю, что важно писать от начала до конца и что редактор не сможет помочь мне с этим».
9. Рассказывайте вашу собственную историю
Пишите в вашей собственной вселенной, а не в чьей-то. Создавайте ваших собственных монстров. Именно это делает Нил Гейман. Вот, к примеру, что он сказал в интервью в подкасте «Nerdist»:
«Рассказывайте вашу историю. Не пытайтесь рассказать историю, которую могут рассказать другие люди. Потому что, естественно, неопытные авторы начинают с голосов других людей — ведь ты столько лет читал других людей… Но так скоро, как вы только можете, переходите к рассказыванию историй, которые можете рассказать только вы — потому что всегда будут лучшие писатели, чем ты, более умные писатели, чем ты… но только ты есть тот, кто ты есть».
10. Сохраняйте элементы реальности (ну или около того)
Романы Хелен Ойейеми смешивают реализм с магией и хоррором — однако для нее это не значит, что ее миры нереалистичны. Пока вы описываете настоящие эмоции, вы можете не переживать о том, чтобы строго придерживаться реальности:
«Я стремлюсь следовать прежде всего эмоциональному реализму, а не известным нам законам времени и пространства, и в таком случае неизбежно начинают происходить странные вещи. Что, я думаю, может быть очень увлекательным».

Егор Апполонов: «Хемингуэй мне все-таки позвонил»
В осенних мастерских CWS открывается курс «Как писать и редактировать: от non-fiction до романа». Его автор — Егор Апполонов — журналист, редактор, специалист по новым медиа, автор книги «Пиши рьяно, редактируй трезво» и блога «Хемингуэй позвонит».
Мы поговорили с Егором о том, как побороть писательский блок, зачем нужен поток сознания и что самое сложное в литературном мастерстве.
Расскажите о своей мастерской. Что она может дать слушателям?
Первая и самая главная проблема всех пишущих людей, вне зависимости от того, занимается ли человек художественной литературой или документальной прозой, пишет ли давно или только начал, — это пресловутый писательский блок, который все пытаются побороть. На моей мастерской мы пытаемся войти в поток написания текста. Ведь когда возникает проблема, очень важно продолжать писать.
У нас довольно много заданий, которые кому-то покажутся очень странными, а может быть, даже глупыми и непонятными, но именно они помогут поймать состояние «фрирайтинга» и отпустить внутренний стоп-кран, чтобы выйти в состояние неосознанного письма.
Зачем нужен этот поток сознания?
Обычно авторы пытаются писать, контролируя свои мысли, и это нас ограничивает. При сознательном письме за кадром остается очень много интересного. Важно встать на волну вот этого бессознательного, отпустить страхи и какие-то внутренние ограничения, для того, чтобы понять, что писать можно и без подготовки или какого-то четкого плана, а следовать за теми подсказками, которые выдает мозг. Это как 7/8 айсберга под водой — в нашей голове очень много всякой полезной и нужной информации, которая может пригодиться в написании текста.
Вы говорили о странных заданиях. Приведете пример?
Конечно. На каждом занятии я даю первое предложение текста, которое нужно продолжить, не думая над тем, как он пишется и будет ли закончен. Ну, например, такое предложение: «Молодой швейцар, запершийся в туалете, достал сотовый телефон и набрал номер, чтобы выяснить настоящую причину», или второй вариант, который мог бы появиться на моей мастерской: «Каскадер улыбнулся охраннику в приемной комнате, чтобы разбудить президента».
Принципиально важный момент: когда мы пишем эти упражнения, очень важно отключить внутреннего критика и писать все, что придет в голову. Под давлением такого критика живут очень многие авторы, и именно он не позволяет находить какие-то интересные решения. Следуйте логике Эрнеста Хемингуэя: «Первый черновик всегда дерьмо, поэтому могу себе позволить». Это помогает сформировать в мозгу нейронные связи, чтобы письмо стало хорошей привычкой, ведь когда ты учишься писать, надо делать это постоянно. Чем больше ты пишешь, тем свободнее ты обращаешься со словом.
Почти психотерапия получается…
Психотерапевтичность мастерской в том, что мы учимся снимать блоки и позволять себе писать. Мы загнаны в рамки, надо просто эту коробочку убрать, и пойти можно будет в любую сторону.
Какова ваша роль как мастера? Почему я не могу просто поделать упражнение дома?
Для многих людей наличие внешнего фактора является стимулом. Мои студенты говорили, что это здорово, когда у них были обязательства, которые они сами себе поставили и которые не могут не выполнять. Помимо тех странных текстов, которые пишутся в качестве заданий, мы работаем и с теми, идеи которых приходят во время мастерской или до ее начала: некоторые записываются на курс уже с готовыми материалами.
Конечно же важна обратная связь, потому что по каждому тексту я даю довольно большой разбор. Всю неделю от занятия до занятия я, наверное, только тем и занимаюсь, что пишу такие разборы. И эта обратная связь не токсична, задачи сбить человека с пути написания текстов у меня нет. Общение с автором — это интимный диалог. Есть люди, которые готовы читать свои тексты публично, и они это делают, а есть те, кто не готов, и тогда коммуникация происходит один на один с мастером, который поможет и подскажет.
Зачем авторам с готовой идей и полунаписанной книгой приходить учиться?
Этим людям иногда не хватает каких-то практических или теоретических знаний о том, как развернуть идею в классное законченное произведение. И я даю инструменты, которые помогут дойти до финальной точки. Итогом мастерской может стать первый черновик рукописи или первые несколько глав. Но суть в том, что работа идет, и человек все десять недель не просто слушает какую-то теорию. Он постоянно пишет, и если есть желание и идея, то он работает над ней в процессе мастерской и в итоге выходит либо с проработанным, либо с законченным текстом.
А без идеи, текста и вообще с одним только желанием писать на мастерскую можно прийти?
Да, конечно! Одна из целей курса — дать человеку понять, что писать можно и это совсем не страшно. Если у человека нет идей, но есть желание, мы вместе нащупываем ту сферу, где он может и хочет себя реализовать.
Хотя эффект может быть ровно обратным: слушатель попробовал, понял, что это классно, но понял также, что не готов тратить на это свои время и силы. Писательство — это увлечение, которое требует времени. Как и в музыке, вы не сможете получить навыки и освоить нужные техники в сжатые сроки. Нужны упражнения и постоянное повторение. Красной таблетки, к сожалению, не существует. Но «путь героя» за десять недель автор вполне может пройти: после мастерской он, конечно, выйдет сильно изменившимся.
Искусство сторителлинга, создание убедительной истории — самое непростое в литературе
Подзаголовок вашей книги гласит о том, что перед нами «полное руководство по работе над великим романом». Неужели анатомию хорошего текста может понять любой?
И да, и нет, потому что в книге я не даю формул и рецептов, я, скорее, рассказываю о писательских стратегиях, которые зачастую противоречат друг другу. Это, кстати, раздражает многих читателей. Но есть и определенные законы драматургии, понимание, что такое «герой», что такое «драматический текст», что такое «история» и «предлагаемые обстоятельства», как желания героя движут историей. И в этом смысле есть законы, которые сформулированы еще Аристотелем, а позже перефразированы многими авторами.
Любой хороший писатель придерживается этих законов либо сознательно их нарушает. Но эта теория как нотная грамота, которая помогает писать музыку не по наитию, а с пониманием того, какие приемы работают, какие нет, почему они нужны, а почему нет.
Какие книги вы бы посоветовали молодым авторам, кроме своей?
Книгу, которую написал Стивен Кинг, она так и называется «Как писать книги». Автор дает хорошие практические советы, которые помогают начинающим авторам справиться со своим писательским бессилием. Так же мне очень нравится книга Александра Наумовича Митты «Кино между адом и раем», она не только о кино, но и о драматических текстах в целом. Она поможет понять, как выстраивать конфликт, из каких кубиков состоит вся история. Ну и третья книга — это Роберт Макки «История на миллион долларов»: абсолютно голливудская, легко читающаяся работа, и она тоже посвящена тому, как автору создавать сценарии.
Что для вас является самым сложным в работе над текстами?
Наверное, создание убедительной истории. Потому что десятистраничные монологи и потоки сознания может позволить себе Джеймс Джойс в «Улиссе». Но те книги, которые лично меня завораживают, это книги, читая которые ты хочешь переворачивать страницу за страницей, чтобы узнать, а что же будет дальше. Искусство сторителлинга — самое непростое в литературе. Дальше навыки работы с ним можно применить к любому из существующих жанров, будь то фантастика, любовный роман или документальная проза, потому что хороший нонфик — это нонфик, который написан с использованием каких-то убедительных героев.
Вы — автор блога «Хемингуэй позвонит». Как он появился?
Это мое личное увлечение литературой. Появился он и потому, что мне хотелось поделиться находками с аудиторией, и потому, что мне было интересно общаться с авторами, которые писали книги. Мне хотелось иметь ресурс, на котором я могу публиковать свои интервью и развернутые дискуссии об анатомии творчества. То есть это мой шкурный эгоистичный проект.
И что, никогда не подбирали героя «в угоду публике»?
Нет, я никогда не буду общаться с тем писателем, который не интересен мне, и не буду задавать хайповые вопросы только для того, чтобы они вызвали отклик у читателей. Накануне интервью я могу спросить у аудитории, какие вопросы бы они задали герою, которого я сам выберу, но если я делаю интервью, я задаю исключительно те вопросы, которые мне интересны. Говорят, что книгу можно написать для одного человека, вот и блог можно вести также. Читатель блога «Хемингуэй позвонит» — это я сам.
Какие интервью нам ждать в вашем блоге?
Ну вот недавно поговорил с Иваном Шипниговым, автором романа «Стрим», который вошел в шорт-лист Нацбеста, и вытряхнул из него откровения о том, как он писал свой роман. Для меня очень важно, чтобы рамки раздвигались. Если есть резонансный текст, о котором все говорят, мне интересно узнать, как он написан, и важно, чтобы об этом рассказал сам автор и выдал все свои козыри. В планах есть и другие интервью, но на них у меня пока не очень много времени, потому что проект факультативный и у меня нет дедлайнов и традиционного плана. Я делаю это в комфортном для себя режиме. Кажется, что я сижу в лодке и у меня даже весел нет. Иногда причаливаю к берегу, а там сидит писатель, я делаю с ним интервью.
Случались ли «невозможные» интервью?
Есть интервью, которые, как мне кажется, не произойдут никогда, например диалог с Виктором Пелевиным. У меня к нему накопилось много вопросов, но, думаю, это будет мой незакрытый гештальт. Очень бы хотелось побеседовать с Маргарет Этвуд, букеровским лауреатом, но тоже пока не получается.
А из сбывшихся, но казавшихся невозможными: Хемингуэй мне все-таки позвонил — Джон Патрик, внук Эрнеста Миллера. Мы встретились, он оказался классным и интересным. Или, например, как-то пообщался с Говардом Джейкобсоном, букеровским лауреатом, заслуженным выдающимся британским писателем. Такие авторы большого калибра тоже попадают в поле зрения «Хемингуэя». И все случается и получается.

Писательница Ая эН: «Дополнительное измерение», щекочущее нервы, в той или иной степени нужно всем»
В октябре в Creative Writing School пройдет мастерская писательницы Аи эН «Как писать ужастик». Это курс для подростков, которе любят страшилки и готовы рискнуть и сами отправится в пугающее приключение. В преддверии Хеллоуина автор курса рассказала нам об интересе к страшным темам, а также выбрала пять книг, которые стоит прочитать юных авторам ужасов.
В октябре мы будем отмечать Хеллоуин. В этот день люди пугают друг друга, многие взрослые вообще любят смотреть фильмы ужасов и читать хоррор, и, кажется, абсолютно все дети рассказывают страшилки. Почему, на ваш взгляд, нас так привлекает загадочное и страшное?
Мое детство прошло в Грузии, в небольшом тбилисском дворике с кучей подвалов, чердаков, старых домов, наполненных тайнами. Все вокруг поражало воображение. По вечерам мы часто рассказывали друг другу «взаправдашние истории» про черные руки и всякое такое. Эти руки вместе со скелетами и призраки жили буквально рядом. Вот они хлопнули дверью… Вот всколыхнули занавеску… Сочиняя это, мы наполняли нашу жизнь (привычную и понятную) сказкой. Это как придать бытию новое измерение. Живешь себе в простом трехмерном мире, а тут — оп! — мир, оказывается, ух какой!
Мне кажется, это «дополнительное измерение», щекочущее нервы, в той или иной степени нужно всем. Кстати, слово «триллер» происходит от английского thrill и переводится как «трепет» или «волнение». Мир вокруг начинает трепетать, ходить волнами — это же круто.
Есть ли польза от ужастиков? Родители часто волнуются, что после страшных историй детям могут сниться кошмары.
Родители не зря волнуются, потому что всякое может быть! Есть впечатлительные дети, есть ужастики и хоррор разной силы воздействия… Но слишком переживать не стоит. Мы же не отказываемся от автомобильных поездок оттого, что аварии случаются! Есть несколько общих правил, которые стоит соблюдать при выборе книги и фильма этого жанра. Правило первое: ориентироваться на возраст. Правило второе: знать своего ребенка, его фобии или страхи. Надо понимать, что читать, кому и в каком возрасте. Но в любом случае лучше столкнуться со страшным не в реальности, а в книге, понимая, что это вымысел, сказка.
Хеллоуин сочетает в себе и ужасное, и фантастическое, мистическое. У вас в CWS осенью будет сразу два курса для юных авторов — про ужастики и фантастические истории. Как отличаются эти два жанра и что у них общего?
Это совсем разные жанры! Конечно, они могут пересекаться (как и любые другие), но призваны отвечать на разные читательские запросы.
Курс ужастиков у нас это даже не курс — скорее, игра, забавный квест, во время которого мы напишем ужастик. И никого всерьез пугать не будем. Он подходит всем, даже тем, кто пока не написал ни одного рассказа, а только хочет попробовать.
А вот курс «Кухня фантаста» более академичен, рассчитан на шесть занятий с постепенным погружением в свой фантастический мир. Тут мы успеем поговорить о сюжете, герое и о многом другом, научимся редактировать свой текст.
Как к вам приходят истории? Бывает ли так, что вы делает что-то бытовое, например, чистите картошку, как вдруг — бабах — и в голову приходит сюжет, что картофелины живые и они потом отомстят за снятие кожи. И как после этого вообще чистить картошку?
Бабах бывает! Жизнь вообще состоит из сплошных «бабахов», особенно если ты писатель-фантаст. Картошку я чищу спокойно, но в пяти-шестилетнем возрасте как-то раз озвучила мысли стула, чем ввела свою маму в шоковое состояние. «Да что ж за жизнь, то одна попа, то другая!» — молвил стул моим голосом. Все бы ничего, но в этот момент мы были в гостях…
Но условный «бабах» — это еще не сюжет! Это затравка, идея, толчок и не более того. Сюжет книги складывается постепенно, особенно если это большой роман или сага из семи томов, как «Мутангелы». Над сюжетом надо работать, этому и учат мастерские CWS.
Когда автор создает пугающего персонажа, велик риск испугаться самому. Как лучше относиться к своему герою, ведь полюбить его, наверное, очень трудно? Но как же тогда писать?
Нет-нет, все происходит иначе! Совсем иначе! Никакого риска. И вот об этом мы поговорим на первой же встрече на курсе ужастиков. И не только поговорим, но и немедленно попрактикуемся.
Есть ли у вас читатели-тестировщики, на которых вы проверяете, какие истории увлекают читателя, а какие не очень? И нужна ли вообще писателю такая проверка?
Лично я не тестирую, так уж исторически сложилось. Некоторые мои друзья-писатели выкладывают свои свежие тексты в закрытых чатах. Не знаю, помогает ли им это, поскольку мнения тестировщиков часто бывают диаметрально противоположными. Одни кричат: много описаний, мало динамики, а вот диалоги прекрасны! Вторые тут же возражают: нет, диалоги тягомотные, ты, автор, отожми диалоги, а описаний добавь, и имена героям поменяй! Такой чат иногда сам по себе ужастик.
По образованию вы физик. Помогает или мешает в писательстве физика? Ведь в фантастических произведениях много допущений.
Тут можно ставить статус «все сложно»! И помогает, и мешает. Причем не только писать мешает, но и читать чужие произведения. К Лему или Азимову, например, у меня никаких претензий обычно не бывает. А вот к Нилу Гейману или к Лавкрафту… Ох. Физик во мне просто вопиет! Хотя я все равно их читаю и люблю.
Вы сами любите Хеллоуин?
Да, в нем есть свое очарование! Я вообще люблю праздники, и Хеллоуин не исключение.

Книги, которые стоит почитать:
- Алан Брэдли «Флавия де Люс ведет расследование». Это не одна книга, а готический цикл детективов о девочке, живущей в Англии примерно в 50-х годах XX века. Эти истории вошли в десятку лучших произведений в жанре мистики и триллера.
- Нил Гейман «История с кладбищем». Ни этого автора, ни книгу представлять не надо — они уже стали классикой!
- Китайские народные сказки. Вот что по-настоящему взорвало мой мозг классе в пятом! Эти сказки очень отличались от всех сказок, с которыми мне приходилось сталкиваться прежде. Они далеко не всегда имеют счастливый конец, а сюжеты развиваются самым парадоксальным образом.
- Как ни странно, на четвертом месте будут не книги, а фильмы. Если вы не смотрели «Семейку Адамсов» — посмотрите! Это тоже классика.
- Если говорить о наших, отечественных писателях, то в первую очередь хочется назвать Валерия Роньшина, лауреата многих литературных премий. Например, у него есть сборник «Тайна комнаты с черной дверью». Ужастики в чистом виде!

Шесть текстов о переводе от Веры Мильчиной
Вера Мильчина — кандидат филологических наук, переводчик и комментатор французских произведений первой половины XIX века, автор книг, трижды лауреат Премии Посольства Франции в Москве им. А. Леруа-Болье и дважды — Премии Посольства Франции в Москве имени Ваксмахера. За годы работы она досконально изучила тонкости перевода и готова делиться ими со всеми интересующимися — в октябре в Creative Writing School начинает работу вебинарная мастерская Веры Мильчиной по художественному переводу с французского языка.
В своей книжной подборке наш мастер рассказывает о самых важных книгах, которые стоит прочитать каждому переводчику. Все эти издания можно найти в Библиотеке иностранной литературы им. М. И. Рудомино
Ф. Шлейермахер. О разных методах перевода
Все рассуждения и размышления о переводе неминуемо сводятся к одной главной проблеме: что ставить во главу угла — верность оригиналу в ущерб родному языку или верность родному языку в ущерб оригиналу? В наше время для двух этих разных стратегий были придуманы термины «форенизация» или «доместикация», но чтение старого текста философа Шлейермахера, который, разумеется, этих терминов не знал, позволяет понять, что проблема осознана далеко не сегодня:
«Либо переводчик оставляет в покое писателя и заставляет читателя двигаться к нему навстречу, либо оставляет в покое читателя, и тогда идти навстречу приходится писателю. Оба пути совершенно различны, следовать можно только одним из них, всячески избегая их смешения, в противном случае результат может оказаться плачевным: писатель и читатель могут вообще не встретиться».
М. Л. Гаспаров. Брюсов и буквализм
Тезис о двух полюсах перевода сформулирован Михаилом Леоновичем Гаспаровым четко и ясно, с осознанием плюсов и минусов каждого из противоположных подходов к переводу:
«Перевод «вольный» стремится, чтобы читатель не чувствовал, что перед ним — перевод; «буквалистский» стремится, чтобы читатель помнил об этом постоянно. Перевод «вольный» стремится приблизить подлинник к читателю и поэтому насилует стиль подлинника; перевод «буквалистский» стремится приблизить читателя к подлиннику и поэтому насилует стилистические привычки и вкусы читателя. (Насилие над подлинником остается ощутимым лишь для неширокого круга лиц, способных сверить перевод с подлинником; насилие над привычным стилем, или, как часто демагогически выражаются, над «родным языком», ощутимо для всех читателей, и поэтому протест против него имеет возможность прорываться чаще и громче.) Перевод «вольный» стремится расширить круг читательских знаний об иноязычных литературах. Перевод «буквалистский» стремится расширить круг писательских умений за счет художественных приемов, разработанных в иноязычных литературах».
М. Л. Гаспаров. Подстрочник и мера точности
В этой статье Гаспаров не только развивает мысли предыдущей, но и дает исследователю и переводчику инструмент для определения меры вольности и/или точности перевода, причем определения не субъективного, импрессионистического, а объективно-статистического. Хотя, напоминает Гаспаров, эти определения отнюдь не связаны напрямую с оценкой перевода как хорошего или плохого:
«Нет надобности напоминать: те понятия «точности» и «вольности», о которых здесь идет речь, — понятия исследовательские, а не оценочные: «точный перевод» не значит «хороший перевод», а «вольный перевод» — «плохой перевод». Какой перевод хорош и какой плох, это решает общественный вкус, руководствуясь множеством самых различных факторов. Перевод менее точный, но более стилистически выдержанный, может быть предпочтен более верному, но стилистически небрежному».
Е. Калашникова. По-русски с любовью
Елена Калашникова провела интервью с восемью десятками самых известных российских переводчиков разных поколений, и обсудила со всеми ними животрепещущие вопросы: как Вы пришли к переводу? Как Вы работаете над переводом? Как выбираете тексты для перевода? Устаревают ли переводы? и проч., и проч. Некоторых из собеседников Калашниковой, к сожалению, уже нет в живых (это, например, С. Апт, М. Гаспаров, Г. Дашевский, Б. Дубин, С. Липкин, М. Яснов, Ю. Яхнина), другие продолжают плодотворно работать. Книга дает возможность побывать в «творческой лаборатории» мэтров — а это всегда интересно, а зачастую и полезно. А вы сможете побывать в современной творческой лаборатории перевода уже с 4 октября, благодаря курсу Веры Мильчиной и Creative Writing School «Художественный перевод с французского языка».
Ю. Д. Левин. Русские переводчики XIX века и развитие художественного перевода
Если книга Калашниковой — это живая история перевода на русский язык в ХХ веке, то книга Левина дает возможность узнать, как работали русские переводчики в XIX веке и оценить, далеко ли мы ушли от их принципов работы. У Василия Андреевича Жуковского или Иринарха Введенского интервью об их переводческих установках никто не брал (да и жанр интервью тогда еще не родился), но Юрий Давидович Левин, замечательный знаток истории русской литературы, как бы берет у них такие интервью постфактум.
Н. С. Автономова. Познание и перевод. Опыты философии языка
Эта книга — для тех, кому интересно не только заниматься практическим переводом, но и размышлять о философских и психологических основах такой деятельности. Наталия Сергеевна Автономова, соавтор и верный друг Михаила Леоновича Гаспарова, унаследовала от него способность рассказывать ясно и сравнительно просто о вещах тонких и замысловатых. Чтение ее книги не поможет в работе над конкретным переводом, но расширит горизонты познания и углубит понимание собственной работы. Надо добавить, что далеко не все, кто занимается теорией перевода, удачно выступают в роли практических переводчиков. Но Наталия Сергеевна владеет не только теорией, но и практикой, она умеет переводить сложнейшие философские тексты и объяснять, почему она перевела тот или иной термин так или иначе. Особенно интересна в этом отношении шестая глава книги, носящая название «На бранном поле перевода», где Наталия Сергеевна рассказывает о том, как она переводила тексты головокружительной сложности: Мишеля Фуко (именно она выпустила первый перевод на русский язык книги «Слова и вещи», сделанный еще в советское время и доступный только узкому кругу читателей, поскольку на книге стоял гриф «Для научных библиотек»), Жака Деррида и «Словарь психоанализа» Лапланша и Понталиса.

Глазами тыквы
Философский камень, как известно, производил Великое Делание — изменял сущность неживой материи, превращая неблагородные металлы в золото.
Мэтр Фламелли замахнулся на Делание еще более великое. Он пожелал овладеть сущностью живого, научиться так изменять свойства существ, чтоб из обыкновенного и сорного получать полезное и благородное. В саду мастера росли кусты, плоды которых могли по желанию собиравшего стать крыжовником, яблоками или морковью. На деревьях зрела деревянная посуда. Самые же большие надежды мастер возлагал на меня: завязь на тыквенном побеге, из которой при должном уходе вырос бы летучий корабль, способный облететь Земной диск и отправиться к звездам. Я рос, изменяясь в соответствии с замыслом, наслаждаясь заботой госпожи Ангелики — жены и помощницы мэтра, умевшей укоренить и взрастить фантастические идеи мужа. Но случилась беда. Госпожа Ангелика, неделей раньше счастливо разрешившаяся от бремени, оставила дочь в колыбели и вышла в сад собрать созревших погремушек с грядки бешеных огурцов. Быть может, молодая мать не выспалась или не вполне оправилась после родов… Только вместо погремушек огурцы преобразовались в калебасы, наполненные черным порохом. Я до сих пор помню жар и грохот взрыва. От госпожи Ангелики остался лишь обугленный и почерневший кружевной чепчик, который рассыпался прахом в руках безутешного мэтра Фламелли.
Десять лет вдовец оставался безутешен. Он забросил опыты, отгородился от друзей и знакомых и целые дни проводил, одиноко блуждая в безлюдных местах. Мой рост в те дни сильно замедлился, грядка заросла сорняками. Я боялся, что, горюя о жене, Фламелли потеряет сад и ребенка, но, к счастью, этого не случилось. Незамужняя старшая сестра мэтра взялась ухаживать за девочкой. Наукой старшая мадемуазель Фламелли не интересовалась. Напротив, считала всякое преобразование природы преступлением, грабежом Земного диска и будущих поколений. Но собирать с одного дерева крыжовник, яблоки и зубочистки показалось мадемуазель настолько экономичным, что она стала присматривать за садом и даже уговорила брата сделать специальную указку, концентрирующую ментальное излучение для большей точности превращений.
Девочка, названная Золушкой, в память о рассыпавшемся в золу чепчике матери, росла тете на радость. Она никогда не просила новых игрушек и нарядов — все только вторично переработанное, не бегала наперегонки с другими детьми — чтобы, запыхавшись, не выдохнуть слишком много углекислого газа. Зимой не сидела у камина, не спала под пуховым одеяльцем, а грелась в золе под кухонной печью.
Шли годы, мэтр Фламелли вынырнул из глубокой печали. Вынырнул и обнаружил, что на него с интересом смотрит соседка: симпатичная вдова, мать девочек-двойняшек. Вдовец и вдовица не стали ходить вокруг да около. Сыграли скромную свадьбу и зажили счастливо. Только Золушка не нашла общего языка с мачехой и новоявленными сестрами. Уж очень те были далеки от осознанного потребления. Для меня с женитьбой мэтра ничего не изменилось. Я продолжал лежать на грядке забытый, без ухода, но старался расти и выпустить крылья и паруса.
Время текло, Золушка и ее сестры превратились в невест, и тут наш король объявил, что желает женить наследника престола. Были объявлены государственные смотрины в форме бала. Все девушки королевства отправились в столицу попытать счастья, только Золушка осталась дома.
Она не собиралась участвовать в параде избыточного потребления. Дома, на кухне, и застала Золушку тетя.
— Как ты можешь? — воскликнула она. — Твой долг — стать женой принца и совершить зеленый поворот в нашей стране! Я помогу тебе добраться до столицы, на огороде я видела нечто подходящее!
В разгар бала, преобразованный мановением указки мадмуазель Фламелли, я подкатил к королевскому дворцу. Парусов и крыльев у меня не было, зато были колеса на рессорах и чувствительная батарея, заряжающаяся даже от слабых источников света. Я стал самоходной каретой, единственным недостатком было то, что, поскольку преобразован я был неумело, поддержание формы кареты требовало немалых затрат энергии. Золушка в бальном платье из преобразованных листьев лопуха, чеканя шаг, вошла во дворец. Час спустя она появилась на балконе вместе с молодым человеком приятной наружности. Они придвинулись ближе друг к другу, обнялись.
Часы на башне начали отбивать полночь. На двенадцатом ударе облако закрыло луну, а целующаяся парочка заслонила свет из окна, кое-как питавший мою батарею. Тело мое скукожилось, колеса отвалились… Я превратился в обычную тыкву.
Что дальше? Золушка стала женой принца, а меня подобрал дворцовый привратник. Выскоблил мякоть, вырезал во мне глаза и рот — порадовать внуков Джеком-фонарем к Хэллоуину. Настоящим фонарем я так и не стал.
За оставшееся до Хэллоуина время, благодаря молодой жене принца, в стране приняли новые законы. Запретили свечи, фонари и прогулки в темное время суток — дабы не греть зря Земной диск. Так что я стою на крыльце просто так. Джеком-фонарем без свечи. Стою, смотрю в небо. На недоступные звезды.

Голова Павла Ивановича
Голова Павла Ивановича возвышалась над остальными прихожанами. Справа от него уютно горели свечи у иконы Божьей матери. Впереди, чуть левее, отец Михаил сосредоточенно служил литургию, время от времени прикрывая глаза. Сверху за всеми наблюдал Бог.
Еще немного, и можно будет выпить рюмочку кагора с отцом Михаилом, поговорить на философские темы, может, молодость вспомнить. Двадцать лет назад вместе химфак заканчивали. Кто бы мог подумать, как по-разному сложатся их жизни!
Павел Иванович тряхнул головой, вернулся к монотонному напеву.
Сзади кто-то притерся, теребил за штанину. Павел Иванович обернулся.
Сморщенный старикашка подмигнул и поманил крючковатым пальцем с грязным ногтем.
Павел Иванович чуть нагнулся, и старикашка пропел ему прямо в ухо по-женски тонким голосом:
— Твой отец — тыква-а-а! Тыква, тыква, тыква! — и мерзко захихикал.
— Чтоб тебя! — ругнулся Павел Иванович. Старуха рядом злобно шикнула.
«Не обращай внимания. Юродивый, Божий человек», — одернул себя Павел Иванович. Но сердце сдавило, пунцовая краска залила лицо. Он склонился и, не дожидаясь окончания службы, пробрался к выходу.
Дома никак не мог успокоиться. Долго рассматривал себя в зеркало на предмет признаков простуды. Кроме подозрительно желтых белков, ничего не обнаружил. Заварил ромашку — мама всегда так делала. И лег в кровать.
Слова юродивого не шли из головы. Глупость какая! Мама об отце никогда не говорила, а он сам отчего-то не спрашивал. Когда лет в одиннадцать узнал, откуда берутся дети, и понял, что он так же от этого родился, его охватил ужас. Мама точно не такая!
Сама идея отца казалась кощунственной.
«Твой отец — тыква!» — гудело в голове. В полудреме казалось, что голова пухла, немела.
На следующее утро Павел Иванович проснулся бодрым, с трудом вспомнил вчерашнее. Насвистывая, он проводил расческой по волосам и вдруг нащупал проплешину. В одном месте волос не было совсем, а кожа головы стала грубая, как корка.
В обеденный перерыв помчался к врачу. Тот с легким отвращением пощупал лысину.
— Обычное дело. По-видимому, наследственное. Витамины попейте, а лучше ешьте фруктов побольше, — пробубнил врач.
А потом вдруг заговорщицки улыбнулся и прибавил:
— Семечки тыквенные купите, только не жареные.
Павел Иванович вскочил, так что стул опрокинулся, выскочил из кабинета.
Тыквы мерещились везде. Торчали на каждом углу, как отрубленные головы.
Лысина росла с каждым днем, шла буграми и приобретала желтый оттенок.
Зато сны стали сниться, как в детстве, — цветные, радостные.
Павел Иванович вспомнил, как они с мамой ездили к бабушке в деревню. Там были серый козленок на привязи и огород с ровными грядками. А еще целое поле, засаженное тыквами. Он обнимал их теплые от солнца бока, играл с ними, как с живыми. Сколько ему было? Года три-четыре? Потом мама рассорилась с бабушкой, и больше они никуда не ездили.
Павел Иванович не хотел просыпаться после этих снов. С утра наваливалась тоска.
Раз выпивал с отцом Михаилом. Тот сначала о бесах говорил, а потом наклонился, так что Павел Иванович почувствовал мягкую бороду и винный дух, и доверительно произнес:
— Жениться тебе надо, Паш. Женщину найти хорошую.
Снилась Фенечка. Она гладила тонкими пальцами его по голове, накручивала прядку волос и легко вынимала, как созревшую редиску. И все смеялась, смеялась.
Фенечку он никогда бы не посмел привести к матери. Она была слишком земная. Было в ней то, от чего у него внизу живота разливалось стыдное и горячее чувство.
И сейчас, во сне, это снова накатывало, и Павел Иванович был не в силах сам себе сопротивляться.
Утром, когда солнце светило в окно спальни, Павел Иванович подставлял голову под его лучи. А после обеда перебирался на кухню и ложился на пол, в квадрат солнечного света. Есть больше не хотелось.
В один из дней он с трудом поднялся, дошел до ванны на ослабевших ногах. Жадно пил прямо из-под крана, а потом глянул в зеркало и не узнал себя. Лицо расплылось, пожелтело, вместо волос — бугры по всей голове.
Он покачал головой из стороны в сторону, внутри что-то тихонько шелестело.
— Не созрела еще, — кивнул он и вернулся на теплое место досыпать.
Солнце обнимало и гладило. Какой я славный, какой хороший! Гул насекомых убаюкивал. Букашки копошились, щекотали бока. Трава теряла свою мягкость, но все же лежать на ней было приятно. Вдали громыхало, отчего поднималось предвкушение удовольствия от нежной небесной воды.
Иногда, правда, охватывало странное беспокойство о темном пустом месте, ненужных усилиях, слабости. Но к счастью, быстро проходило.
Сила и радость ширились с каждым днем, а дни складывались в вечность.
Однажды большие теплые руки подняли и понесли. Мир оказался намного больше.
Внутри тихо шелестел белый дождь, в каждой частице которого — новая вечная жизнь.
Иван Павлович на секунду открыл глаза, приподнял голову, улыбнулся и, легонько стукнувшись ей о пол, пошел навстречу своему настоящему любящему богу.

Загадай желание
— Представь, что ты можешь загадать одно желание, и оно исполнится, — сказал я одними губами.
— Я бы тогда… я бы… да ерунда это, всё ты придумал, — прыснула Лилька и тряхнула рыжей головой.
— Завтра на рассвете, здесь же, у тыквенной грядки, — выдохнул я и отошёл от забора.
Глупая Лилька, разболтает теперь. Зря ей рассказал.
Больше всего я боялся как раз не Лильки. Я боялся проспать. И ещё немного боялся, что всё это время зря рассчитывал нужный день. Самый сильный, когда исполняются все желания.
Для этого нужно поймать первый солнечный луч, направить его на человека и загадать желание. Сильное солнце бывает раз в несколько лет. И этот раз должен был наступить завтра.
— Лилька?
— Ты же сказал, на рассвете.
— Хорошо, что не проспала. Смотри!
— Зеркало?
— Да. Сейчас я поймаю луч и направлю на тебя. Загадывай.
— Я не знаю что
— Что хочешь. Любое желание.
— А если не исполнится?
— Исполнится.
— И чтобы Лёнька в меня влюбился? — прищурилась с вызовом. Я похолодел. Конечно, где я, а где Лёнька. Тот старше на два года, и байк у него есть. А я — унылый семиклассник, который всё лето расшифровывал бабушкины записи.
— Нельзя, — на выдохе, чтобы не бросить сейчас же зеркало и всю свою затею. — Желание можно только про себя загадывать. Без Лёньки.
Лилька смеётся. Знает ведь, что нравится. Издевается.
— Хочу стать тыквой, — провела ногтем по губе.
— Кем?
Было поздно. Первый луч отразился в зеркале и попал прямо на Лилькины губы. Секунда, и вместо соседской девчонки передо мной осталась только тыквенная грядка с совершенно одинаковыми толстыми тыквами. Как найти среди них Лильку?
— Допрыгалась. — Я стал перебирать спелые тыквы, надеясь услышать Лилькин визг или что-нибудь ещё. Вдруг она сейчас как хлестнёт меня толстым стеблем, или поцарапает травинкой, или топнет так, что… треснет? Лилька, что ты наделала?
Я не Лёнька, конечно, и ты на меня ни разу не посмотрела, как на него. Но если бы я знал твоё дурацкое желание, то ни за что бы не полез расшифровывать бабкины записи. Шут с ним, с сильным солнцем, не зря дед хотел их сжечь, да я припрятал. Ох, Лилька, тыквенная ты голова, скоро ведь время собирать урожай. А что я скажу твоим родителям?
Лилька, зачем?
Ты не верила в мою затею и хотела поиздеваться? Получила? Или в твоей рыжей голове больше действительно не было ни одного желания? Сказала бы: хочу крылья, хочу улететь отсюда, я бы подарил тебе крылья. А теперь ты — тыква, и я даже не верю, что когда-то ты мне нравилась.
К обеду я смог добрести до дома. К вечеру созрел план.
Если расчёты верны, утро сильного солнца будет ещё и завтра. Главное, не проспать.
Ночью мне снилась Лилька-тыква. Она летела на крыльях за Лёнькой-байкером, а я освещал ей путь солнечными зайчиками. К утру меня бросило в холодный пот.
Проспал?
Нет, ещё есть время.
Быстро хватаю маленькое зеркало и бегу к забору. Первый луч упирается в стекло и рассыпается тысячами зайчиков.
— Хочу стать тыквой, как Лилька. Очень хочу.
Я сразу узнал её. Конечно, какой же я тупица, сразу не заметил две зеленоватые ямочки. У Лильки же зелёные глаза и рыжие волосы. Ведьма почти, как бабушка.
Лилька подмигивает с грядки. Я перекатываюсь, натягивая упругий стебель. Теперь мы рядом. Сильное солнце слепит глаза, и внутри разливается счастье.

Лера
Колян подпирал стену на перемене и, не отрываясь, смотрел на потрескавшийся экран телефона. Он ждал. Она обещала перезвонить. Может, напишет. Она ведь обещала.
Лера возникла в его жизни на пороге подъезда двенадцатиэтажки. Коля нес вонючий пакет с мусором, думал о том, найдет ли он что-нибудь полезное у баков, и в этот момент железная дверь неожиданно поддалась под его рукой и распахнулась — чтобы не вывалиться на девушку в проеме, Коля подался назад и сильно стукнулся затылком о стену. Девушка неожиданно звонко рассмеялась, подошла близко-близко и стала растирать ладонью его затылок. Коля замер, рука была теплая, он удержался и не оттолкнул ее, от девушки приятно пахло, он посмотрел на нее снизу вверх — белый воротничок платья, копна рыжих волос, щелочки глаз с очень пушистыми ресницами.
«Какая у тебя голова! Круглая, большая и твердая! — снова рассмеялась она. — Словно тыква». Потом отошла, посмотрела на него еще и пошла к лифтам.
Во второй раз они встретились во дворе, на качелях. Это брат Гришка по дороге из детского сада выпросил зайти на площадку, а она летела по дорожке мимо, узнала Колю и обрадовалась: «О, привет, Тыква!» И он почему-то улыбнулся. Она села рядом и спросила: «Тебя как на самом деле зовут?» «Коля, — ответил он. — А вас?» «Офелия, — засмеялась она. — Шучу, Лера. Можешь со мной на “ты”. Ты любишь кататься на качелях? А я люблю. А рожи корчить?» Они сидели и болтали про супергероев и детективов, про то, что ему скоро десять, а она актриса в театре, что у нее есть одинокая золотая рыбка в аквариуме, а у него — только мечта о собаке и альбом для рисования, что он живет с бабой Галей и дедом, а дед больше всего любит варить самогон. Как это он тогда все ей вывалил? Только про мать не рассказал.
Колян со своими жил на первом этаже, она — на шестом. Лера позвала заходить к ней в гости. И он стал заходить в ее пустую маленькую белую квартирку, обычно по вечерам.
Они рассказывали друг другу выдуманные истории, он рисовал ей картинки, она показывала в лицах, кого встретила сегодня на улице, смеялась, кормила его сыром и черешней и поила лимонадом. А однажды отвела в местное кафе и угостила какао. Так прошло лето. Коля пытался нарисовать ее портрет, но никак не получалось: она всегда была разной, то со светлым каре, то с темными длинными прядями, то с рыжими хвостиками, только глаза узнаваемые — светлые, почти прозрачные, с ресницами веером.
В середине августа наступил его день рождения. Коля решился пригласить ее в гости. Зря он тогда это сделал. Баба Галя приготовила оливье, купила дешевой колбасы и торт по акции, конечно, Лера такое не ест. Гришка канючил и выпрашивал у нее подарки, дед предлагал самогон. Лера тихо сидела и улыбалась. Потом позвала его выйти и подарила подарок — набор карандашей в жестяной коробке. «С днем рождения, Тыква! — сказала она почему-то серьезно. — Главное, запомни — никогда ничего не бойся».
А потом она пропала. Через две недели он сам ей позвонил, она ответила рассеянно откуда-то издалека: «О, Тыква, я сейчас занята, потом перезвоню». И больше трубку не брала — «аппарат абонента выключен или находится вне зоны действия сети». Коля набрался храбрости и однажды позвонил в ее дверь на шестом этаже. Дверь открыла худенькая старушка в халате, за ее спиной маячила темная прихожая, заваленная хламом. Она несколько раз переспрашивала имя, потом ответила, что о Лере она никогда не слыхала, хотя живет в этой квартире уже пятьдесят лет. Коля никому о старушке не рассказал, даже брату.
Только часто смотрел на Лерины окна на шестом этаже — они всегда были темные.
«Поиг’алась и б’осила», — сказал ему Гришка, он был философ, когда дело касалось еды и девчонок. Ты не понимаешь, сказал Колян, она не просто девушка, она наверно… фея.
«Как же, фея! Мать, когда валяется в колидоле пьяная, тоже наверно фея», — фыркнул он.
Коле стало больно в груди, но он ничего не ответил.
В тот день после уроков Колян решил сразу зайти за Гришкой в садик. Они шли домой в темноте под холодным дождем мимо кафе. «А п’авда, — спросил Гришка, — что Лела водила тебя в кафе и угощала какаво?» Ха, а ведь она называла тебя Тыквой, мерзко засмеялся он и показал пальцем на тыквы, которые скалились беззубой улыбкой в окне.
Колян что есть силы треснул брата кулаком по мокрому капюшону, тот легко осел в лужу.
Из-под капюшона раздалось жалобное хныканье. Колян поднял Гришку на ноги, вытер ладонью сопли и слезы: «Пошли домой, я нарисую тебе что-нибудь».
Дома Коля впервые взял в руки набор карандашей в жестяной коробке, подаренный Лерой. Снял пленку, открыл, залюбовался — двенадцать цветов, яркие оттенки, остро заточенные грифели. «Что тебе, Гришка, нарисовать?» Лето, солнце и буте’б’од с колбасой, потребовал Гришка. Коля нарисовал окно, в которое светит солнце, и двухэтажный бутерброд, подумал и щедро пририсовал третий этаж колбасы. Ставни сами собой открылись, впустив в комнату свет и теплый ветер, мальчики легли животом на подоконник (Гришка не забыл за суматохой про бутерброд, а Коля прижал к груди карандаши) и высунули свои головы прямо в окно.

Мама
— Мам, когда же? Когда?
Братья и сестры уже созрели. Наполнились солнечным светом и источали манящий аромат свободы. Они лопались от гордости, что отправляются в большой мир. Сначала грядку покинул первенец Вир, за ним твердолобый Дим, хотя на его боках оставались желтоватые пролежни. Следом засох хвостик у краснощекой малютки Тан. Яш думал, что скоро настанет его черед, но мама повторяла:
— Как же ты без меня? Ты один не справишься. Нет, нет. Ты совсем зеленый! Кто о тебе позаботится кроме мамы? И думать забудь.
За лето мама раскинула мощные плети на целый акр. Выдавила со своей территории кабачки и капусту, с которыми Яш любил перешучиваться. Без ее разрешения ни один одуванчик не появлялся. Поэтому Яш робел перед мамой и шепотом спрашивал:
— Мам, когда же? Когда?
— Кто ж виноват, что ты таким слабеньким уродился. Если б ты был чуть поменьше и пошустрее, давно бы заматерел. А сейчас — надави и погибнешь. Не думай, что мать тебя насильно держит. Я ведь только о тебе и беспокоюсь, мой родной.
После маминых слов Яш почувствовал себя недоразвитым и никчемным. Его ведь опередила младшая сестра. Какой же он неправильный! И форма недостаточно круглая. И цвет не оранжевый, а коричневый.
Ночами холодало. Отмирающие листья клена слетались к земле и нашептывали о дождливой осени. Яш смотрел на тусклое, одинокое небо, накрепко опутанный мамиными стеблями. Пожухлые, изъеденные гусеницами до дыр, они по-прежнему цеплялись за Яша.
Единственный способ обрести свободу — это разрубить их. Но Яш любил маму и продолжал спрашивать:
— Мам, когда же? Когда?
— Старшие из меня все соки вытянули, но ни разу не навестили. Никакого уважения. Уж ты-то не бросай мать одну. Я ведь тебе всю жизнь отдала.
Мама не жаловалась, когда ее било градом, не дрожала от страха, когда пролетали вороны, и от вида ее слез Ян ощущал себя неблагодарным. Иногда ему снилось, будто он маленькое румяное яблочко, которое легко падает с ветки и катится далеко-далеко. Но когда он просыпался, то был той же неповоротливой тыквой. Поэтому он все реже задавал вопрос:
— Мам, когда же? Когда?
— Нам же так хорошо вместе. Погляди, какая плодородная тут земля. Сколько солнца и света. Куда вас так тянет? Может, братьям худо там, а признаться боятся. А может, и сгинули давно без моей помощи. Кто их там защищает? Кто питает?
Яш повернулся с боку на бок — эк, как он вымахал. От его движений мамина пуповина затянулась туже. Ну ничего, так даже теплее.
Подступали морозы. Птицы с криками улетали из гнезд. Яш смотрел на них и думал: «Глупые, дома с мамой так хорошо».
Вся трава омертвела и полегла причудливым узором. Мама пожелтела, скукожилась и стала совсем невесомой. Яш не давал ветру унести ее, хотя колкие хлопья снега обжигали его задубевшую кожу.
С наступлением зимы он перестал задавать вопросы.

Мастерская ««Страшно перечесть…» Елены Холмогоровой
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую ««Страшно перечесть…»: как дописать и отредактировать свой текст» Елены Холмогоровой. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Пришлите краткое описание своего замысла, а также небольшой фрагмент (не более 3 000 знаков с пробелами).
Владимир Высоковских
Баклажка. Повесть. Фрагмент
— А, Читель, — заговорил Глава с трудом и делая паузы, — пришел? Хорошо. Я болен. Скоро конец. Ты Глава. Они дети. Надо учить. Там, — кивнул он на нижнюю полку шкафа, — читай.
Я пощупал его лоб. Горячий. Но откуда здесь лекарства? Да я и не врач. А вдруг он заразный? Отдернув руку, подошел к шкафу. Увидел внизу стопку тетрадок.
— Ты бери, — разрешил Глава.
До вечера сидел, разбирал карандашные записи в староцерковном стиле. Будто старообрядец писал, типа Агафьи Лыковой из «Таежного тупика». Я сделал несколько выписок. Вот они:
«Без духовного окормления трудно противостоять страстям. После порушения нашей уральской общины я искал место молиться с чистым сердцем, а попал к людям, у которых нет христианских настроений. Отгорожены они от соблазнов и искушений мирской суеты, это благое. Живут общиной, но не ведают уз семейных и немало немощных ребеночков. Мрут нещадно. Милостью Божию зимой по льду реки дошел до райцентра, просил учителей. Не дело, когда в середине двадцатого века люди не ведают грамоты. Бедна речь у них, словно дети…
Господь внял молитвам, послал учителя. Я глаголил: учи всех страждущих. Что за напасть у них с памятью? За год только половина учеников выучила буквы, и лишь трое читают по слогам. Да и сам учитель оказался нестоек. К лету стал неотличим от окружающих, тоже все забыл. Осенью оставил затею со школой, способных читать не осталось вовсе…
Денно и нощно молюсь за улучшение быта. Собрал крепких мужиков, учил складывать сруб избы, а то жили в землянках. Тогда молодой еще был. Сходил, и по льду привезли машину стройматериалов, уговорил принять в оплату шкурки. Напомнил об обещании присылать учителей мужеского пола. От них дети крепкие, вот и толк. Село преобразилось, я назвал его Баклагой. Бакты — родной южноуральский хребет, Лаг — лагерь, как иначе назовешь это селение…
Тридцать лет уже печалюсь: отчего они слабы разумом? И я многое забыл, вот записываю, что еще осталось в памяти. Досе в здравом уме, но пишу с трудом. Чем я отличен от других? Что влияет на них и не влияет на меня? Может: 1) еда, я-то не ем мясного, не пью молоко; 2) они заражены давно, болезнь по наследству; 3) заболевание передается при сношениях; я единственный, кто держит обет воздержания; 4) что-то в округе давит на их головы снаружи. Грехи наши тяжкие…
Они обречены, с каждым днем все больше забывают. Благодетель небесный подсказал: не дай распространить заразу дальше. Больше никакого сношения с миром. В этом твое испытание. О, Господи, прости немощных раб Твоих…
У баклажцев много украшений, остатки сокровищ потомков Чингисхана. Не ведают, что жизнь наша не ради побрякушек, но ради деятельной любви, как исповедовали ревнители древлецерковного благочестия. Проклятие наложено на те бесовские сокровища. Вот и вымерли потомки воинов-кочевников, а теперь в беде поселение бывших старообрядцев. Верю, жили они здесь когда-то. Среди чурочек для растопки нашел я остатки нашей иконы Христофора-Псеглавца, того, что с песьей главою. За то и пришла кара вероотступникам…»
Елена Антар
Любопытство кошку сгубило. Повесть. Фрагмент
Леха не помнил, где ему дали листовку. «Только три дня! Эксклюзивное шоу!» — гласила та, и Лехе даже захотелось ей верить.
— Ну что, Аделаида Викторовна, сходим в цирк? — весело спросил он квартирную хозяйку, заходя на кухню.
Аделаида Викторовна, полная квашневатая женщина лет пятидесяти пяти, сидела на низеньком стуле и тяжело дышала, обмахиваясь полой фартука. Она только что вернулась с улицы и теперь страдала, не в силах отдышаться. Аделаида Викторовна мрачно посмотрела на Леху, похожего после прохладного душа на чисто вымытую ушную раковину.
— Иди ты-ы, — басом протянула она.
Леха засмеялся. А что, неплохая, в общем-то, затея, этот ваш цирк. Леха жил в этом захолустье, конечно, временно, но уже чуть не выл со скуки. Он привык к большому городу с его суетой, толчеей, неприветливыми, ко всему равнодушными людьми. Сюда его привело наследство. Скольки-то-юродная бабушка, о которой он впервые узнал после ее смерти, оставила ему однушку в развалюхе, больше похожей на сарай, нежели на приличный дом. И все же это деньги, а деньги, как известно, везде пахнут одинаково.
Леха думал, что ему удастся скинуть дела на какого-нибудь шустрого риелтора или адвоката, а лучше на них обоих, но не получилось. Просто потому, что здесь не было ни того ни другого. А в квартире, доставшейся по наследству, забаррикадировался какой-то ушлый мужик с хитрыми алкогольно-синими глазками, уверявший, что он тут живет по договору, а договоры надо исполнять. Разборки — это так утомительно. И Леха, думавший, что проведет в городке от силы неделю-другую, неожиданно засел здесь вот уже на целый месяц. И весь этот месяц он изнывал от скуки, ибо сеть здесь ловила плохо, а по улицам наравне с людьми ходили гуси.
Была здесь и своя признанная красавица, Аля. Она до дыр залистала модные журналы, сидя на трехногой табуретке в аптечном ларьке, и только изредка отвлекалась на то, чтобы кинуть страждущим блистеры аспирина. На стене у нее висел плакат: «ПОКУПАЙТЕ КРУЖКИ ЭСМАРХА. КРУЖКА ЭСМАРХА — МАСТ ХЭВ В КАЖДОМ ДОМЕ».
После появления плаката злосчастную кружку купили только алкоголик дядя Вася, зачарованный словом «кружка», и Петенька, зачарованный Алей. Впрочем, Але ничто человеческое не было чуждо, она тоже хотела любви, и раз в месяц, после получки на заводе, где трудился Петя, она оправляла рюшечки на декольте и, пару раз пшикнувшись французской туалетной водой, выписанной по каталогу, выходила в свет рядом со счастливым Петенькой. Он вел ее в кино, потом в местный общепит, где покупал ей мороженое или стаканчик вина, и, если кино было хорошим, а вино — сладким, Аля, смущенно отвернувшись, позволяла Петеньке на долю секунды припасть губами к ее надушенному каталожной водой декольте. Потом он получал традиционную пощечину, и оба, взбодрённые встречей, расставались до следующей получки. Аля скрывалась за скрипучей дверью подъезда, а чрезвычайно довольный своей мужской силой Петенька гордо шагал по улице.
Как раз сейчас он проходил под окнами Лехи. И Леха, оставив надежду поговорить с Аделаидой Викторовной, окликнул Петю.

Мастерская «Автофикшн: как писать о своем опыте»
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Автофикшн: как писать о своем опыте» Арины Бойко и Натальи Калинниковой. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите короткий рассказ на тему «Ожидание/реальность».
Слово мастеров:
«Вспомните один случай из вашей жизни, когда ожидания не оправдались или наоборот — превзошли сами себя. Мы считаем, что это — отличный материал для автофикшна: можно додумывать, менять, добавлять или опускать детали, главное — передать эмоциональное состояние вашего героя или героини. Рассказ может быть в любом жанре. Максимальный объём — строго до 3 000 знаков с пробелами.»
Елена Белова
Желтое
Ты в Мурманске, я в Мурманске, но мы не можем встретиться. Просто расходятся дороги, или, может, твоя дорога совсем другая. Я прилетела на три дня, и у меня расписана программа морем, Териберкой и городом. Хорошо, что здесь ветер и море, я скучала по ним. Везла тебе книгу. Я даже не знаю, пригодится ли она. Просто книга про жизнь и смерть. Внезапно втемяшилось в голову, что это книга для тебя.
Ты мой психолог, и это книга для тебя. Как и моя жизнь на ладони — для тебя. Ты говоришь, что я становлюсь 3D, обретаю выпуклые черты, превращаясь из голоса в реального человека. С гневом, страхами и любовью. Ты домчал до Мурманска с братом на «Москвиче» из Минска, я долетела из Москвы. Бывает ли так, что даже разные дороги когда-то сходятся?
Третий день мы не можем встретиться, у всех свои планы. Мне завтра улетать, а сегодня я выхожу в море на катере в Териберке. Был плохой прогноз по погоде, но капитан-рейнджер дал добро. Внезапно оказывается, что меня укачивает, и я залпом пью таблетки от тошноты, заливая их капитанской минералкой. Все вокруг обеспокоены, и это бесит. Мне просто нужно договориться со своим организмом, не хочу сочувствия. Два часа в море — яростные волны, случайные чайки и маяк. Два часа ветра в лицо и свободы, пусть даже в слабости.
Сходим на берег, твое сообщение. «Починились, выехали из Мурманска, увидите на дороге — сигнальте. На крыше белого “Москвича” будет что-то желтое, не пропустишь».
У нас модный минивэн «Форд», мы едем по гравийке вам навстречу. Вокруг тундра, по обочине иван-чай. Мне нравится тундра, она безопаснее, чем лес. И более устойчивая, чем море. Чтобы увидеть тебя, приходится вглядываться в каждую машину на трассе. Вот! Желтое что-то на крыше. Мы сигналим. Останавливаемся, я выхожу.
Самые волшебные встречи — самые нелепые, ты знал? Я огибаю свою машину и вижу тебя и еще высокого парня рядом. У тебя в руках что-то желтое. Кажется, смеюсь. Бог дорог, видимо, благословил нас сегодня. Но не твой «Москвич». Лобовое выбито, и вы, закутанные по глаза, смотрите на меня. «Дай нам пять секунд», — прошу твоего брата. Прости, я не помню его имени, снова. Отдаю тебе книгу, пытаюсь увидеть что-то в глазах, они улыбаются. Желтая дыня теперь в моих руках. Мы стоим посреди Севера и стараемся уловить друг друга на секунды, сличить «свойчужой». Ответа внутри нет.
Я убегаю обратно в «Форд», ты — в «Москвич». Рядом со мной на сиденье лежит дыня и недовольно подпрыгивает на ухабах. До Мурманска еще два часа.
Екатерина Харитонова
Пока едет такси
Я чищу картошку. Нет, не так, Я ЧИЩУ КАРТОШКУ. Чистить картошку — не мой конёк. С тонкой кожурой нож снимает толстый слой картофельной плоти. Я кидаю в кастрюлю съежившиеся клубни. Через сорок минут я узнаю, что очень похожа на картофель: у меня тоже тонюсенькая шкурка, и снять ее можно только со значительной частью меня самой.
А пока я сижу на полу и чищу картофель. На полу — потому что так здесь устроена жизнь. Еще до меня. Компьютер — вот он, просто на полу, на полу лежит матрас. На полу электрическая плита, куда я скоро поставлю тушить картошку с болгарским перцем в кастрюле. И только гигантское пианино у противоположной стены — в пух и прах расстроенный «Енисей» — возвышается над бытием в нашем однокомнатном доме. Через тридцать минут я узнаю, что он уже не наш.
А пока я сижу на полу, чищу картошку и ни о чем не подозреваю. Например, о том, что завтра будет солнечный день. Такой же солнечный, как полгода назад в апреле, когда мы ехали в автобусе, откуда-то звучал небесный саксофон, и пылинки планировали на свету. Под точно таким же солнцем завтра в восемь утра такси уткнется в подъезд. Я волоком дотащу по лестнице два черных пакета для мусора с моей одеждой. Потом их придется утрамбовывать в багажник еще минуту. Невыпущенный воздух пузырится, пакеты лопаются, фейерверком разлетаются колготки и другое, постыднее. Если бы я знала, то, конечно, купила бы чемодан.
Вместо этого я режу картофель, болгарский перец. Закидываю в кастрюлю и ставлю на плиту.
В дверь стучат.
У нас с Сашей одни ключи на двоих. Я открываю. Саша разувается и сразу идет в ванную — мыть ноги. Они у него крепко пахнут после долгого дня. Я пока ставлю тарелки на поднос — стола ведь нет. Заглядываю в кастрюлю. Саша выходит из ванной. Наконец-то обнимаю его, кладу голову на плечо. Он не то чтобы обнимает в ответ, тихонько держит меня за локти.
Я устал. Давай расстанемся?
Саша картавит. Букву «р» не выговаривает. Поэтому получается «астанемся. Короче, ничего не понятно.
Что?
Он повторяет. Смеюсь этой его шутке. Собираюсь что-то ответить про картошку, порезанные пальцы и угнетенную женщину, но это, оказывается, совсем не шутка.
Больше всего на свете я хочу не заплакать прямо сейчас. Я ведь против этого всего. Ведь мы, девятнадцатилетние взрослые, миллион раз обсуждали, что у нас все по-другому, и никаких истерик, и никто никого не будет держать. Но вот я уже реву. Еще и потому, что я бы с удовольствием схватила и держала, только если бы знала, как удержать высокого, кудрявого Сашу с такими коровьими глазами.
Он меня успокаивает, как умеет:
Ну ты чего.
И наливает коньяк.
Минут через десять я почти успокоюсь. Мы будем есть картошку с болгарским перцем и пить коньяк.
Еще через тридцать минут мы в последний раз ляжем вместе на этот матрас и попытаемся заснуть. Всю ночь я буду подвывать, а Саша курить вонючий красный Пал Мал. Когда утром он удерет из квартиры, я начну собирать вещи в огромные черные пакеты и искать телефон такси.

Мастерская «Как писать и редактировать» Егора Апполонова
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Как писать и редактировать (от non-fiction до романа)» Егора Апполонова. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите эссе на тему «Почему я пишу», объяснив мотивацию и причины, по которым вы решили отправиться в этот нелегкий путь.
Смолина Анастасия
Почему я пишу
Многие хотят написать книгу (иногда кажется, что вообще все). Для них это путеводная звезда, Грааль и бальное платье для Золушки три-в-одном.
А я не хочу.
Во-первых, у меня уже есть одна (с). Философская монография, правда хорошая, хотя и очень сложно написанная. А еще целая полка сборников и даже газетных статей, где тоже лежат кусочки меня-в-тексте. Очень дорогие и забытые кусочки мыслей и глубоких прозрений.
Во-вторых, я знаю, как это мучительно. Помню, каково это — выкладывать себя в текст. Я редактирую чужие книги, работаю с авторами — никогда им не завидовала и всегда немного сочувствовала.
И вот теперь мне придется окунуться в это самой — написать книгу. Причем даже не одну.
Потому что с некоторых пор игнорировать постукивание изнутри стало невозможно.
«Ты обязана меня написать!»
«И меня! Я еще интереснее!»
«А нас должна опубликовать, мы уже давно написаны! Найди иллюстратора, наконец, или возьми хоть свои рисунки, у тебя же тогда неплохо получилось, и отнеси нас к читателю! Безобразие, мы столько лет ждем. Шагом марш вперед бегом!»
Вот такие голоса в голове. Так что я хочу написать книгу, чтоб избавиться от них. А не потому, что жажду держать свое творение в руках (ну, вообще-то можно), давать интервью (нет) или сидеть с умным видом на книжной выставке, рассказывая, как я дошла до жизни такой и стала автором бестселлера (боже упаси! А можно мне, как условному Пелевину, вообще не светить лицом на публике?).
Я буду писать, заранее понимая, как накосячу и где налажаю. Потому что #яжередактор — «я заранее знаю, насколько плоха будет моя книга» (с).
Меня греет только мысль, что читать меня придут Офигенно Умные Читатели. Они покажут, где я недостаточно раскрыла тему, а где убила их занудством чересчур подробных описаний. Они наконец объяснят мне, как надо было написать, чтобы книга не стала разочарованием и сплошной потерей их денег и времени, и вообще, на странице 218 пропущена запятая, какой позор.
Это они дополнят книгу смыслами, которые я по своему недосмотру и тугоумию туда не положила.
Вся надежда только на них, моих будущих строгих критиков.
А я лишь надеюсь, что книга перестанет царапаться изнутри и будет довольна хотя бы своим неуклюжим воплощением.
Простякова Дарья
Я косноязычна. Переставляю слова, нарушаю порядок предложений. Сказывается год детства в Америке. Думаю, там и испортилось врожденное чувство языка. Заслуженная учительница РФ по русскому и литературе злилась каждый раз, когда я вымучивала ответы на великом родном.
После того, как в диктанте я написала «журнал, огонек» вместо «журнала “Огонек”», она поставила на мне крест. Мои победы в олимпиадах по русскому и литературе ее изумляли, впрочем, как и меня. Не зря все-таки ей дали заслуженного.
Я до сих удивляюсь, что пишу. Но мне есть что рассказать, поэтому я продолжаю пытаться. Я хочу говорить о делах и творениях Господних. Это кротким и смиренным некогда говорить о себе. Они стопроцентно и, как это модно называть, осознанно проживают каждый день. Это они творят историю, совершая великие и незаметные ежедневные подвиги любви. Они дарят другим время, труд и даже себя. Им не то что говорить о себе — записывать некогда. А у меня время на запись найдется.
Летом муж с сыном прикармливали двух нелетных голубей. У одного было сломано крыло, другого подрала кошка. Голуби жили в подвале и улететь никуда не могли. За лето стали ручными. Заслышав скрип детской коляски, «травматы» (так прозвал их муж) неслись к нам со всех культяпок. И после кормежки продолжали бегать за нами.
Муж заведует отделением в психбольнице. Это добавляет не статусности, а головной боли. Он частенько покупает пациентам одежду, предметы личной гигиены, лекарства. В основном за свой счет. А когда мы гуляем по городу, к нему тянутся сирые и забитые, чтобы просто пожать руку. Они чем-то напоминают наших травмированных голубей. И я хочу написать об этом. Ну и пишу.
Так вот, мы с ним недавно поспорили. Он говорил, что творчество всегда связано с самоутверждением, потребностью выразить свое «Я». Разумеется, самовыразиться я хочу. Но мне видится, в людях есть эта Божья творческая, созидающая черта, которая, однако, как и все в этом мире, заражена нашей гордыней.
Когда моя мама была маленькой, она мечтала стать библиотекарем. Эта мечта разбилась о жестокую действительность: она стала филологом. Мне же выпал счастливый билет: мама, которая любит книги и любит меня. Бинго! Мама читала мне перед сном самые разные сказки. Самой разной длины. И когда я просила прочитать еще одну главу, она читала. Она оживила книги для меня. Это была самая настоящая магия.
Это она познакомила меня с писателем, который потом стал мне наставником. В своей сказке он устами своих героев приглашал юных читателей писать рассказы о его мире. И я ответила на его призыв. Я сама начала писать, мечтая, как он, однажды создать свой волшебный мир.
В своей биографии он рассказал о книге, перевернувшей его мировосприятие. Когда я дочитывала эту книгу, я плакала. Мне казалось, это лучшее произведение на свете и я уже не встречу ничего красивей и точней.
Эти двое писателей давно умерли. А я знаю их и ценю до сих пор. Что дают нам мертвые писатели? Каждый из них подарил мне частицу своей души.
Нет ничего нового под солнцем. То, что я могу домыслить, уже когда-то было сказано или написано. Но я могу сделать это по своему. Я могу — или очень постараюсь — так же, как мои любимые авторы, поделиться с другими своей душой. Вдруг кто-то, кого я никогда не узнаю, когда-нибудь прочтет мою историю и подумает: как? И ты тоже? Вдруг немые обретут голос, неявная слава станет видна, и все это произойдет на страницах именно моего произведения?

Мастерская «Литмастерство. Основы»
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Литмастерство. Основы». Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите небольшой этюд до 2000 знаков. Считается, что три самых сложных задачи, с которыми может столкнуться писатель: постельная сцена, спортивный эпизод и прием пищи. В своем этюде решите одну из них.
Владимир Мизерный
Пюрешка
Посреди бедненькой кухни Петровича стоял «бедноватый» стол. На нем были тарелки с едой и неполная бутылка водки. За столом сидели сам старик и его сосед Серый. Они оба были уже подвыпивши. Серый взял со стола полную рюмку водки и залпом выпил.
— Сережа, ну как картошечка? Своя же.
— Пюрешка просто отпад! — довольно ответил сосед.
Петрович закатил оба рукава рубашки и начал трясти руками перед гостем.
— Вот этими вот руками растил, сил не жалея. Пенсия-то малая. А своя земля в помощь. Еще и внучку любимой картошечкой побалую. Без химикатов.
На старичка накатили слезы. Он достал из кармана любимый платок и стал вытирать глаза.
— Лерочка такая умница, красавица, такая молодец. Есть на свете люди. Если бы не она, не было бы этой пюрешки.
Серый наколол вилкой котлету с тарелки и стал аппетитно откусывать.
— А какие вкусные у вас котлеты, Петрович. Ммм. А нежные! Лучше, чем у вас, нигде не ел. Даже лучше, чем у моей бабки. Еще и с пюрешкой. — Удовольствию соседа не было предела.
— Говорю же. Это все Лерочка. Видишь, какая она у меня. Дай бог каждому такую! Есть справедливость на свете. Счастье-то какое мне, старику. Ни у кого такой нет, а у Петровича есть.
Серый, не отрываясь от разговора, наколол котлету.
— Петрович, ну чего грустишь? Смотри какой стол. Вон, внучка какая у тебя. Не то что моя. По клубам ходит в юбке выше трусов.
— Эх, Сереженька. Всё хорошо. Не буду гневить. Вот только пораньше бы. И Лерочку мою, и огородик, и картошечку, и котлетки вот такие. А то как проклятый всю жизнь — ночами не спал, не доедал.
— Петрович, ну котлеты вообще бомба. А можно еще? — без скромности заявил Серега.
— Конечно! Ещё поджарим. О чем речь.
Петрович подвинул к себе большой граненый стакан и налил в него водку по самые края. После чего взял оставшуюся котлету, выпил одним залпом и смачно занюхал этой котлетой, делая глубокий медленный вдох, будто бы вдыхая некий экзотический утонченный аромат.
— Внученька! Можно тебя?! — громко позвал пенсионер.
На кухню зашла Света с дымящейся сигаретой во рту.
— Ну чо те, дед? — угрюмо и недовольно проворчала она.
— Внученька, родная, сделай еще котлеток старикам. Так котлетки любим. А то мясо кусками жевать у деда и зубчиков уже нету. А котлетки мягкие, как раз подходят.
— Деда, блин. Ну третий раз за мясом идти. И крутить опять. А мне еще посуду мыть. Я вообще хотела погулять с подружкой.
— Ну, порадуй дедушку, красавица моя. А посуду мы с Сережей помоем.
Петрович взглянул на Сергея, пытаясь найти поддержку своим словам. Серый выпил очередную рюмку и молча утвердительно кивнул.
***
Света зашла в ванную комнату и закрыла за собой дверь на задвижку. Повсюду лежали хаотично наваленные части человеческих тел — руки, ноги, головы, пальцы, уши. Среди частей тел лежала Лера, у которой отсутствовала левая рука. У девчонки изо рта тонкой струйкой сочилась кровь. Она слабо и очень тихо дышала. Светка ногой зажала Лере рот, взяла с полки топор и замахнулась…
Рудык Екатерина
Запечённый поросёнок глядел на Игоря с такой укоризной, что тот с первых секунд понял: не выйдет. И выпендриваться было не нужно. «Кто не рискует, тот не пьёт шампанского, — повторял он про себя, тяжело сглатывая, — кто не рискует, тот и…»
Принесли вино цвета крови. Хмельное, жаркое, умножающее безрассудную решимость сразу на десять. Отпил, дёрнулся — пятно расползлось по рубашке пулевым ранением. Игорь тихо выругался и натянул пиджак.
Затем и улыбку натянул, прямо поверх страха, комом стоящего в горле. Чокнулись: за взаимовыгодное сотрудничество. Подняли ножи и вилки. Принялись за дамплинги.
«Только бы выслушал, — умолял судьбу Игорь. — Только бы согласился». Блестящими тонкими зубцами он подцепил пельмешку. Надавил. Будто кобра, плюющаяся ядом в глаза жертвы, та ошпарила Игоря бульонной струйкой. Быстро утёрся рукавом пиджака — салфетки никто не подал.
Игорь желал теперь провалиться сквозь землю. Молодые дамы по правую руку о чём-то шушукались, смеялись — точно, над ним. Он и сам бы над собой посмеялся, да только положение не позволяло. За спиной туда-сюда сновали официанты, иногда нервно нависая над столиком, вырывая прямо из рук полупустые тарелки.
Наконец разговор зашёл о деле. Игорь оживился: пропадать, так с музыкой. И точно — лишь только в глубине зала раздалось что-то из Вивальди, воздух наполнился запахом французского сыра и круассанов. Игорь достал папку с коммерческим предложением, но от волнения зрение его плыло. Вместо листа, испещрённого рукописными пометками, он видел тонко отрезанный кусок сыра с пятнами плесени. «Дорблю… Доработаю!» — наконец разобрался он. Всё доработаю — и приду просить ещё раз. Не смертельно, нужно лишь отдышаться.
Правда, с каждым новым прибывающим кушаньем дышать становилось всё тяжелее. Вдох — на стол плюхнулся пудинг. Выдох — конфетницы засыпали меренгами. Вдох — опять перенервничал, толкнул сахарницу.
«Сладко поёшь, — ухмыльнулся главный, немного поразмыслив. — Предложение мне лично кажется вкусным. Будем пробовать».

Мастерская «Новая реальность» Ольги Брейнингер
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Новая реальность: как быть писателем и блогером» Ольги Брейнингер. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Опишите одно и то же событие в двух разных форматах: как фрагмент из рассказа или эссе (не более 4000 знаков) и как пост в блог (не более 2200 знаков).
Наталья Быкова
Внутренняя геометрия. Эссе
Марина Абрамович писала об искусстве как о единственной цели существования. Искусство — это я, это выражение внутренней боли и стремления. Для создания произведения нужно сосредоточиться на себе, использовать личную историю.
Творчество дает возможность заниматься исследованиями потаенных тропинок сознания. Но искусству нужно отдаться, иначе зачем вообще им заниматься. Иначе зачем называть себя художником.
Смерть — важный элемент искусства, без которого сложно представить самые драматичные работы. И я рано поняла простое правило: порой̆, чтобы тебя услышали, нужно умереть.
Есть множество продуктов человеческой мысли, рассматриваемых через призму раннего самоубийства. Франческа Вудман, сбросившаяся с крыши в возрасте 22 лет после череды тяжелых творческих разочарований, молодая и покинутая, оставила в наследство 120 фотографий и набор негативов.
«Я плаваю в плазме. Мне нужен учитель или любовник. Мне нужен кто-то, кто рискнёт со мной связаться. Я такая тщеславная и такая мазохистка», — писала Франческа Вудман в дневниках.
Идея о наставнике — здравая, полезная, живая. Мне тоже нужен был помощник, друг, учитель — человек, который возьмет меня за руку и поведет сквозь лабиринты подсознания, объяснит мне, как достичь желаемого, как нужно изучать искусство. Увы, я не обнаружила такого человека, поэтому пришлось его придумать.
«Я в картине? Я вхожу или выхожу? Я могла быть призраком, животным, мертвым телом, а не просто девочкой, стоящей в углу».
Отец Франчески, говоря о самоубийстве дочери (Вудманы, 2010), вспоминает, как ее расстроила кража велосипеда. Случайная фраза превращается в легенду, и спустя двадцать лет рождаются статьи, где смерть юной художницы объясняется нервной психикой, бытом и исчезновением любимой вещи. Типичная хроника: перебралась в Нью-Йорк, много работала, подготовила несколько проектов книг со своими фотографиями, но только одна из них была издана при ее жизни.
А что на самом деле происходило в душе Франчески? Единственный способ узнать — пристально вглядеться в ее работы.
Искусство и смерть. Текст из блога
Последнее время я часто рассуждаю о связи искусства и смерти. Мне нравится сопоставлять творчество любимых художниц и поэтесс, сравнивать их биографии и подход к самовыражению. Есть три вещи, которые неизменно притягивают мое внимание в процессе изучения искусства — это запрет, тайна и нарушение границ.
Приведу несколько примеров — расскажу о трех восхитительных женщинах.
✨ 1. Нарушение границ
Марина Абрамович — художница. Я искренне рекомендую ее мемуары «Пройти сквозь стены», которые стали для меня настоящим вызовом. Марина работает со стыдом; она не боится пустить зрителя за пределы дозволенного, это пленяет и позволяет бороться с чувством вины. Полное обнажение перед читателем создает уникальное и личное высказывание.
✨ 2. Тайна
Вивиан Майер — фотограф. Женщина, творившая в тени, непознанная, не разгаданная. Когда жизнь творца остаётся за кулисами, это всегда пленяет. Я всегда была неравнодушна к творцам-одиночкам, а Майер при жизни не опубликовала ни одной работы, не стремилась к признанию и славе. Сейчас это позволяет нам сосредоточиться на самих историях Вивиан и людях, которых она фотографировала.
✨ 3. Запрет
Смерть — тема табуированная. Франческа Вудман — фотограф и модель. Раннее самоубийство позволяет взглянуть на работы Вудман в определённом фокусе. Ее волшебная страна чудес — это секрет, который не хочется разгадывать. Я помню, как впервые посмотрела документальный фильм о художнице (Вудманы, 2010), и долгое время размышляла о том, что именно внутренняя тоска и заинтересованность темой умирания позволила Франческе создавать такие яркие, сюрреалистичные объекты искусства.
Макарова Варвара
Эссе
все началось с веры в то, что на этот раз сбудется. началось с поездок — селигер, адлер, новгород. три места — три ступеньки. я смотрела на нее и училась жить так же глубоко и по-настоящему. она всегда была честной — ее честность меня придавливала, я лежала под ней и не могла пошевелиться. и крикнуть о том, что меня придавило, тоже не могла — честности не хватало. она всегда была на своей стороне и никогда не переходила на мою — так что на ее стороне нас было двое. она была больше всех, кого я знала, ее присутствие расширяло меня внутренне, но внешне — уменьшало. после третьей поездки я совсем повзрослела — вытянулась от наших разговоров о боли, страхе, любви и правде.
и тут она ушла. я, как вытянувшийся подсолнух, осталась без опорной досочки, к которой меня привязали. досочку резко выдернули, и я начала падать. хваталась за то, чему научилась от нее, но все рассеивалось, растворялось, теряло очертания. она — сможет встретиться со мной через месяц. я — хочу говорить с ней ежеминутно, без пауз, без ненужных перерывов на еду и сон. я хочу меняться с той скоростью, которую она мне обеспечивала, до которой она меня разогнала. я готова приезжать, куда она скажет, привозить, что ей будет нужно, чтобы только слушать ее.
но нет, я не готова. потому что я была девочкой 5-ти лет, с которой не хотели играть в песочнице и дружить в детском саду. девочка никогда не понимала, почему и за что — и все еще не понимает. но она выучила правило — никогда не признаваться в любви тем, кто не любит ее. когда ее не приглашали на школьные тусовки, она решала уравнения, читала Толстого и параграфы по истории. ей не все нравилось, не все подходило — но ей было чем бросить в тех, кто бросал ее. и сейчас нужно так же. плохо одно — та девочка уже давно поняла, что просто защищается от боли, которую невозможно признать, потому что она потоком снесет все ее внутренности, пожаром спалит все ее постройки. после нее не останется ничего живого — эта боль ее ровесница, которую она годами держит в тюрьме. неужели та не отомстит, если выпустить ее на свободу? проще менять замки и проверять, что боль все еще там.
там, и ничего ее не унимает. можно больше никогда не писать подруге, можно выставить перед ней картинку своей счастливости, может, выкинуть агатовое кольцо, которая она подарила. но заменить ее некем. никто так не подпирает, не дополняет, не растит. может, она просто почувствовала себя моей подпоркой и поэтому ушла? может, они все — уходившие — себя так чувствовали? но я не могу не опираться, во мне не хватает чего-то ровного, стойкого, негнущегося. мне некогда замечать тех, на кого я опираюсь — я интересуюсь их болью, только пока она касается моей, пока они могут помочь мне от нее избавиться, убить, затравить ее в этой клетке — хоть что-то, только бы я больше не оставалась с ней наедине.
но они уходят, и боль растет — как будто съедает их, таких огромных, цельных, желанных. и ее моя боль съела — не подавилась, не закашлялась, ничего от нее мне не оставила. я не прощаю тех, кто накормил мою боль. они будут кормить ее снова, она будет расти, здороветь и побеждать меня. так что больше я не напишу ей, не доверюсь, не полюблю. я теперь ненавижу — она в списке предателей, тех, кто нужен мне и кому не нужна я. там мало имен — я нечасто находила, от кого можно выздороветь. а другие меня не интересуют — я слушаю их и жду, когда они закончат и попрощаются, чтобы я снова могла выйти на охоту за своими лекарствами.
Пост в блог
«я сейчас не смогу встретиться, давай где-то через месяц. мне надо побыть одной и восстановиться».
а потом я вижу, как она встречается с другими — смеется с ними, делится собой и, кажется, восстанавливается. она отдает себя тем, от того взамен получает равное. тем, кто может наполнить, поднять, вернуть ее в жизнь. я узнала, что не могу.
я ответила ей обычное «хорошо, отдыхай» — чтобы она не поняла, какая она нужная. я смогу без нее — с самого детства научилась выживать безо всех, кто может без меня. почти всегда это означает быть одной, но я согласна — в унижении мне хуже, чем в одиночестве.
теперь мы совсем не разговариваем — она продолжает наполняться другими, а я — ждать, когда очередь дойдет до меня. как только она напишет, я сразу окажусь «над». я буду выбирать, отвечать ей или нет, и, когда решу ответить, верну ей то, чем она бросила в меня. «прости, я сейчас не смогу. давай через месяц?»

Мастерская «Пишем первую пьесу» Дмитрия Данилова
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Пишем первую пьесу» Дмитрия Данилова. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите диалог между охранником ресторана и посетителем, который хочет пройти внутрь без маски и не имеет QR-кода; посетитель — ярый ковидодиссидент, не верит в вирус по тем или иным причинам; посетителю в итоге удаётся переспорить охранника и войти в ресторан.
Арестова Светлана
Англия, 1665 год. В Лондоне свирепствует чума. У входа в трактир близ лондонской дороги сидит человек в маске с длинным клювом, на шее у него амулеты. Подъезжает путник в дорожном плаще, спешивается.
Трактирщик. Эй, кто там?
Путник. Усталый странник, мечтающий о сытном ужине и теплой постели, где будет не более шести человек. Пусти меня, хозяин!
Трактирщик. А где ваша маска, сэр?
Путник. Маска?
Трактирщик. Прошу прощения, сэр, но без масок не пускаем. Такие теперича порядки.
Путник. У вас что тут, бал-маскарад? Надо почаще бывать в этих краях!
Трактирщик. Нет, сэр. Это против заразы. И я обязан спросить у вас удостоверение о здоровье с печатью лорд-мэра.
Путник. Удостоверение о здоровье лорд-мэра? Где я, по-твоему, должен его взять?
Трактирщик. Батюшки… Ни маски, ни удостоверения! Неужто вы не боитесь Черной Смерти, сэр?
Путник. Ах, вот оно что! Как я сразу не догадался. Весь этот балаган — из-за так называемой «чумы». Не тревожься, хозяин. Смело пускай меня, ибо той хвори, о которой ты толкуешь, не существует!
Трактирщик. Сэр?..
Путник. Всё обман. Лишь единицы проницательны настолько, чтобы это узреть.
Трактирщик. Но, сэр, неужто вы не видали, что творится на дорогах? Все, кто может, бегут из Лондона прочь.
Путник. И правильно. Кому захочется жить в этой дыре? Да еще с такими ценами на жилье.
Трактирщик. Неужто вы не слыхали об умирающих, запертых в домах, что помечены красными крестами? О погребальных ямах, куда сваливают зачумленные трупы? О вздутиях и чумных пятнах на телах больных?
Путник. И этот туда же! Как тяжко иметь дело с болванами и паникерами… Милейший, эти байки — происки врагов наших голландцев. Они хотят подорвать наш боевой дух. Людям вбивают в голову всякую чепуху, вот они и мрут со страху.
Трактирщик. Да, сэр. Вы совершенно правы, сэр. Но закон есть закон…
Путник. С таким подходом, мой друг, ты быстро останешься без клиентов.
Трактирщик. Я…
Путник. Никто не захочет заходить сюда, узнав, как грубо ты обходишься с усталыми странниками.
Трактирщик. Грубо, сэр?..
Путник. Я непременно вырежу пару строк об этой забегаловке на ближайшем мильном столбе.
Трактирщик. Нет, сэр! Умоляю…
Путник. И поставлю одну звезду. Тогда у тебя будет достаточно времени прохлаждаться на крыльце. (Пауза). Что ж, поеду дальше. Я человек занятой…
Трактирщик (бежит за путником). Постойте, сэр! Окажите честь, отужинайте в нашем скромном трактире у теплого камелька…
Путник. Ой, не знаю. Ты со своей чумой испортил мне аппетит.
Трактирщик. Ужин за счет заведения, сэр. И маска в подарок.
Путник. Ладно, так и быть. Но запомни, мой бестолковый друг, негоже трактирщику бояться детских страшилок. Чума, понимаете ли! Ха!
Трактирщик. Да, сэр. Я только распоряжусь насчет жилья. У вас будет лучшая комната. (Забегает в трактир. Изнутри доносится его голос, но путник занят своими мыслями). Урита, приберись во второй! (Пауза). Там свободно, Стивенсоны еще днем померли. Отыщи маску мистера Стивенсона и оботри с нее гной! (Открывает дверь). Вы проходите, сэр. Милости просим. Угодно вина?
Ирина Бас
Вали!
Двери кофейни открыты, перед ними столик. За столиком среди одноразовых масок и перчаток, в фартуке, с телефоном в одной руке и инфракрасным термометром в другой сидит АНЯ (23). В кафе за столиком ждет и скучает ИВАН (28) – симпатичный и законопослушный всем своим чопорным видом. К кафе подходит НАСТЯ (26).
— Аня?
— Мы знакомы?
— Ань!
— Привет. Сюда?
— Да, а ты вообще как здесь?
— Ваня устроил — временно, ну, пока другой работы нет.
— Ясно.
— А ты что?
— Все так же. Вот, у меня встреча здесь.
— С кем?
— Какая разница?
— Никакой. Показывай QR-код и проходи.
— У меня нет…
— Тогда тебе в другое кафе.
— Да ладно, Ань. Только вчера же ввели.
— Без кода никак.
— Ты серьезно?
— Да, и вот еще маска, перчатки — все это тоже надо надеть.
— Блин, слушай, ну бред же!
АНЯ заглядывает в кафе — от входа просматривается весь зал, и в зале сидит один единственный ИВАН.
— С ним встреча?
— Какая разница?
— Классный выбор!
— Это, правда, не твое дело.
— Точно! Мое — проверить твой код. Так что с ним?
— Я же сказала, у меня нет кода.
— Я тоже сказала — придется пойти в другое место.
— Ань, ну смешно, ты же можешь пустить меня.
— Нет.
НАСТЯ достает из кошелька пятитысячную купюру, кладет на стол.
— А теперь я тебя точно не пущу.
— Ань, это же бред, перестань. Я серьезно. Это же тупо! Очень и очень тупо!
— Отлично, значит, так.
— Серьезно?
— Да.
— Ты просто злишься на меня.
— Просто мне, Настя, на тебя насрать.
— Злишься!
— Поверь, мне правда на тебя похуй!
НАСТЯ резко целует АНЮ, и это точно больше и дольше, чем просто дружеский поцелуй. АНЯ не сразу, но отстраняется.
— Дура.
— Ань, прости меня.
— Отвали.
— Ань, мне правда жаль.
— Блядь, Настя! Хватит! Просто отстань от меня и все. Иди — в кафе, мимо, куда хочешь, только подальше. Вали!

Мастерская «Пишем фантастику» Марии Галиной
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Пишем фантастику: от мифа до антиутопии» Марии Галиной. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите текст на тему «Обычный человек и совершенные люди (существа)» объемом до 3000 знаков с пробелами.
Евгения Яковлева
— Таким образом, ни подобрать эффективную терапию, ни установить причины этого страшного системного заболевания нам пока не удалось. Всё, что мы можем, — наблюдать больных и искать решение, — резюмировал профессор в конце доклада. — Для этого была создана крупнейшая клиническая лаборатория. Все больные сразу после постановки диагноза направляются туда. Мы копим и систематизируем данные из историй болезни и клинических наблюдений.
— Профессор, не было бы милосерднее избавлять этих несчастных от столь жалкого и невыносимого существования сразу, как только становится ясен диагноз? — резко прозвучало из глубины зала. — Мы могли бы погружать больных в искусственную кому, пока не будет найдена терапия для них! Как можно обрекать кого-то на мучительную недожизнь в беспамятстве, с ограниченными и покореженными фрагментами сознания, с чудовищной дисфункцией почти всего, что должно быть у здоровой личности? Ведь это уму непостижимо — при таких отклонениях еще и жить в лаборатории, а не в нормальных условиях!
Зал загудел. Докладчик прикрыл глаза и устало потер переносицу.
— Поймите: больные всё равно неспособны воспринимать нормальные условия и даже не помнят, что такое «нормально», — ответил он тише и медленнее, чем говорил до этого. — Да, половина органов чувств у них атрофирована, другая половина работает с орфанными нарушениями, сознание затуманено, но именно это сильно ограничивает их восприятие действительности. Они даже не понимают, что больны, и не помнят себя до болезни. Мы создали им упрощенную среду, адаптированную под их отклонения. По-вашему, это немилосердно? Да, эта среда гораздо грубее нормальной жизни, но больные этого не осознают.
— Но они понимают это потом! — Голос из глубины зала дрожал от возмущения. — Вы сказали, что продолжительность болезни, к счастью, ограничена, мучения больных не вечны, они рано или поздно выздоравливают сами. Как они после этого воспринимают свой ужасный опыт болезни и жизни в лаборатории? Ведь это — шок и травма!
— В этот момент они, конечно, тоже начинают обвинять нас в немилосердии, — невесело усмехнулся профессор. — Но когда понимают свой вклад в Науку, успокаиваются. Еще никто из выздоровевших не подал в суд, если что.
Зал загудел, но профессору быстро удалось взять себя и ситуацию в руки. Он заговорил громче и тверже:
— Я настаиваю: это всё во имя Науки и Всеобщего блага! Послушайте, коллеги, мы тоже мучились теми же сомнениями, что и вы. Но Высочайшая этическая комиссия подтвердила, что коэффициент Всеобщего блага в данном случае превышает коэффициент страданий отдельных субъектов. Мы должны установить причину болезни, чтобы понять, как с ней бороться и как ее предотвращать. Помните: она может коснуться любого из нас. Никто не застрахован. Мы ищем причину и способ на нее повлиять! Это возможно только в лабораторных условиях.
— Как называется лаборатория, профессор?
— Мы назвали ее сначала так же, как и диагноз — «Синдром Адама». Но потом услышали, что сами больные зовут ее «Земля», и стали звать так же.

Мастерская «Проза для начинающих» Ольги Славниковой
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Проза для начинающих» Ольги Славниковой. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Напишите рассказ на тему «Абонент временно недоступен», до 4 тыс. знаков с пробелами.
Наталия Белоконь
В ящике
Вера Васильевна опять потеряла свой мобильный телефон.
Странность состояла в том, что ни один аппаратик, начиная с самой первой, тяжеленькой однорогой Nokia, и кончая вот этим таинственно исчезнувшим десятым смартфоном — ни один телефон не умирал естественной смертью и не отправлялся на заслуженный отдых. Всякий раз аппаратик словно проваливался в щель между мирами. Вера Васильевна была дама аккуратная и крайне внимательная. У нее ни разу ничего не воровали: сумку свою она всегда держала либо в поле зрения, либо в охапке. Она никогда ничего не забывала: все вещи и дома, и на службе лежали на своих местах, как приклеенные. И все-таки… Как это могло произойти?
Теперь, со смартфоном пусть не самой последней модели, но достойного уровня — пропавших телефонов стало семь.
И в седьмой раз Вера Васильевна предприняла безнадежную попытку. В прихожей, на идеально чистом подзеркальнике, желтел дисковый городской телефон, похожий на коровий череп. Вера Васильевна, застревая пальцем в дырках, накрутила свой мобильный номер, как раз на этот случай записанный на отдельной бумажке. Из трубки, из какого-то безнадежного далека, напоминая крики теплохода в туманном пространстве, потянулись длинные гудки. Это означало, что утрата где-то подает голос. Вера Васильевна аккуратно положила трубку на подзеркальник и пошла по комнатам слушать.
В ушах, то отдаляясь, то приближаясь, играла простенькая, лесенкой, телефонная мелодия. Она водила и кружила, как леший в лесу. Вера Васильевна проверила обе сумки — белую летнюю и на всякий случай зимнюю; подняла диванные подушки, в мягкую пазуху между которыми могла скользнуть гладкая вещица. Выдвинула по очереди тугие ящики комода. Конечно, мелодия была галлюцинацией: такое уже случалось не раз и не два. На карнизе ворковали пухлые голуби, их гортанное бурление воспроизводило сигнал того изящного, как пудреница, телефона-раскладушки, что исчез в 2007-м. Под окном, неистово бренча, взял поворот пожарного цвета трамвай: один в один звонок аппаратика номер три, с кнопками как семечки и с подводно-зеленым экранчиком. Этот канул в 2002-м. Вера Васильевна опустилась на холщовый диванный каркас и схватилась за голову.
Она не могла объяснить происходящего.
Потом усилием воли встала, вернулась в прихожую, к трубке. Из динамика теперь доносились потрескивания и шорохи — отстраненные, нечеловеческие, будто из космоса. Вера Васильевна перемигнула мокрыми глазами, положила трубку на рычаг, подняла, еще раз навертела цифры. «Абонент временно недоступен». Всхлипнула, размазала тылом ладони лицо. Действуя отчетливо, набрала еще одну последовательность цифр, которую помнила и без бумажки. Тот же механический голос: «Набранный вами номер не существует».
Не существует — это как?
Вот еще одна необъяснимая вещь. Как так сошлось, что у водителя красномордой фуры случился инфаркт, махина вильнула на встречную полосу, а там, секунда в секунду, оказался на хрупкой «Ниве» Володя, сынок. В тот момент Вера Васильевна ничего не почувствовала. Она собачилась с начальницей, которая и теперь никуда не делась, торчит, как кол, посреди опустевшей жизни. Сынок был сначала временно недоступен, потом стал навсегда несуществующим. То, что когда-то было Володей, вырезали из страшной гримасы смятого железа, но телефон его так и не нашли.
Вера Васильевна долго пыталась искривить силой мысли время и пространство. Хватило бы минус минуты. Континуум подвинуться не пожелал. Вера Васильевна позвонила бы Володе и по городскому телефону, и по трамваю, и по голубю. Должно существовать средство связи, просто она пока не понимает, где оно. Остается еще дочь, Даша. Дочь — человек, который не имеет большого значения. Но Даша, конечно, сразу купит новый мобильник. И Вера Васильевна первым делом забьет в контакты те цифры, что заменяют ей теперь отпечатки пальцев.
Дома оставаться Вера Васильевна не могла. С ощущением, что платье надето наизнанку, она взяла белую сумку, на всякий случай зонт, вышла из квартиры, вышла из подъезда и встала, не понимая куда дальше.
И как только за женщиной захлопнулась дверь, нижний ящик насквозь обследованного комода дрогнул. В нем теперь лежали: две Nokia, две Sony, один Siemens и два смартфона, шестой и десятый. Экран последнего вдруг вспыхнул голубым и показал три сообщения, одно текстовое и два голосовых. Отправителем значился «Сынок».
Немиров Вячеслав
Абонент временно недоступен
Елена Ивановна засыпает поздно. Уже давно поняла: как ни старайся, раньше трёх-четырёх сон, тревожный и прозрачный, не явится. К чему тогда лежать на неразложенном диване и без конца переворачивать подушку, когда та нагреется? Зачем в позе эмбриона кутаться в ночь, про себя считая до ста и обратно? Можно убраться в квартире, только без пылесоса, иначе соседка снизу, Вера Аркадьевна, начнёт стучать по батареям. Или можно читать, сидя в кресле, закинув ноги на журнальный столик.
Гремит шоссе. Когда окна закрыты, этот гул напоминает звук, который слышишь, приложив к уху ракушку. Елена Ивановна загибает страницу, оставляет книгу на кресле и выходит покурить на балкон. Там у неё стоит стул. Не любит Елена Ивановна курить стоя.
«Завтра репетиция в пять, — думает она, — это на Трубную. Вечерний эфир в девять, значит, надо быть около восьми, допустим, в половине. Нет, и в без пятнадцати можно. Нормально». Затяжка. Машины летят по шоссе к центру. Ещё затяжка. А другие — в область. Елене Ивановне не хочется уходить с балкона. Там, в комнате, по-барски развалившись в кресле, листая оставленную книгу, её поджидает бессонница. Елена Ивановна знает наперёд, что та ей скажет, какие слова впрыснет морфием в её сознание, истощенное обречённым ожиданием сна.
— Посмотри на себя, сколько тебе? Пятьдесят пять? А на вид — все шестьдесят пять. Что у тебя есть, кроме этой пустой квартиры и тараканов под холодильником?
Елена Ивановна знает, что ответит. Она помнит наизусть все сыгранные роли. Но реплики этой, ежедневно играемой не на сцене, а в жизни, сами собой возникают и тут же тонут в тёмно-синем омуте ночи.
— Пускай на вид хоть семьдесят, не в этом счастье, счастье — оно в работе…
— В работе, говоришь? – Бессонница хохотнёт гнилым и надсадным смешком, похожим на кашель неизлечимо больного. — И что, ты счастлива, да? А почему не спишь? Счастливые в это время уже спят. В работе… А какая у тебя работа? Играть шаги за сценой и на безымянной радиостанции штаны протирать? Сейчас не нулевой год, радио никому не нужно. А даже когда было нужно, тебя никто не знал. Никто не назовёт ни одной твоей роли, не вспомнит, какие ты там вела эфиры. Запомнили — одну-единственную фразу.
Елене Ивановне хочется бежать от этого упрямого голоса, спрятаться от него в самом дальнем углу, заткнуть уши и ждать утро. Бесполезно. В этой квартире бессонница — хозяйка. И некуда деться от её неумолимого шепота.
Но так ведь было не всегда. Ещё полгода назад Елена Ивановна и её муж Олег жили здесь днём и спали ночью, как самые обычные люди. Только Олег кашлял постоянно, с каждым днём всё хуже и хуже, а потом — кровь в моче. Оказалось — рак лёгких, метастазы в простате. В ту первую ночь без Олега, когда он ещё был жив и только-только лёг в больницу, в дом без стука зашла бессонница, жадно унюхавшая людскую беду, и сказала Елене, что отныне будет здесь главной.
Рука тянется за телефоном — посмотреть, сколько времени. Час сорок восемь.
Ноль пропущенных. Список контактов. Наташа Радио. Николай Стоматолог. Олег. Палец замирает над зелёной трубочкой, притулившейся возле фотографии мужа. На ней он держит в руках большого сома. Рыбачил под Нижним. Нажимая «вызов», Елена Ивановна видит себя со стороны, смотрит знакомую до сцены пьесу.
«Абонент временно недоступен. Перезвоните позже», — слышит Елена собственный голос, записанный десять лет назад для «Билайна». Волны мобильной связи приносят далёкое эхо тех дней, которые Елена бросила в могилу вместе с горстью земли.
«The subscriber is not available now. Please, call back later», — вторит эху бессонница.

Мастерская «Проза для продолжающих» Ольги Славниковой
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Проза для продолжающих» Ольги Славниковой. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Пришлите синопсис будущего романа или повести, а также образец прозы, до 5 тыс. знаков с пробелами.
Андрей Никоноров
Мост. Роман. Фрагмент
С одной стороны неба уже показались звёзды, с другой — ещё совсем светло. Фонари не определились, к какой стороне примкнуть. Но, сомневаясь, зажглись. Пахло жженой листвой: такой себе панельный Рене Магритт.
В апреле очень приятные вечера. Весь день шпарит в районе двадцати градусов тепла, испепеляя каждого, кто надел пальто. Вечером же холодный ветер забирается под то же пальто своими корявыми холодными пальцами, и ты понимаешь, что не такой дурак, как думал о себе с утра. Просто апрель хитрее.
Я закурил. На лавочке во дворе моей хрущёвки сидел дед.
— Дай закурить.
— Тебе же нельзя!
— Ну одну…
Дед смотрел на меня настолько жалобными глазами, что мое сердце дрогнуло. Вдруг он сегодня последний день живёт, а я ему в сиге откажу.
— На. Но! Пей таблетки, а то получишь по…
— Спасибо тебе, родной!
Я сел рядом. На детской площадке тусовалась кучка подростков. Лукьян Умирыч затягивался и смотрел на них через свой фирменный прищур. Когда шайка собралась уходить, один из ребят кинул в урну бутылку колы. В урну он не попал, но решил не утруждаться и удалился восвояси.
Умирыч выдохнул дым тяжелее, чем до этого. Выставил вперёд открытую ладонь и провёл ей вверх. Бутылка, забив на гравитацию, поднялась над землёй и нырнула в мусорку. Я улыбнулся.
— Это ещё ладно. Не со зла же. Вчера двое горку расхерачили, я всю ночь чинить пытался. А это же пластик, я ж с пластиком никогда…
Из моего подъезда показался второй старичок и, опираясь на тросточку, поковылял к нам. Умирыч заулыбался во весь свой беззубый рот.
— Етить, кто вылез! Умилыч, здарова!
— Здарова, Умирыч!
Деды трясли дряблые мышцы в своём старческом рукопожатии. Лукьян Умирыч и Иван Умилыч были нашими дворовым и домовым. Да, рядовые горожане видели в них просто дедов, неизвестно как переживших палеозой и дошедших до наших дней в нормальном, хотя и бэушном состоянии. На самом деле эти двое живут здесь со времён, кажись, вятичей — до сих пор путаюсь в славянских племенах. Во всяком случае в тех кипах бересты и прочей лабуды, переданных мне предыдущим летописцем, эти двое были чуть ли не самыми ранними персонажами.
— Ладно, мужики, вы тут сюсюкайтесь, а мне надо до Варвары Ярославны добежать.
— Постой покамест! — Умилыч всматривался в мои глаза, пытаясь найти ответ на свой вопрос без слов. Говорить ему тяжко — годы. Я телепатически молчал.
— Сегодня будет?
— Будет.
— Ну беги, летописец.
Дмитрий Лукьянов
Год в Чувашии. Роман в рассказах. Фрагмент
Октябрь / Юпа — месяц поминок
Чемодан
Серый чемодан с письмами и открытками четверть века пролежал в деревне на чердаке. Моя жена Лена решила забрать его в Чебоксары.
— Я буду читать бабушкины письма, — сказала она.
— Хорошо, в нашей новой машине много места, — сказал я, — только чувашский мне все равно не понять.
— Лучше возьмите еще один мешок картошки, раз есть место, — сказала нам бабушка, — наши письма неинтересные.
— Нет, кугам, лучше я буду читать твои письма, — ответила Лена.
Я удачно припарковался у подъезда, потом перенес на пятый этаж сына Мишу, детскую коляску, пятидесятикилограммовый мешок мордовского сахара для самогона, такой же мешок яблок и с ним мешок картошки. В Чебоксарах лишь один раз мне доводилось подниматься на лифте, это было в торговом центре.
— Лена… пожалуй, чемодан подождет, — сказал я.
— Нет-нет, сюда его принеси-ка, — сказала жена, — раз уж удачно так припарковались.
Иногда я замечаю, что она говорит с акцентом. Впрочем, такое случается редко. Для этого нужно, чтобы вокруг долго и весело болтали на чувашском или татарском. Наверное, когда долго живу в Чувашии, сам начинаю говорить с акцентом, не замечая этого, чем провоцирую Лену. Удивительно, что акцент без малейшего понимания исходного языка снимается и прикрепляется к родной речи. В своей неизбывной мимикрии человек больше животное, чем божье творение.
Чемодан лежал в центре комнаты. Его ржавые замки торчали, как прокуренные зубы, запыленную крышку пересекала филигрань мышиных следов.
— Может быть, отвезти его обратно в деревню? — сказала теща. — Мишке теперь негде играть.
Он уже славно и неуклюже ходил, интересуясь всем подряд во вселенной советской квартиры, через которую осенние сквозняки проносили вдруг запах яблочного брожения или тяжелого свежего чеснока.
— Нет, я буду читать твои письма, анне, — сказала Лена.
— А! — сказал Миша, сидевший у ее на руках.
— Мои письма неинтересные, — сказала теща.
Чемодан так и остался в центре комнаты. Днем я подолгу работал за компьютером, жена с сыном ходили гулять, уезжая иногда на Волгу, или лежали на полу в спальне среди игрушек и детских книжек. От меня требовалось все больше текстов, и рутина, как это обычно бывает, забирала не столько энергию, сколько витальность. Врожденные жизненные силы у русского человека очень хрупкие и часто одноразовые. Вспомнишь иногда — вот на реке отец, москвич, учит правильно протыкать червяка рыболовным крючком, то и дело избегая слова «жопа», а вот утром в лесу бабушка, тулячка, объясняет связи внутри грибной семьи подберезовиков… Лучше не вспоминать, лучше, наверное, писать себе чужие слова в заданном количестве…
Однажды, когда я остался в квартире один, мне выпало несколько свободных от работы часов. Сварился кофе, и на балконе сквозняк хлопнул форточкой. Было и беспричинно грустно, и светло. Снизу под оранжевым, как подосиновик, зонтом торопились сразу две девушки. Я узнал в них тех двух чувашек, которых встретил в марте на дороге через овраг. Они снова шли по дороге между избушек и коттеджей к серым панельным домам соседнего района. Наверное, там было что-то, чего они не могли найти здесь, в пожухлых деревянных кварталах, над которыми, будто авианосец над старым портом, возвышалась наша пятиэтажка.
Я открыл чемодан и начал читать письма. На конвертах указывались Аликово, Шумерля и другие, еще неизвестные мне города, и с ними воинская часть в Кызылординской области Казахстана, наверное, у Байконура. Это были письма деда моей жены ее бабушке. После демобилизации он быстро бросил деревню с ее колхозом и плодоовощным комбинатом, чтобы пропасть в Воркуте, богатом тогда шахтерском городе.
— Он точно был убит, — сказала теща, когда однажды зашел разговор о ее отце.
— Почему его убили? — спросила жена.
— Жизнь была плохая, — сказала бабушка.
— В Воркуте было одно из главных восстаний заключенных, — сказал я, — восстание литовцев и украинцев.
— В прошлом году я был в командировке на Таймыре, — сказал тесть, — мы строили подстанцию. Командировки оплачиваются особо.
Письма были на чувашском. Иногда предложения начинались с русского «одним словом» или «итак», иногда заканчивались на лихое «что ль». Однажды в середине предложения встретились три подряд названия советских фильмов, которые показывали тогда солдатам. Это был не газетный чувашский, который я немного понимаю, а какой-то другой язык, древний и вязкий, чуть декоративный, в занозах разговорной русской речи.
«Целую небо я и звезды с тобою бродим», — вдруг попалось мне в массиве тюркских слов. Двойной перевод, понятно, по памяти, с русского на чувашский и обратно. Наверное, из эстрадного хита того времени или, судя по ресторанной щедрости образа с небом, блатарской песни, занесенной городским гитаристом-призывником в казахскую степь.
Я сделал еще кофе и вышел на балкон. Дождя не было, темнело, и только в древесном мраке огородов с чиновничьей важностью сверкали лысины капустных кочанов.
«Целую небо я и звезды с тобою бродим»: не было неба для поцелуев, а был обрушившийся на голову воркутинский антрацит, и не было звезд — были клубни картофеля в такой же угольно-черной, сверкающей жирной земле, которую тысячу лет подряд перемешивали голые женские ноги, а она все равно каждую осень затвердевала панцирем; но у бабушки все получилось. Большая, ветвистая семья, дом, обновленный электричеством и водой. Разросся, наконец, виноград у крыльца, и к утру правильно сквасился турах… Разве что носки, которые она связала зимой для Миши, своего правнука, оказались немного малы.
С ударом ветра пошел снег, жесткий, горстями рассыпавшийся по черным огородам, щелчками отметивший важные капустные кочаны. Две девушки в конце улицы со смехом ловили вырвавшийся оранжевый зонт. Заигравшись, весело залаяла где-то дворовая собака. Как обычно, на заводе имени Чапаева что-то зазвенело и с грохотом рассыпалось.
Первый снег ложился на черную землю, в этом году воздавшую чувашам за их древний и уважительный труд урожаями картофеля и яблок, забравшую ушедших в покой березовых кладбищ, оделив живых работой, ипотеками, младенцами.
Снег падал на необозримое городское кладбище №11 (масар №11), окраину которого усеяли сотни ржавых обрезков труб над безымянными могилами. Что-то вроде древних могильных столбов, юп масар, но не оттого, что по традиции, а так вот вышло: у безнадежных психически больных и вернувшихся из заключения после долгого срока нет шансов на кусок гранита. Но у чувашей нет рая и ада, а могильный столб служит лифтом между этой жизнью и другой, не очень отличающейся от первой. Можно вернуться, посидеть в углу и даже попить осеннего пива, того самого кӗр сӑри уяв, если позовут. Было бы кому позвать.
Осень, кӗр, короткий крик одинокой птицы, кончилась. Я допил кофе, выбрал в шкафу куртку потеплее и пошел по лестнице в магазин за пивом. Навстречу мне, возвращаясь с прогулки, поднималась моя семья.

Мастерская «Художественный перевод с французского языка»
Летом 2021 года в Creative Writing School проходил конкурс на получение стипендий в осеннюю мастерскую «Художественный перевод с французского языка» Веры Мильчиной. Представляем работы стипендиатов.
Конкурсное задание
Переведите фрагмент текста.
Бачурина Ксения
Однажды утром, спустя несколько месяцев после того, как я приехал из Монпелье и занялся в Париже врачебной практикой, меня вызвали в монастырь в предместье Сен-Жак, чтобы я осмотрел там молодую монахиню. Незадолго до того император Наполеон позволил восстановить часть монастырей. Тот, в который я отправился, занимался воспитанием девиц и принадлежал ордену урсулинок. Революция уничтожила часть строений, обнажив монастырскую галерею с той стороны, где виднелись несколько оставшихся от старинной церкви арок. Монахиня провела меня в эту галерею, и мы ступили на длинные гладкие камни, которыми был вымощен пол; полустертые надписи подсказали мне, что мы идем по надгробным плитам. Местами они пострадали во время революции; сестра обратила мое внимание на трещины, заметив, что их еще не успели заделать. Я никогда прежде не бывал в монастыре; все здесь было для меня ново. Из галереи мы вышли в сад: туда, объяснила мне сестра, вынесли больную монахиню. И в самом деле, я увидел женщину, сидевшую в конце длинной грабовой аллеи; черное покрывало почти полностью окутывало ее. «Врач здесь», — сказала сестра и тут же оставила нас одних. Я подошел с некоторой робостью: вид надгробий растревожил меня; я вообразил, что увижу очередную жертву монастырского уклада; предрассудки юности ожили во мне, и я ощутил к больной столь же горячее сочувствие, сколь велико было несчастье, которое я ей приписывал. Она обернулась ко мне, и я был поражен, увидев негритянку. Еще более удивили меня ее манеры и те слова, с которыми она ко мне обратилась. «Вы видите, что я тяжело больна, — сказала она. — Теперь я хочу излечиться, но прежде я этого не желала; должно быть, это сильно навредило мне». Я спросил о ее недуге. «Я не могу свободно дышать, — сказала она, — не могу заснуть, и к тому же меня мучает лихорадка». Все в ее облике лишь подтверждало этот печальный диагноз: она была слишком худа, и только огромные блестящие глаза и ослепительно белые зубы освещали ее лицо; душа еще жила, но тело умирало; долгое и искреннее горе оставило на ее облике свою печать. Безмерно тронутый, я пообещал себе сделать все возможное для ее спасения; я принялся говорить о том, что ей нужно успокоить свое воображение, рассеяться, отвлечься от мучительных переживаний. «Но я счастлива, — сказала она, — никогда еще мне не было так хорошо и спокойно». Ее нежный голос звучал столь искренне, что я не мог заподозрить обмана, но мое удивление росло с каждой минутой.

Несколько дней из жизни Тыквы
(no subject)
Сентябрь
Я живу в казенном доме. Серые обшарпанные стены, покоцанный линолеум. По утрам просыпаюсь от скрипа. Воспитатель мучает жалюзи. Правая часть всегда заедает и надо тянуть сильно. Сегодня нас пришла будить новенькая, вторую неделю работает здесь. Она про жалюзи не знает, дергает слишком сильно и вырывает с мясом. Грохот. Солнце в лицо. Из-под одеяла слежу, как она подбирает обломки с пола. Она жалеет нас: бедняжки, в детском доме живут, без мамы и папы. Я видел, плакала недавно в туалете. Кстати, про туалет: надо до завтрака сходить покурить, что ли?
(no subject)
Октябрь
Говорят, скоро к нам приедет группа американцев с дружеским визитом. Знаем мы эти визиты. Надарят конфет, мягких игрушек. Будут улыбаться и спрашивать, как у нас дела.
Под этим предлогом к нам приходит учитель английского. Дважды в неделю все, кто может хоть как-то учиться, собираются в актовом зале на разговорный клуб. Учительнице на вид лет восемнадцать, хотя говорит, что двадцать пять. Замужем, три года назад окончила университет и приехала в нашу глухомань к мужу. Познакомились по интернету. В нашем доме интернет только в актовом зале, так что все, у кого есть мобильники, включая меня, сидят в чатах, а не спикают с Джулией, как она представилась. В эту пятницу она пришла особенно торжественная и с порога объявила, что мы поделимся на пары и каждая пара будет представлять, что они на блиц-свидании и у них есть десять минут, чтобы узнать друг о друге как можно больше. Потом пары меняются.
— А что такое блиц? — встрял Вовка, ему хоть и шестнадцать, а сознание как у семилетнего.
Высоченный, добродушный ребенок. Говорить он может, но слов знает мало, и самые простые.
Не успели мы сесть, как Джулия поделила нас на пары, я, как обычно, самый везунчик, сразу же попал в пару к Вовке, а Джулия села к Дженнифер, так она нашу Женьку-оторву называет. Ну, то есть сама-то Женька норм, а вот мать ее… Хорошо, что ее прав лишили.
Мне кажется, Женьке здесь лучше, чем дома.
— Окей. — Джулия выключила таймер на телефоне. — Меняемся парами! Джонни, плиз, садись сюда.
Джонни — это я, значит. Села напротив меня, заправила за ухо светлую прядь, улыбнулась: «Начинай». Ну, я и начал: «Привет, как дела? Как давно ты работаешь учителем?» Минут пять из положенных десяти тарахтел. Она аж рот открыла, конечно, до этого я молчал и пялился на нее из-под отросшей челки, а тут выдал презент перфект континиус. Она ж не знала, что у меня мама — преподаватель английского в университете. Была. Принялась расспрашивать, откуда я так хорошо английский знаю. Потом десять минут истекли, и урок закончился.
— На следующей неделе продолжим блиц-свидания, — на прощание пообещала Джулия.
(no subject)
Ноябрь
Все выходные я не спал толком, готовился к английскому. А в понедельник к нам приехала делегация из Америки. И не просто так: уже с готовыми документами на адаптацию.
Я вошел в комнату.
— Хай, пампкин 1, — протянула полная и румяная женщина, подскакивая ко мне и прижимая к себе, как будто я ее давно потерянный сын. — I am your new mom.
— Хай, — выдавил я.
(no subject)
Март
Так я стал Тыквой. Новая мама оказалась жительницей штата Юты. Мормонкой. Вся моя новая семья, все тридцать восемь человек, живем при церкви. Я сменил один казенный дом на другой. Через месяц я вскрылся первый раз. Но меня нашли и откачали. Потом придумали, что мне надо ходить к психологу, чтобы залечить мою травму.
После того урока Джулию я больше не видел. Наверное, ее попросили не приходить. Я не смог попрощаться. Директорша дала мне ее почту, так как я клянчил ее телефон почти месяц, оставшийся до отъезда. Американцы нас, оказывается, отобрали по фото в интернете и сразу ехали забирать насовсем, а нам заранее решили не говорить, чтоб мы не обрадовались раньше времени. Всех, кто учил английский, забрали, и Вовку, и Женьку, и остальных.
(no subject)
Апрель
Психолог мне сказал вести дневник. Если я буду все записывать, то мне легче будет рефлексировать над событиями моего прошлого. Без этого ей не разобраться, что со мной происходит. А ничего не происходит. Точнее, происходит, но ей я ничего не скажу. Она в жизни не догадается, отчего все эти резаные вены. Думает своим американским мозгом, что это я травму получил в детдоме. А это я по Джулии скучаю. Пишу ей письма на английском каждый день. Она, правда, еще ни разу не ответила. Может, имейл сменила?
Да, теперь я веду два дневника, для себя, как обычно, и для психолога, чтобы она наверняка ничего не поняла. Свой я назвал Дневник Тыквы. Если снова не повешусь, то скоро вы узнаете, как я провел первые месяцы в приемной семье. Незабываемые впечатления. Stay tuned, как говорится. Ваш Тыква.
- pumpkin [‘pʌmpkɪn] 1) а) тыква (обыкновенная) 2) ягодка, душечка (ласковое обращение) — прим. автора.[↑]

Пати
Вика открыла скрипучую калитку и пошла по скользкой тропинке вглубь сухого яблочного сада, где ютилась Катькина дача, если это оббитое сайдингом нечто можно было так назвать. Из домишки тынц-тынцала музыка, в ярко-желтом окне дрыгались очертания человеческих фигур.
Вика взошла на скрипучее крыльцо и потянула дерматиновую дверь на себя. Толкнув бедром еще одну, деревянную, дверь, Вика провалилась в тепло. Пахнуло сигаретным дымом и сыростью. Вика сняла пальто и накинула его на вешалку поверх толстого слоя старых телогреек, олимпиек и банных халатов. Поправив врезавшиеся в попу микрошортики, Вика повертелась в поисках зеркала — ей очень, очень хотелось на себя посмотреть, особенно сзади. Не зря же она приседала со штангой целый год? Но в мутном зеркале тридцать на сорок получилось увидеть только лицо — с густо-черными смоки-айз и кокетливым кровавым потеком в уголке губ. Подсобрав кончиками пальцев осыпавшиеся тени и закинув пистолет на плечо, Вика пошла в комнату.
— О, ну наконец-то! — К Вике подбежала практически голая Катька.
Лицо у нее было вымазано голубой краской, глаза подведены бордовым, вокруг губ растеклась кровь как бы сожранной ею жертвы, костюм, можно сказать, отсутствовал.
— Че одна, где Пабло? — спросила Катька, дергаясь под музыку и дико вращая глазами.
Вика вяло махнула рукой, взяла половник и налила себе малиновой жижи из эмалированной кастрюли. Вместо одноразовых стаканов на подносе стояли фарфоровые кружки с отбитыми ручками — Катька была за экологию.
— Че, опять длина твоей юбки не устроила? — съязвила Катька, затянулась вейпом и выпустила из окровавленной пасти белый пар с ароматом тропических фруктов.
Вика отпила из кружки и фыркнула. Катька захохотала.
— По ретсссееепту моей покооойной бааабушшшки, — прохрипела она, скрючив пальцы и закатив глаза так, что от них остались одни белки. Потом она вышла из образа и посмотрела на Вику с сочувствием.
— Лан, не кисни, — сказала она, погладив ее по плечу. — Глянь, какие у нас сегодня перцы.
Вика глянула. Два Джокера — один типа Хит Леджер, а второй классический, в пластиковой маске. Скучно. А вот третий… Вика отпила из кружки и уставилась на третьего. Тесные кожаные брюки «на бедрах», ковбойские сапоги. На голом животе — штопанные синюшные раны, а из полностью черного глаза как бы выползает паук. Очень оригинально.
В голове у Вики стало мутнеть — сказывалась нервная усталость. Отчего-то она стала думать, есть ли под черными кожаными брюками трусы. На этих мыслях кто-то подкрался сзади и шлепнул ее по ягодице. Вика обернулась и заорала — на нее таращилось залитое кровью лицо, а из всклокоченных волос ошалелого создания торчал топор.
— Натка, мать твою! — выругалась Вика и двинула создание в плечо.
Натка загоготала черным, абсолютно беззубым ртом.
Вика поискала глазами сигареты и вдруг заметила, что Паук идет прямо на нее.
Комната плыла в диагональных направлениях.
Он подошел, и ей показалось, что паук из его глаза сейчас протянет свои лапки и пощекочет ей нос. Она увернулась, но Паук успел ее подхватить.
— Куууда? — спросил он так глухо, словно у Вики был пакет на голове.
Он легонько потянул ее на себя, и она провалилась в него, как в мягкий диван. Они переминались с ноги на ногу, крутясь на месте, его костяная лапа царапала ей спину, а вторая — нормальная, человеческая, мяла ягодицу. Не зря приседала, не зря.
But I’m a creep, — пела музыка, и сквозь нее, где-то на заднем плане, послышался глухой, ватный крик. Вика положила голову Пауку на плечо, оторвала ноги от пола и стала смотреть, вращаясь в воздухе вокруг своей оси.
У стены сидел Хит Леджер. Его щеки висели красными рваными лоскутами, обнажив белые челюсти. Он смотрел на Вику пустыми черными глазницами, Вика открыла рот, чтобы закричать, изо рта у нее вылетел мыльный пузырь, но тут же лопнул, окропив холодными брызгами ее нос.
I’m a weirdo…
У стены сидела Натка с топором в башке и возила руками по полу. Прямо из-под нее медленно вытекала багровая лужа.
What the hell am I doin’ here?
У стены сидело Катькино тело с кровавой кашей вместо лица.
I don’t belong here.
Какая-то сила оторвала Вику от Паука и швырнула ее на диван. Вика подняла руки и стала скрести ногтями потолок. Потом ее подняли и повесили на крюк. В воздухе плавала пластиковая маска второго Джокера, из маленькой прорези рта вылетали какие-то звуки. Вика повернула голову и посмотрела на стену еще раз.
У стены сидел Паук с распоротым животом, а рядом с ним в белой мисочке лежали темно-коричневые гладкие почки — одну из них поедало жирное насекомое с пушистыми лапами.
Вика опустила голову на грудь и почувствовала во рту вкус крови.
I don’t care if it hurts
н е б у д ь т е с о о б щ н и к а м и и х,
I wanna have control
В ы б ы л и н е к о г д а т ь м а, а т е п е р ь — с в е т в Г о с п о д е:
I want a perfect body
п о с т у п а й т е, к а к ч а д а с в е т а,
I want a perfect soul
п о т о м у ч т о п л о д Д у х а с о с т о и т в о в с я к о й б л а г о с т и,
I want you to notice
и н е у ч а с т в у й т е в б е с п л о д н ы х д е л а х т ь м ы
— Ну вот и все, дети, — сказал Паша, выкладывая на стол ложку, пилу и нож для фигурной резки овощей. — Осталось выбрать того, кто станет тыквой.

Тыкворотень
— Ты должен будешь убить. Полная госпожа призывает своих детей, и ты не сможешь ей перечить. Пойдёшь на зов, а там кровавая охота. Не оплошай, братец. Едва солнечный диск провалится за стену горизонта…
— Прекрати его пугать!
Двенадцатилетний Артём вздрогнул от голоса матери и, отвернувшись от старшего брата, уставился в окно автомобиля.
В минивэн забралась вся семья. Отец за рулём явно нервничал. Он любил собираться неспешно и выезжать заранее, но каждый раз его планы разрушали нерадивые члены семьи. Поэтому отец с силой вжимал педаль газа. А это уже не нравилось маме. Она считала, что это небезопасно и глупо. Но так как на ней тоже была вина за семейное опоздание, она искусно избегала ссор с главой семейства — молчала.
Старшая сестра Артёма в наушниках. Весь её вид говорил о том, что она не имеет отношения к этой семье, и если бы не ежемесячные проблемы, то её бы здесь не было.
Она взрослая, у неё своя жизнь. О чём-то таком пел певец из наушников девушки. Рядом с Артёмом сидел старший брат. Он пытался оживить поездку весёлыми историями, но был призван матерью к ответу. Самый младший, Артём, вглядывался в окно, за которым солнечный диск спешил закатиться за горизонт. С каждой минутой мальчику становилось не по себе.
В полнолуния семья уезжала подальше от города. Обычно Артёма не брали. Сначала он оставался с няней, затем с соседкой, потом и вовсе один. Но на прошлой неделе ему исполнилось двенадцать лет. А это многое меняло в его жизни. Сегодня — его первое полнолуние и первое превращение.
Артём скрестил пальцы на удачу и с вызовом посмотрел на старшего брата.
Пятнадцатилетний Сергей дождался, пока мать отвернётся, и показал младшему язык.
Семья — это стая. Хочешь стать вожаком — умей отстаивать свои права с детства. Очень сложно отстаивать их, когда нет мощных лап и смертоносной челюсти. Но всё приходит со временем. Артём был уверен, что обратно он вернётся уже другим человеком, да и не человеком вовсе. «Хорошо бы укусить старшего брата за хвост и показать на что способен».
Машина въехала в лес, когда совсем стемнело. Отец едва успел заглушить мотор, как на синем небе во всём величии выплыла красавица луна.
Людей на поляне словно пробило электрическим разрядом. Они согнулись от дикой боли, упали на колени, схватившись руками за землю. Цеплялись за корни деревьев остатками человеческого облика, что лохмотьями кожи слезали с тел, выставляя наружу серую с чёрным шерсть. Вытянулись лица, заострились зубы, выгнулись суставы. Истерзанные человеческие тела породили страшных тварей. На поляне стояли четверо хищников.
Двенадцатилетний мальчик оказался окружён монстрами. Ещё никогда Артём не чувствовал себя так одиноко.
Может, он должен был сказать какое-то волшебное слово для перевоплощения и не сказал? Или нужно было догадаться что-то сделать? Но что?
Артём огляделся. На него смотрели четыре пары жёлтых глаз. Из зловонной пасти вожака свисала тягучая белая слюна.
Если Артём и думал, что станет разочарованием своих родителей, то именно в этот миг он взошёл на пьедестал. Добился триумфа.
Четыре хищных твари («нельзя так про родных») окружили Артёма, взяв мальчика в кольцо. «Что за позор — не превратиться со всеми»?
Огромная серая волчица утробно зарычала и прыгнула прямо на сына. Артём закрылся рукой.
Раздался хлопок.
Руки не было, как и мальчика. Артём не чувствовал боли, но ног и рук тоже не было. К тому же он за секунду стал ниже ростом.
Его потрогали мохнатой лапой с острыми как бритва когтями. Подошёл брат и ткнул Артёма холодным мокрым носом.
Артём покатился. Сказки про Колобка ему, конечно, в детстве читали. Тот не ушёл от одной лисы, а со стаей голодных волков и вовсе не встречался. Так как какие у Артёма-колобка шансы? «Никаких», — решил внутренний голос за мальчика.
Артём катился с пригорка. Иногда обзору мешала земля, иногда небо, но под определённым углом он видел всю семью, которая не отставая бежала за ним.
Из них всех Артём мог положиться только на сестру — она не ела мучного. Ну и на маму. Не станет же она есть собственного сына? Отец и особенно брат — доверия не вызывали.
Внизу склона Артём подлетел вверх, ударился о землю и остановился. Он хотел откатиться и продолжить сомнительный, но всё же путь. Ему мешала какая-то коряга, в которую он упёрся своим упругим оранжевым боком. «Не похож я на Колобка, овощ какой-то», — выругался бы Артём, если бы у тыквы был рот.
Вожак стаи, огромный чёрный волк, запрокинул лохматую морду вверх и жалобно завыл.
Не стоило отцу двенадцать лет и девять месяцев назад воровать тыквы с огорода одной ведьмы.

Верните сотки
Осенью двоечник Женя занес в школу сотки. Двоечник Женя обрисовал правила: у тебя одна и у меня одна, чтобы выиграть, нужно сложить их в стопочку между большим и указательным и ударить. Сколько перевернулось, столько — твои. Жениных соток было немного, штук двадцать плотных картонных кружочков с цветными принтами героев комиксов и мультфильмов, но вполне достаточно, чтобы посеять смуту в коллективном сознании, перевернуть наше школьное общество. Поначалу соток нигде не водилось, это было редкое карго даже в Москве, но торговцы почуяли спрос и дали свое предложение. Кружочки наводнили палатки и переходы, будки с мороженым, кассы у супермаркетов. Они клались в чипсы, обменивались на крышки от колы, выклянчивались у родителей, выслуживались у бабушек с дедушками примерным поведением и любовью.
Я был непопулярный мальчик, и в жизни меня ничто не влекло. Беспристрастность моя не имела пределов, попытки взрослых заинтересовать меня хоть в чем-то кончились три класса назад. У меня не было друзей, меня не волновали книги. Компьютерные игры? Оставьте. Я просто ходил в школу и приходил из нее, лежал на диване и апатично глядел в телевизор, не то чтоб прилежно, но и без давления сверху делал уроки. Я не был хорош ни в чем. И вот, сотки. Меня подтолкнули в центр круга. У меня получилось. У меня получилось снова. У меня, как выяснилось, получалось всегда и везде — на подоконнике, на ламинированном полу, на перилах, я везде давал жару задиристым старшакам и назойливой мелюзге. Когда я бил — я знал свою силу удара, видел градус наклона, я был маленьким богом, рожденным повелевать картоном.
А сотки стали манией поколения, валютой и способом её добычи одновременно. На сотки можно было обменять еду в столовой, мелкую технику, услуги. У меня сделалось столько картонных кружков, что ко мне начали ходить учителя, завуч и директор. Они узнавали настроения учеников, советовались, как лучше устроить расписание, не будет ли лишним субботний урок. Физрук был моим человеком, я давал ему списки тех, кого следовало освободить от занятий. Буфетчица была моим человеком, я диктовал ей меню и какой обед для кого приберечь. Я влиял на результаты контрольных и на постановку оценок.
Я думал, так будет всегда. Но вот проходит слава мирская, и никто даже не запрещал, не диктовал сверху, всем было плевать на серый, азартный характер игры, просто раз — и после следующих летних каникул двоечник Женя принес в школу новый мобильный телефон. И на телефоне были новые крутые игры. Всем стало плевать на сотки. Я остался наедине с грудой коробок, полных девальвированного цветного картона. Я кончил школу, потом институт, устроился на кое-какую работу. Я пытал себя многими видами спорта, участвовал в турнирах по покеру, искал счастья в одноруких бандитах, оставлял зарплаты в рулетке. Но ни то, ни другое, ни третье не помогало, ни в чем я больше так не был хорош, не достигал предела, не чувствовал себя маленьким богом. Верните сотки.

Вечный свет
Чаще всего от Игоря Васильевича слышали слово «Понимаю». Для всех, кто знал его, это были не пустые слова: он действительно все понимал.
В тот день в Доме Союзов Юлий Борисович Харитон очень старался не раскисать: с кем-то здоровался, отвечал на ненужные вопросы, даже шутил. Но он никак не мог выкинуть из головы, что еще несколько дней назад во время подмосковной прогулки знаменитого «Понимаю» так и не дождался. Да и чувствовал он себя среди этого раздутого, излишне официального процесса совсем не в своей тарелке. Зато Колонному залу подобные события были привычны: тут уже были и еще будут горы дорогих венков, тяжелый красный бархат, затемняющий свет люстр, длинные очереди к постаменту в центре зала и замерший почетный караул. Не первый и не последний раз под этим сводом раскатывается «Реквием» Моцарта, впрочем, и Юлий Борисович слышал его совсем не первый раз. Но только сегодня почувствовал всю мощь части Benedictus, действительно напоминающей атомную реакцию. Окончательно упустив нить разговора, он потерянно посмотрел на группу беседующих ученых.
— А не знаете, где достать пластинку Моцарта? — Услышав себя, Юлий Борисович даже сам удивился, как умудрился сказать сейчас что-то настолько невпопад.
Вопрос настолько вызывающе не вязался с обстановкой вокруг и самим разговором, что был встречен взглядами полного непонимания и так и завис над группой. Все молчали. Молчали, но Юлию Борисовичу казалось, что он и без слов слышит, как они выражают сочувствие в связи с его внезапно помутившимся рассудком. Так бы они и стояли молча под ударами грохочущей музыки до конца церемонии, если бы кто-то запоздало не пояснил:
— Игорь Васильевич просто недавно был на концерте. Высоко оценил. Просил достать запись. Сами понимаете, хотелось как-то, чтобы навсегда сохранилось.
Действительно, 4 февраля 1960 года в Московской Консерватории давали Реквием. Игорю Васильевичу все советовали отдохнуть, расслабиться, переключиться на что-то вечное, чистое и неизменное. Всего неделя прошла с его отпуска, хотелось побыстрее зарыться в работу, ведь так многое еще предстоит найти, показать, сделать. Но какой-то комок в груди все равно сжимался, с каждым днем становился больше, плотнее. Окружающее давило и раздражало. До начала концерта оставалось всего минут десять, и зал никак не мог успокоиться. Почему-то задача найти свои места среди заполняющихся рядов оказалась для зрителей непосильно сложной. Игорь Васильевич исправно встал раз шесть, чтобы пропустить всех проходящих к своим местам в центре, но кто-то все равно умудрился отдавить ему ногу. Вокруг кряхтели, сопели, ругались, требовали немедленно освободить полагающееся по билетам место. Казалось, некоторые куда лучше чувствовали бы себя, если прямо сейчас пошли бы в буфет без никому не нужной вынужденной музыкальной прелюдии. Как-то уж слишком все окружающее не вязалось ни с чистым, ни с вечным. Когда женщины позади начали обсуждать неудачный фасон платьев на оркестрантах, Игорь Васильевич стал уже переживать, что выбрал такую популярную программу. Но при такой нехватке свободного времени выбирать не приходилось. Впрочем, после брошенного через плечо сурового взгляда дирижера приветственные аплодисменты затихли и по залу тягучими волнами потекли звуки. Как и у настоящей волны, плавные переходы постепенно усиливались, проходя гребень, обрушивались на слушателей. Возрастающее давление заставило притихнуть даже сегодняшних посетителей Консерватории. Притихли и тягостные мысли Игоря Васильевича.
Притихли, но не ушли, возвращаясь, усиливаясь, ударяя по нему с новой силой, приносимой каждой музыкальной волной: все сложнее скрывать от людей и самого себя, что работать становится тяжелее с каждым днем; есть, конечно, много замечательных ребят, которые смогут подхватить и закончить проект, но разве можно расслабляться в этом мире, который уже один раз допустил Войну и уже поддался один раз лысенковщине. Конечно, теперь все пытаются побыстрее смыть с себя воспоминания о недавно ушедших десятилетиях, когда из-за правдиво описанных в научных трудах селекционных экспериментов или в неподходящий момент вылетевшей фруктовой мушки достойные ученые вздрагивали от любого неожиданного вечернего телефонного звонка, от любого неизвестного силуэта, ожидающего на кафедре. Да и не так уж много времени прошло. Как бы ни открещивались коллеги, а такое не забывается. Стоит только посмотреть, как тщательно формулируются доводы на научных слушаниях, как внимательно подходят люди ко всей этой словесной мишуре в диссертациях. И ведь не только в биологии, но и в физике! В науке, которая сама по себе должна быть абсолютной истиной, ближе к реальности, чем даже сама математика. Игоря Васильевича все еще электричеством ошпаривали импульсы почти бесконтрольной злости при мыслях о том, как нечто столь прекрасное, как научное познание окружающего мира, чистое и честное, как и звучащая сейчас музыка, можно было смешать с такими пустыми людскими дрязгами.
И ведь самое обидное, что эта ярость была с ним не всегда — она пришла на смену затянувшемуся оглушению. Казалось, он преступно долго не мог признать факт, что и науку может судить абсолютно любой человек, даже ужасно от нее далекий. Любой, не прочитавший ни одного фундаментального исследования, не пропустивший через себя ни одну математическую выкладку, может встать на собрании и сказать: «Чушь — я протестую». И как обычно, на вечный вопрос «кто виноват?» ответа нет. Ведь не только тот, кто встает и протестует, но и те сотни и тысячи, которые это допустили, которые позволили себе на столько лет закрыть глаза, заперевшись в своих лабораториях. Что уж скрывать, сам Игорь Васильевич не мог до конца простить себе, что только пять лет назад нашел в себе силы, взглянув в глаза Хрущеву, все сказать. И ведь это и сейчас было трудно, даже чувствуя за собой мощнейшую силу 297 подписавшихся в том самом письме. И наверное, именно то полное непонимание глубины проблемы, которое он видел на всех высокопоставленных лицах, читающих это письмо, окончательно доказало ему, что дело не в биологии. Просто нет в мире деятельности, защищенной от всепроникающей идеологической ржавчины. Даже если это физика. И теперь его не оставляла мысль: справятся ли они все, если он сейчас закроет глаза слишком надолго. Примут ли люди в зале, коллеги, страны, мир правильное решение, если он однажды не выйдет на работу.
И главное — достойны ли они принимать эти решения, ведь окончательное слово будет не за его коллегами, а вот за этими слушателями, которые думают больше о буфете или фасоне платьев.
Confutatis maledictis сменилась на всем известную Lacrimosa dies illa, вступили вокалисты. Зал вокруг как-то оживился, распознав популярные звуки. Сзади кто-то, очевидно, пытаясь произвести впечатление на перестаравшуюся с духами спутницу, прошептал:
— Вы знали, что Моцарт принял заказчика за самого Дьявола? Не представляю, как это возможно.
А Игорь Васильевич представлял. Вспомнился его визит в Москву для презентации «Проблем Урана», самое начало его работы, принесшей с собой одновременно и лучшие моменты в жизни, и постоянную слежку. Перед его глазами стояли неудачи, будущие и прошлые: срывы сроков, утечки, аварии, провалы.
Через ряд от Игоря Васильевича расположилась семья с маленьким ребенком. Мальчику сидеть так долго на одном месте стало совсем невыносимо, и он раскачивался, хрустя стулом и не обращая внимания на постоянные замечания замучавшихся родителей. Публика вокруг изредка лениво шикала на ребенка, а Игорю Васильевичу эти размеренные звуки совсем не мешали и даже почему-то нравились. Хруст напомнил ему звуки свежего уральского снега под ногами, когда в утренней темноте или в ослепительном мерцании дня торопишься к зданию заводоуправления, опять и опять биться над проблемами, которые будто бы размножались делением. Только разбираешься с одной, и вот уже вырастает новая, намного страшнее и запутаннее. Год на запуск абсолютно нового реактора: прорывы, «козлы», коррозия, перегрузки, истерики коллектива, ну и его инсульты. Запустили, конечно, но сколько рискованных, опасных решений было принято, сколько здоровых жизней брошено в котел, чтобы уцепить за хвост гонку за атомной энергией. Вспоминалось, как люди, облучаясь, руками доставали из реактора блоки и после осмотра снаружи вносили обратно, как челябинские неподготовленные водолазы погружались, чтобы найти утечку, стояла перед глазами авария на «Маяке». Нажал ли бы Игорь Васильевич пусковые кнопки, принял ли бы он эти решения, если бы каждый миг за ним по хрустящему уральскому снегу не полз приставленный Берия? Может быть, кавалер передушившейся барышни и не представляет, как такое возможно — считать, что выполняешь заказ от самого Дьявола, а вот он, Игорь Васильевич, прекрасно понимает, как несладко было музыканту. Кажется, им было бы что с Моцартом обсудить, получилось бы ой как занимательно.
Дирижер на сцене нервно тряхнул головой, изобразил полупоклон, взмахнул фраком и повел оркестр за собой к самым драматичным частям произведения. Игорь Васильевич почему-то впал в уныние, а жаль, совсем не этого он ждал от сегодняшнего дня. Никак не покидали его страшные картины Семипалатинского полигона, которые ярчайший свет навсегда впечатал ему в голову. Толпы людей с того момента начали бегать за ним и твердить один и тот же надоевший вопрос:
«Игорь Васильевич, Игорь Васильевич, что же вы думаете о моральной стороне вашей работы?»
И каждый раз он отвечал им одно и то же: моральная сторона есть у людей, может быть, у политики, но никак не у науки. И да, он в это абсолютно и свято верил, так же, как верил в своих коллег и здравый смысл. И выступая на конгрессах, верил. И запуская электростанции. И печатая статьи и доклады. И правя коллективные обращения. И до боли горла ради азарта споря с Капицей, верил. И сейчас, впитывая музыку и изредка попинывая портфель с очередной позицией о мирном атоме, свято верил. Но почему-то то, что несколько лет назад зародилось, как легкое вибрирующее сомнение в груди, все больше напоминало страх и никак не уходило. Ни во время работы или интервью, ни на успешных вроде бы конгрессах, ни при правке докладов и позиций, ни даже при споре с Капицей. Потому что морали у науки нет, но у людей ее может тоже не быть, что в последнее время стало Игорю Васильевичу все больше бросаться в глаза. Страшновато было: несколько шагов не туда, и не зазвучит уже «Реквием» в этом зале лет через пятьдесят. Загремели Hostias et preces. Публика попыталась настроиться на возвышенный лад.
В заднем ряду кто-то начал мирно и одновременно возвышенно посапывать. Кто-то из зала все-таки не выдержал такого долгого напряжения и заснул.
Что бы там ни говорили, а высидеть весь концерт, не отвлекаясь, трудновато. Публика слегка подустала: по залу стали разноситься покашливание и тихое кряхтение, мальчик спереди и вовсе извивался, как маленький ужик. Игорь Васильевич тоже притомился и решил изучить крупные портреты музыкантов, расположенных под потолком. Поднял глаза и сразу зажмурился, так резко ударил по глазам свет, пробивающийся через окна в верхней части зала Консерватории. Оркестр вступил с новой мощью. И тут вдруг страх первый раз за несколько лет почему-то стих, и Игорь Васильевич понял. Понял, что люди в зале, люди в стране, в мире — все движутся в нужном направлении. Наверное, и во времена Моцарта кто-нибудь беспокоился, что всех перебьют через несколько десятков лет, но вот же, полный зал людей. Свободнее стало дышаться: начались реабилитации, возвращаются коллеги, скоро окрепнет даже генетика. И ведь это не только в Союзе — везде, он видит это и на международных конференциях: его идею о мирном атоме поддерживают, в нее верят, к ней призывают даже капиталисты. Коллеги справятся, Капица справится, он обязательно сможет перевести весь мир на новую энергию; все будет хорошо, да и как по-другому может быть в мире, у которого теперь есть сила самого атома. Мажорно зазвучал Sanctus, Игорь Васильевич беззвучно прошептал: «Понимаю», и что-то, давящее грудь, отпустило. Удивительно, почему люди считают Реквием трагичным, ведь он дает надежду, если правильно его понять и направить, совсем как сила атомной реакции. Обязательно надо попросить Юлия Борисовича достать пластинку, чтобы слушать для профилактики пораженческих мыслей!
Прошло совсем немного времени до того самого момента, когда, гуляя с Юлием Борисовичем, он смахнул снег со старой парковой скамейки. Как хорошо рассуждает Юлий Борисович об исследованиях, планах, будущем, как же приятно его слушать. Игорь Васильевич последний раз закрыл глаза, понимая, что все хорошо, оставляя этот мир энергии мирного атома. В голове его все громче гремел Реквием, Lux aeterna.
Через шестьдесят лет в Курчатовском институте праздновали юбилей атомной промышленности. Был фуршет. Подозревалось, что подрядчик неплохо так украл на поставках к фуршету: колбаса была какая-то не та, десертов маловато, а некоторые сотрудники даже жаловались, что шампанское не доливают. Обсуждали отчеты, ведомости, доплаты, кого повысили, кого нет. Почему двоих молодых сотрудников так часто видят вместе. Отдельное внимание заслужил фасон сегодняшнего платья начальницы отдела.
А Реквием все гремел и гремел.

Гусик
Лиза стояла возле калитки и смотрела на дом, в котором выросла. Дом казался ей похожим на раковую больную, которая ещё не знает о диагнозе: труха, гниль и пыль, перемешанные с ещё крепким остовом. Голубая краска стен побледнела до почти бесцветной, крыша топорщилась черепицей, как иголками, окна грязными стёклами смотрели на Лизу.
Она стукнула калиткой, сбросила с плеча дорожную сумку и, отвернувшись от дома, пошла бродить по палисаднику. Трогала сухие ветви кустов сирени, удивлялась, куда делись любимые мамины розовые кусты, глядела на поросшие бурьяном лунки для георгинов. В палисаднике явно никого не было уже несколько месяцев.
Хлопнула входная дверь. Отец широким шагом подошёл к ней, неуклюже обнял. Седые волосы в некогда тёмной шевелюре. И запах: кислый запах перегара и, кажется, давно немытого тела. Раньше от отца пахло одеколоном «Шипр» — резко, раздражающе, свежо.
— Дочь, здравствуй! — Отец уже отстранился. Быстрое объятие, соблюдение правил приличия. — А ты что в дом не заходишь?
У Лизы защекотало в носу, силуэт отца начал расплываться. Но она моргнула несколько раз — и всё прошло.
Как тогда: она, десятилетняя, берёт покататься у соседских мальчишек слишком большой для неё «Урал» и расшибается до кровавых ошмётков кожи на коленках и локтях, а папа проезжает мимо, видит, выскакивает из своего уазика, промывает раны из бутылки с водой, прикладывает подорожник: «Мама дома намажет чем надо и забинтует, дочь. Поехали». В машине Лиза тянется за объятием: отец близко. Он торопливо стискивает её плечи свободной от баранки уазика рукой, не отрывая глаз от дороги: «До свадьбы заживёт!», и тут же возвращает руку на блестящую розу рычага переключения скоростей. Лиза сползает обратно во вмятину сиденья и, придерживая левой рукой сильно пострадавшую правую, закусывает губу и держит в себе слёзы до самого дома, где мама с зелёнкой и бинтами сразу её вылечит.
Но теперь слёзы копить было бесполезно. Лучше уж вовсе — не плакать.
А отец уже тащил её за собой в недра дома, прямиком на кухню, не давая даже умыться с дороги. И там начал хлопотать, накрывая на стол, усаживая за него дочь.
Стол этот — старый, с цветастой скатертью, прикрывающей обшарпанные углы, — Лиза любила. Не так давно со стола по три раза на дню густо и душисто пахло едой. Солёной, кислой, сладкой — любой едой, которую только можно пожелать.
Теперь стол был уныл. Треугольнички заветренного сала без мясной прожилки, прямоугольник чёрствого хлеба, кругляш запашистой луковой головки. И только графин с самогонкой явно был в фаворе, раздуваясь на полстола от чувства собственного превосходства.
Отец посмотрел на графин, вздохнул и сказал:
— Помнишь, мамин любимый был? Вот, достал к твоему приезду. Вера Ивановна остальную посуду припрятала куда-то, говорит, мол, гостей у нас всё равно не бывает. А его — оставила. Сильно красивый, говорит, пусть будет. — Отец усадил Лизу на табуретку, придвинул к ней стопку, хмыкнул. — Ну что, дочь, выпьешь с отцом? Или ты у нас совсем городская теперь стала и всякие хенеся только попиваешь?
— Пап, ну что ты такое говоришь? Я вообще не особо-то, а уж самогонку…
— Ну вот и правильно, нечего этой гадостью нутро поливать! — оживился отец. Ловко свернул пробку у графина, щедро булькнул себе в стопку. На Лизу пахнуло слащаво-смрадным, будто кедровый орех перетолкли и разбавили ацетоном.
Отец крякнул, выпивая вторую стопку, растёр в пальцах пёрышко лука, подышал.
— Пап, ты чего без закуски? Давай нормальную еду разогрею? Вера Ивановна наверняка что-то приготовила и оставила тебе, — потянулась было к холодильнику Лиза. Но отец оказался проворнее.
Протянул костистую волосатую лапу, придавил дверцу.
— Доченька, да не голоден я, не придумывай себе работу. Расскажи лучше, как учёба, математику осилила? А мужик? Мужик есть? — насупился отец.
Лиза подпёрла голову узкой ладошкой и принялась рассказывать, исподлобья глядя, как отец облегчает жизнь графину. Кедровое пойло перемещается из хрустального нутра в стеклянную стопку, а затем — в отца. Словно он решает задачку: сколько надо отлить жидкости из одной ёмкости, чтобы наполнить другую.
После седьмой стопки отец внезапно засопел, а потом запел:
— Ой, то не вечер, то не веечеееер, ой, мне малым-мало спалоооось!
Лиза вздрогнула. Куда делся приятный отцовский тенор? Почему отец хрипит, тянет мимо нот? Она вытерпела с минуту, потом тронула за рукав грязной рубашки. Отец оборвал хриплое пение и уставился на Лизу. Глаза его напоминали поросшие бурьяном лунки для георгинов.
— Доченька, ты ж не знаешь ни-че-го. Ведь она ж, ведь она… Отца твоего родного, кровинушку…
— Что — она? Пап, что — она?
Отец неожиданно поник, всхлипнул. Подбородок его стал похож на дрожжевое тесто — того и гляди, начнёт ползти куда-то, подрагивая.
— Доченька, я же гусика давеча зарубил. Уж так мечтал о запечённом гусике, так мечтал! Жирненький такой был, прямо загляденье! Ведь нарочно откармливал, хотел гусятинкой наесться. Ведь сам, для себя, заработал, заслужил! — пьяно лепетал отец. — Даже запёк сам! Всё — сам! Думал — даст, наемся наконец!
Смахнул сизую слезинку с кончика острого носа, выпил ещё. Речь его стала горячечной, с быстрым бормотанием, как у бредящего. Лиза оторопела.
— А ведь съел только крылышко да пупочек, Лизонька! Крылышко да пупочек! — по-детски всхлипывал отец. — Ведь успел только — крылышко да пупочек!
Больше Лиза выдержать не смогла. Встала, потянула вверх за плечи. Удивилась попутно — похудел как! Отец, пошатываясь, побрёл под Лизиным надзором к своей кровати, упал кулём и тут же уснул.
Лиза недолго постояла, глядя на отца сверху вниз. Хотела поплакать, но передумала. Вернулась на кухню, распахнула дверцу холодильника.
Тот был пуст.
Лиза проверила кухонные шкафчики: ни круп, ни масла. Соль белеет в старенькой солонке с отбитым краешком. Сушки валяются на полке, мак осыпался с них и перемешался с хлопьями пыли. Поверхность старой кухонной плиты маслянисто блестит жирными пятнами.
Лиза постояла, глядя в темноту за окном, и пошла бродить по дому.
Было душно. Пахло кошками, хотя ни одной не было видно. Комнаты стояли тёмные, с занавешенными окнами. Книги из маминой библиотеки, которой она так гордилась, куда-то пропали, и пустые полки стеллажа разлиновывали стену зала.
Свет Лиза смогла зажечь только в коридоре, в других комнатах выключатели сухо щёлкали. При мертвенном свете коридорной лампочки заметила белый прямоугольник картона, прислонённый к стене. Подняла, развернула: мамин портрет, который отец заказал сразу после похорон шесть месяцев назад.
Лиза посмотрела на молодую и красивую маму и понесла портрет в зал — туда, где он висел, когда отец, глядя прямо в стену, принёс из кладовки молоток и гвоздь с начинающей ржаветь шляпкой, встал на табурет и с первого же удара молотком попал себе по пальцу. Сел, выматерился, задумчиво посмотрел на распухший палец и вышел. А Лиза встала с дивана, взяла тяжёлый молоток и, глядя прямо в стену, забила гвоздь и повесила портрет.
Сейчас, в темноте, она нащупала на стене свой гвоздик. И, вздрогнув, повернулась на звук за спиной.
— Не думала, что приедешь.
На пороге тёмного зала стояла фигура. Свет из коридора падал на неё сзади, и Лиза могла разглядеть только волнистые волосы, белый овал лица и одеяние в пол. Голос — низкий, звучный — завораживал.
— Вера? Вера Ивановна? Это вы?
— И как он только до тебя дозвонился? Впрочем, бог с ним. Я пошла спать. Тебе постелено здесь. А портрет я на реставрацию завтра увезу, в город. А то висел тут в сырости — видишь, плесень по краям? Отдай.
Вера Ивановна протянула руку, повращала кистью, загребая. У Лизы воздух вышел из лёгких, когда она опустила глаза вниз. Зелень — сырая, пахнущая соснами и землёй, — была мягкой и зовущей. «Оставайся, мальчик, с нами, будешь нашим королём!» — запела про себя Лиза. И судорожно дёрнула руками вперёд. Возвращая.
Вера Ивановна молча забрала портрет. Лиза попыталась удержать, но не смогла. Смогла только спросить:
— Почему в доме совсем нет еды, Вера Ивановна?
— Как же нет? Всё есть. Я вернулась, продуктов привезла. Сама посмотри, — и Вера Ивановна вышла из зала.
Дверь в спальню скрипнула, и Лиза увидела, как тень Веры Ивановны удлинилась, просачиваясь в дверной проём, как белая рука с золотыми кольцами захлопнула дверь.
Через пять минут Лиза смогла сдвинуться с места, постучалась к отцу, подождала. Попробовала открыть — не вышло. Пошла в кухню. На столе стояло блюдо с запечённой курицей. В холодильнике было вдоволь всего: трёхлитровые банки с самым белым на свете молоком, варенье из чёрной смородины, Лизино любимое. В шкафчике, на тарелке под полотенцем, стояла буханка горячего хлеба.
Лиза села за стол. Молоко опалесцировало, когда лунный луч попадал в грань стакана. Варенье на хлебе пахло летом. А хлеб — мамой.
Лиза поела и, устало потирая глаза, решила, что поговорит с отцом завтра — спать хотелось слишком сильно. Наверное, с дороги.
На следующий день она встала после обеда, накинула халатик и вышла во двор. Отец стучал по шляпкам гвоздей, ремонтируя крыльцо. Лиза спросила, где Вера Ивановна, почему её снова не видно. Отец глянул на Лизу, буркнул «доброе утро, хотя, вообще-то, уже день, а вам, городским, лишь бы дрыхнуть, а Вера Ивановна уже с утра в город вернулась, по делам». И снова уставился на молоток.
Промаявшись весь день, Лиза не смогла занять себя ничем. Огорода не было, скотины — тоже. Ухаживать не за кем. На речку пойти? Почему-то не хочется, хотя погода отличная. И вообще, не хочется ничего. А только — скорее обратно, в город, в общежитие, к соседкам по комнате. Подальше от.
Лиза помаялась ещё день и, не понимая, зачем сюда приехала, собралась обратно. Вера Ивановна так и не появилась снова. В городе задержалась — объяснил отец.
Он не уговаривал Лизу остаться. На станции, стоя рядом с уазиком, обнял сильно, до хруста, приятно: «Ты смородинкой пахнешь, доча».
И отпустил.
* * *
В городе Лиза тосковала. Шли каникулы, а она сидела в общежитии, изредка выбираясь с соседкой на прогулку. По ночам ей снился пьяный отец, рука с золотыми кольцами, пустой гвоздик для портрета на стене.
Когда стало совсем тошно, она пошла на вахту и попросила разрешения позвонить по межгороду. Стояла, слушала в трубке гудки. Долго не брали. «Алло, это Лиза, можно папу к телефону?» Шипение, треск. И опять — гудки. На другой день — то же самое. На третий — соседка по комнате застала Лизу, собирающую вещи в сумку.
Снова автобус. Снова тряска. Снова их дом на окраине деревни. У калитки на этот раз её не встречали.
Лиза, постояв минуту, вошла в дом. Тишина. На стук двери прибежала чёрная кошка, выгнула спину, зашипела. Лиза, отбросив её ногой, прошла в комнаты. Было душно, как в прошлый раз. Но теперь к духоте добавился запах — склизкий и животный запах протухшего мясного фарша. Лиза почувствовала, что её сейчас стошнит, и выбежала во двор, подышать.
Во дворе было хорошо. Как раньше. И даже старая рябина в уголке, росшая рядом с сараем, нисколько не отяжелила свои ветки, а по-прежнему радостно тянула их вверх, к небу.
Лиза подошла к ней обняться, но чуть не споткнулась о лопату, бесхозяйственно брошенную рядом. Осмотрелась, замерла. Под рябиной кто-то небрежно набросал холмик земли. Совсем свежий: от силы сутки, рыхлый, пахнущий могилой.
Стуча резцами и чувствуя жжение за грудиной, Лиза взяла лопату и начала рыть. Потом села, глядя сверху вниз на того, кто когда-то был её отцом.
Видимых ран на теле заметно не было. Только впалые щёки, цыплячьи кисти рук, обводы чёрным вокруг глаз.
Минут пять Лиза сидела молча, вцепившись в черенок лопаты. Потом вернулась в дом и, не попадая с первого раза в прорези на телефонном диске, набрала телефон участкового.
Потом сидела в отделении и слушала, как участковый говорит в стену, глядя на жирную муху, ползущую по жёлтым обоям. Отец не женился вторично. Жил себе и жил, ни с кем не виделся. Никакой Веры Ивановны он, участковый, не знает. А кто отца хоронил? Ну, сама Лиза. В шоке была, когда труп обнаружила.
Лиза подписывает никому не нужные бумажки и возвращается к дому. Не раздумывая, проходит в кочегарку: там у отца всегда хранилась канистра с бензином.
Хватаясь за ручку канистры, замечает драное одеяло с подушкой, из которой торчит гусиный пух. Одеяло сбито в комок и воняет мочой и ацетоном. Лиза сдвигает подушку, надеясь найти там хоть что-нибудь после отца.
Тупо смотрит на находку, берёт её, катает по ладони, слушает звук, кладёт в карман. Прихватив канистру и спички, выходит на улицу.
Возвращается к яме под рябиной, тихо стоит, глядя на дерево: как оно шумит пока ещё зелёными перистыми листьями, как оранжевеют ягоды в кисти, как радостно скачут по веткам галдящие воробьи.
Потом вытаскивает из кармана то, что принесла с собой. Протягивает руку над могилой, разжимает кулак.
На землю сыплются гусиные косточки. Лёгкие, шуршащие, обглоданные дочиста.
Лиза подходит к канистре, ловко сворачивает у неё крышку, щедро булькает на угол дома пахучей жидкостью. Отходит на безопасное расстояние, бросает яркую спичку.
Потом — сначала вяло, а затем всё быстрее и быстрее — шагает к калитке. Там падает на колени, хватается за занозистую планку штакетника. Прислоняется лбом и, закрыв глаза, слушает горячий треск за спиной.

Дверь
В депрессии мне часто снилась тяжелая старинная дверь. Я знала: по ту ее сторону были люди, они прильнули к двери, пытаясь меня услышать. Я силилась до них докричаться.
В тот день я проснулась, как обычно, в семь утра. Пошла курить к окну. Снова солнце, как же это достало. Сейчас идти гулять с собакой. Солнце будет слепить и безжалостно проявлять меня: грязные волосы, убитое лицо, футболка, в которой я и спала. А может быть, просветит рентгеном и покажет людям, как мне хочется пнуть каждого прохожего за то, что ему лучше, чем мне.
Когда-то солнце грело и радовало меня, до того как я сломалась. Я видела «сломалась» не как метафору — мне казалось, что моя психика, ранее работавшая исправно, как у других людей, производившая чувства, интерес, смыслы, стала вести себя как взбесившаяся машина: выдавала только ужас и боль. Любая мысль чернела и съеживалась в адском пламени. Красное пятнышко на носу? Окей, гугл — это ангиома, которая приведёт к ринофиме, когда нос становится красным и мясистым, как на картине флорентийского живописца. Наступит день, когда внешне я стану такой же безобразной, как внутри. И тогда мне точно придется убить себя.
Тот день собирался пройти так же, как и все предыдущие — «Шерлока Холмса» теперь сменил Джек Лондон: я усердно читала его собрание сочинений с начала до конца, рассказ за рассказом. Во-первых, направленные усилия мозга притупляли душевную боль, а во-вторых, мне хотелось наполнить голову чужим связным текстом, вытеснить мои больные мысли. В-третьих, книга — такой собеседник, который не спросит, как дела, и не скажет: «Соберись, тряпка», если только это не книга «Как перестать ныть и начать работать».
Я отложила «Северные рассказы» и собралась выйти за «Юбилейным», чтобы, едва расплатившись, тут же разорвать упаковку и жадно, всухомятку, съесть печенье одно за другим, когда позвонил директор фирмы, в которой я когда-то работала. Он спросил, не соглашусь ли я взять небольшой заказ.
— У меня сломался компьютер, — ответила я.
Директор помолчал немного, соображая.
— Приезжайте в офис, поработаете здесь. Мы только что переехали, я пришлю адрес.
Я не хотела встречаться с людьми, потому что видела в глазах знакомых, что совсем раскисла; потому что слышала от друзей, что у нас потерялся контакт и это их злит, и что-то подбадривающее про дверь: «Не одна откроется, так другая, не дверь, так окно, не окно, так форточка».
Я приехала по указанному адресу, ожидая увидеть своих бывших коллег. Но директор был один, в окружении коробок, бесконечных стопок с фильмами на DVD (продукция компании) и полуподключенной аппаратуры.
— Куда можно сесть? — спросила я.
— Садитесь куда угодно. Я, вообще говоря, один тут остался. — И, помолчав: — Есть пара на удалёнке…
Неожиданно при виде Владимира я почувствовала что-то, отдалённо похожее на радость — я уже забыла, что это такое.
Когда-то я его терпеть не могла. Он держался грубовато и будто весь состоял из нервов: всё бегал туда-сюда и кричал на коллег, особенно доставалось отделу продаж. Мне, редактору, не хватало тишины, и наушники не спасали. Причём сразу было видно, что управленец из него не очень. Однажды летом двое его сотрудников отправились по грибы, о чем, извиняясь, доложили по телефону Владимиру.
«Какие, блядь, грибы?!» — Вопль директора прокатился по всем этажам.
Грибы были, видимо, чем-то вроде забастовки, потому что зарплату он им давно не платил. Он всё пытался понять, почему у компании нет денег, винил подчиненных, которые плохо работают, и не хотел видеть главного: люди больше не покупают фильмы на DVD, они скачивают их из интернета.
Я выбрала место за одним из компьютеров, Владимир подключил его. Работалось мне плохо: я никак не могла написать первое предложение текста.
Вскоре Владимир позвал меня на улицу покурить. Он был высокий, худой, нервный, переживший серьезную операцию то ли на сердце, то ли на лёгких; он был молод, но почти совсем седой.
Я почувствовала, что ему совсем не с кем поговорить. Мы стояли у входа в здание под палящим солнцем, курили, и он рассказывал о том, что дела у фирмы идут совсем плохо, что магазины возвращают товар, что перед женой стыдно: она у него работала на престижной работе до того, как заболела. А дочку надо собирать в первый класс. «Вообще-то, я уже ищу другую работу, но как Сергея подвести? — говорил он о владельце компании, с которым его связывало много лет и службы, и дружбы. — Вот как вы думаете?»
Я слушала Владимира и чувствовала, как у меня теплеет в груди. Может быть, потому, что этот вспыльчивый, добрый, незадачливый человек чем-то был мне близок. А может быть, я на какие-то минуты почувствовала себя нужной. Ему просто необходимо было, чтобы его кто-то выслушал. Я думала, что полностью потеряла себя в депрессии, но нет, что-то осталось. Я по-прежнему умела слушать. Пусть через дверь.

День рождения
У каждого человека раз в год неизбежно бывает день рождения. Все счастливые люди ждут этот день одинаково, каждый несчастливый ждет его по-своему. Особенно когда тебе уже не шестнадцать, не двадцать пять и даже не тридцать девять лет, а все сорок три. И ты увядающая женщина без профессии, без друзей, в разводе после семнадцати лет брака.
Лиля плохо спала этой ночью, впрочем, как обычно в последний год после развода. Давно уже прозвенел будильник на мобильнике, за окном густела зимняя тьма. «Вставай, лентяйка! Дети из-за тебя, как всегда, опоздают в школу», — привычно понукал ее внутренний голос, знакомый с детства. А другой голос, появившийся недавно, ободрял: «Ну разозлись же, разозлись. Ударь кулаком, топни ножкой: появится хоть немного силы. Тебе она нужна позарез». Первый голос услужливо напомнил: «Сегодня у тебя день рождения. Придется принимать поздравления и улыбаться, потому что ты забыла удалить из своего профиля в соцсети эту чертову дату». Но ничего не помогало. Наконец, будильник зазвенел во второй раз. Это означало, что дети опоздают в школу на полчаса, даже если она сейчас все-таки встанет.
«Шевельни большим. Шевельни большим пальцем», — говорила себе Лиля, цитируя любимую киногероиню, четыре года проведшую в коме. Сначала она медленно пошевелила одним пальчиком левой ноги, потом другим, повертела ступнями и кистями, откинула одеяло, натянула улыбку, чтобы обмануть свой мозг, как советовали психологические посты о депрессии (в последнее время она только их и читала), и пошла в ванную. Но, увидев свой оскал в зеркале, она не выдержала и плюнула в него. На нее смотрело абсолютно мертвое лицо без признака пола и возраста. Кожа была бледно-серого оттенка, синие мешки под глазами, уголки рта опущены, появились темные волосики над губой, глубокие морщины вокруг глаз. Свои рано седеющие волосы она красила раз в полтора месяца в тёмно-каштановый цвет, и сейчас уже была видна контрастная белая полоса у корней волос. «Как я могу полюбить себя такую страшную? Это вообще не я, а где же я?» Она открыла кран, холодная вода ободрила ее, прояснила глаза. И день начался.
Приготовив завтрак для шестнадцатилетней дочери и двенадцатилетнего сына, с трудом растолкав их, накормив и выпроводив наконец в школу, Лиля включила компьютер и полезла в социальную сеть. Парочка поздравлений уже ждала ее. Люди заботливо и деликатно (всем уже было известно, что ее бросил муж) желали ей здоровья, веры в себя, в свое обновление, в самореализацию и продолжать заниматься творчеством. Творчеством ей стали желать заниматься после того, как она написала несколько рассказов и выложила их на своей стене. Все они ей приснились. Весь этот страшный год к ней приходили тяжелые сны, которые она стала запоминать и превращать в рассказы.
Лиля кисло улыбнулась и лаконично поблагодарила за поздравления. Тут она осознала, что дети-то ее не поздравили. Она столько сил вложила в них, сидела с ними дома, гуляла, водила по кружкам, делала уроки, лечила их, заботилась, а муж тем временем делал карьеру, ходил на танцы, прыгал с парашютом, увлекся различными эзотерическими практиками, даже ходил на курсы режиссуры. Она теперь все время думала о нем, думала, что ему не хватало какой-то остроты в жизни, большого масштаба, думала о том, смогла бы она удержать его, если бы предприняла какие-нибудь правильные действия. В конце концов, муж обвинил ее в том, что это она тормозит его, что это она подрезает ему крылья. Мучил ее девять месяцев — не мог принять решение, уйти ему или остаться. А уходя, улыбнулся и пожелал ей мужества.
И вот теперь она осталась одна: Аглая всерьез увлечена театром, у нее куча друзей, к тому же она проживает свою первую любовь; Алекс замкнут, может часами просиживать за компьютером, учебой не интересуется, единственный кружок, который он посещает, программирование микроконтроллеров, и Лиля не может найти темы для разговора с ним.
Первый внутренний голос говорил ей, что праздник для нее никто не организует, что надо самой пойти в магазин купить что-нибудь на стол. Второй голос поддакивал ему, утверждал, что это прекрасный повод посидеть с детьми, пообщаться с ними, поговорить, так сказать, по душам, может, даже услышать слова любви.
Лиля затянула волосы в хвост, надела старые джинсы, растянутый свитер, спортивную куртку и шапочку с надписью Russia и поплелась в ближайший магазин. Но там она нашла только дешевые маргариновые тортики с растительными сливками. Это совсем не подходило для праздника. Дорогой торт она купила в кафе «Север», и там же она купила набор пирожных для коллег, денег как раз хватило. Лиля пятнадцать лет была домохозяйкой и полгода назад вышла на работу в школу воспитателем. Работа, хотя и мало оплачиваемая, оказалась не бей лежачего, как раз для ее теперешнего состояния: пятиклассников нужно было накормить обедом, погулять с теми, кто остался, и отправить на кружки, потом они самостоятельно уходили домой.
Придя домой, Лиля еще раз посмотрела свою страницу, там были поздравления от старых знакомых, бывших когда-то ее друзьями, от однокурсников, одноклассников, родственников, родителей друзей Аглаи и Алекса — все это она считала формальностью, она сама часто поздравляла людей только потому, что ей об этом напоминали социальные сети. Лиля все ждала поздравления от мамы, которая недавно вышла на пенсию, но в свои семьдесят лет вела активный образ жизни: весной и летом она была страстным садоводом, а осенью и зимой — заядлым театралом. После смерти папы они редко созванивались. Лиля не любила звонить матери, так как та в основном рассказывала о себе: сколько кустов помидоров она посадила, как борется с муравьями и мучнистой росой, как ей постоянно приходится обрезать вишню и яблоню, потому что они растут как сумасшедшие, какую шикарную оперу она посмотрела по каналу Культура, на какой концерт сходила, сколько стоили билеты, какой пирог она испекла — и даже низ у него не подгорел. Мама спрашивала только о ее здоровье и о том, чем заняты дети. И каждый раз предметом ее недовольства и критики был Алекс, который шарахался от всех книг, а на учебник по русскому смотрел как на личного врага. После очередного разговора с матерью у Лили было ощущение, что она что-то упускает в воспитании сына, что она обязана заставить его читать по десять страниц в день вслух и контролировать выполнение уроков. Она честно шла к сыну с намерением поговорить с ним серьезно и предостеречь от легкомысленного отношения к учебе, но все это заканчивалось бессмысленным скандалом и хлопаньем дверью.
Собираясь на работу, она долго думала, что ей надеть: все старые платья теперь болтались на ней мешком, были велики на два размера. Купить новые платья или хотя бы новые джинсы было сродни подвигу и требовало от нее больших физических и душевных затрат. Наконец она выбрала черное, модного покроя платье, купленное по интернету, надела любимый гранатовый комплект из серег, колечка и подвески. Накрасила губы вишневой помадой и чуть-чуть нанесла тушь на ресницы. Теперь отражение в зеркале не напоминало тот ужас, который она увидела утром. Можно было идти на работу.
В школьной столовой Лиля поставила открытую коробку с пирожными на учительский стол и сказала неуверенно:
— Угощайтесь, пожалуйста, сегодня у меня день рождения.
Так как в столовой было шумно, ее услышала только пара учителей. Они не знали даже, как ее зовут, но вежливо поздравили. Остальные не обратили на нее никакого внимания, с увлечением что-то обсуждали, наворачивая пересоленный шницель с тушеной капустой. Завуч по воспитательной работе — ее непосредственный начальник, учитель с тридцатилетним педагогическим стажем, — и не расслышав догадалась, в чем дело, профессионально улыбнулась и бодро сказала:
— О, Лилия Альяровна, поздравляем вас. Желаем вам всего самого наилучшего, здоровье берегите, выглядите сегодня прекрасно.
Другие учителя оторвались от шницеля и удивленно посмотрели на Лилю, и кто-то из них тоже сказал «поздравляю». Лиля поблагодарила и, глядя в тарелку, стала есть рыбный суп. Когда она встала из-за стола, коробка с пирожными была почти полная.
Весь остальной рабочий день прошел как обычно, и в шесть вечера Лиля была уже дома. Детей еще не было, они должны были прийти после восьми часов. Оставалось приготовить ужин. Лиля подумала о шампанском, купленном еще к прошлому Новому году, который она собиралась отмечать, как обычно, у свекрови, но как раз тогда все и обрушилось в один миг. Бутылка эта пылилась под кухонным диваном, но дети были еще маленькие, а пить целую бутылку одной было пока непривычно, поэтому она опять оставила ее до лучших времен.
Мама все еще не поздравила ее. «Да что же это?! Можно подумать, что у нее куча детей, и она забывает, у кого когда день рождения? Может, мне самой ей позвонить? О чем же мне рассказать? Как я здорово-весело провожу день рождения? Почему она даже в такой день не может позвонить первая?!» Впрочем, Лиля понимала, что никакой поддержки она от матери не получит. Да и чем она может ей помочь? С кровати она ее не поднимет, советов ее Лиля давно не слушала, они ее только дико раздражали. Слов любви мать говорить не умела. Зато она постоянно что-то делала, всегда была чем-то занята. Когда Лиля кому-нибудь рассказывала о своей матери, все удивлялись и хвалили ее. А саму Лилю деятельность матери оставляла равнодушной. Ей все равно, сколько помидоров мать посадила в этом году и какого очередного уровня духовной практики она достигла! Может, у нее уже третий глаз появился? Ха-ха-ха.
Был бы жив папа! При нем все было по-другому. Папа очень любил маму и умел шутить — и все преображалось, становилось теплым и душевным. Все мамины острые обидные слова, всю ее занудную критику сглаживали папины шутки, сказанные хоть и с иронией, но с любовью. Все смеялись, даже мама. Папина любовь делала ее счастливой. Папа умер от онкологии десять лет назад. Умирал тяжело, весь иссох от частой химиотерапии, никакие обезболивающие не помогали. Мама не отходила от него, боролась с болезнью вместе с ним до конца. Лиля приехала за неделю до смерти и не увидела ни капли слез у мамы. Мама была, как всегда, очень деятельна и хлопотлива. Плакала она в ночь перед похоронами. Тогда Лиля увидела ее слезы во второй раз в жизни. Первый раз был тогда, когда шестилетняя Лилька без предупреждения ушла к подружке и пришла домой в девять вечера. Мать тогда обрыскала все дворы, опросила всех соседей и людей во дворе, папа побежал в милицию. Лилю даже не поругали, но ей самой стало страшно и больно, когда мать рыдала и говорила, какая же она дура, что не догадалась зайти к Лилькиной подружке.
Память об этом вдруг нахлынула на Лилю, и она, сама не зная зачем, достала старый фотоальбом, который привезла от мамы три года назад. Это был светло-коричневый альбом с нежными полевыми цветами на обложке, забитый черно-белыми фотографиями на каждой странице так, что они норовили вылететь и разлететься по полу. Лиля помнила этот альбом детства, они с братом любили рассматривать старые фотографии, видели своих родителей и бабушек с дедушками совсем другими, не такими, какими они их привыкли видеть, молодыми, красивыми, в необычной одежде тех лет. Особенно Лиля любила свадебные фото своих родителей: там папа похож на известного артиста, а мама просто красавица. Вот они в зимнем лесу катаются на лыжах, вот с друзьями большой шумной компанией, вот еще мамино лицо, смотрящее на фотографа с любовью — такого выражения лица у мамы Лиля никогда не видела. Ей всегда казалось, что мама на этом фото в положении, так могут смотреть только женщины, ждущие первого ребёнка. Вот уже годовалая Лиля стоит с папой. На следующем фото Лиля с мамой: улыбается, потому что папа фоткает и что-то веселое такое делает, чтобы она улыбнулась в объектив.
Лиля увидела выпавшую на пол фотографию, подняла ее: там были папа и мама, кто-то их удачно заснял вдвоем. Видно, что папа только что пошутил, а мама смеется над шуткой. Лиля почувствовала, как ее глаза стали наполняться горячими слезами, губы задрожали. Она смотрела на эту забытую фотографию и не могла насмотреться, как будто видела ее впервые. «Папочка. Мамочка. Мне так вас не хватает». — Лиля почти прокричала это шепотом, тяжело задышала, и сразу схватило горло. Она вытерла сопли и слезы, потом взяла трубку и стала набирать мамин номер. Как она там, чем занята, сколько кустов помидоров посадила?
Мама ответила почти сразу:
— Ой, Лиля, а что, сегодня уже двадцать четвертое? Мне это только в голову пришло, я-то планировала тебе позвонить завтра, поздравить тебя с днем рождения.
— Да, мам, я все ждала звонка от тебя и не дождалась.
— Ну прости. Я тут совсем закрутилась: по врачам хожу, то ноги лечу, то зубы, то глаза. Как-то все сразу навалилось. Поздравляю с днем рождения, матурым 1. Будь здорова и счастлива. И чтобы дети тебя только радовали. У тебя такие талантливые дети. Жаль, что папа не дожил, не увидел, как выросли внуки.
— Да, мама, я тоже сейчас вспоминала папу, мне его не хватает. Ты знаешь, мне вас обоих не хватает.
— Кызым 2, я тоже соскучилась по тебе и внукам. Все жду не дождусь лета, когда вы ко мне приедете. Я посадила новый сорт клубники, будет очень крупная и сладкая. В этом году новая владимирская вишня должна дать хороший урожай. А другая так выросла, что надо со стремянкой залезать и собирать. У Аглаи и Алекса хорошо получается собирать вишню…
Лиля слушала маму и понимала, что дальше разговор пойдет по накатанным рельсам. Ну что ж, она сделала первую попытку. Лиля поудобнее улеглась на диване и включила громкую связь, чтобы рука не уставала держать телефон.

Лучшая ученица
«Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя…»
Страничка старого учебника по чтению была изрисована бабочками — какая-то девочка постаралась. Бабочки были как живые. «Ненавижу бабочек, противные они… То как зверь она завоет, то заплачет, как дитя. И Пушкина ненавижу, он тоже противный».
Витька Сысоев подкрался сбоку, дёрнул за косичку так, что из правого глаза покатилась слеза. Она не подняла головы — до урока оставалось пять минут, нужно повторить стихотворение ещё раз.
— Ну и дура, — сказал радостно Сысоев и вернулся за свою парту.
Александра Александровна поставила ей пять с плюсом. «И когда успела выучить, болела же? Ну, молодец, Олечка, молодец».
Выпускной из одиннадцатого класса через восемь лет мало чем отличался. Она снова рассказывала дурацкие стихи. Ей снова хлопали и хвалили. Сысоев снова стукнул. Только на этот раз — по заднице.
Ей было уже всё равно: город ждал.
Общага своей обшарпанностью поражала воображение. Тараканы ползали по её подушке, окна заклеивались тряпочками — так меньше дует зимой.
Но всё это было неважно. А важно было то, что все вокруг были умнее. Красиво говорили, красиво пели, красиво целовались. И Витьки не было рядом. И Пушкин оказался хорошим поэтом.
Она завела себе любимого таракана по имени Гоша. Ночами рассказывала ему сказки и плакала. На экзамене по анатомии получила тройку. Стояла, глядя в пол, и слушала, как хлопают Инге Калининой, получившей пять с отличием. Единственная на потоке, лучшая ученица.
После анатомии в общаге все вокруг красиво пели, красиво пили и красиво обжимались по углам.
Она сидела на подоконнике в коридоре. Гоша сидел рядом, в баночке из-под детской пюрешки, и осуждающе смотрел на учебник по анатомии.
— Дурак ты, Гоша, — сказала она миролюбиво. — Я им ещё всем покажу, believe me.

Маара
Двое мужчин разожгли посередине расчистки костёр, и к нему постепенно стали приходить люди. Уставшие от охоты и работ на плантации, индейцы неторопливо рассаживались вокруг очага. Кто-то садился на корточки, втыкая стрелы и копья в рыжий песок, кто-то плюхался на колени, упираясь руками. Когда на расчистку пришёл худенький сгорбленный Капинабе с высоким птичьим хохолком на голове, индейцы начали нескладно бить палками по лежавшим на песке брёвнам. Потом удары оборвались. В повисшей тишине сильно запахло свежей краской, которой раскрасил себя Капинабе. Черные волны на его спине пахли углём и смолой.
Чеэге, его жена Маара и юная Каагью тоже пришли на совет раскрашенными. От макушки до пояса они были целиком покрыты охрой. Лицо Чеэге от желтого цвета казалось надутым и глупым. Если бы не задранный подбородок, по которому мелкой сыпью проступала щетина, в нём трудно было бы узнать воина или охотника. Каагью смотрела на всех исподлобья. Её очерченные охрой глаза быстро бегали, ни на чём подолгу не останавливаясь. Маара выглядела мрачно. Она сидела, не двигаясь, и словно большой валун выступала над другими людьми. Рядом с ней отплясывало пламя костра. И казалось, если одна ветка вдруг лопнет и перекинется огнём на её тело, она и тогда не пошевелится.
Все трое были приглашены на совет, чтобы закончить оживленные пересуды, которые кружили вокруг них. С тех пор как юная Каагью прошла посвящение в женщину, Чеэге стал за ней ухаживать. Словно свободный мужчина, он носил ей бананы, дарил перья, звал с собой в лес. Индейцы недовольно говорили: «Если мужчины будут менять женщин, то откуда мы будем знать, чьи рождаются дети!»
Устав от косых взглядов и порицаний, Чеэге попросил Капинабе развести его с Маарой и позволить жить с юной Каагью.
— Вот вы ругаете меня: Чеэге, у тебя уже есть жена, зачем ты хочешь взять в жёны другую, — начал он свою речь на совете. — Но моя жена — настоящая змея! Она не знает, что такое почитать мужчину! Она только недовольно смотрит своими глазищами, и во взгляде её одна тьма. Другие жёны поют красивые песни, когда мужья возвращаются с походов. А Маара молча даёт мне два-три плода и уходит. Когда я брал Маару в жёны, то рассчитывал, что её бедра скоро округлятся, потому и кормил. Вместо этого она только растёт и растёт. А еще растёт её сила! Иногда тыкнешь в неё палкой, а она как схватит её и к себе с такой силой потянет, что потом задумаешься, женщина ли она вообще. Когда я вижу, как Маара трясёт дикий орех, то я не сомневаюсь, что она легко может сдавить и мое горло.
Индейцы молча слушали Чеэге, никто не перебил его, никто ему не возразил. Маара давно пугала всех своим небывалым ростом. Поэтому, согласившись с ним в одном, люди легко поверили во всё остальное. Маару и Каагью спрашивать не стали. Женщины, как говорили индейцы, только всё запутают. Поэтому сразу после выступления Чеэге Капинабе принял решение. Он тяжело разжевывал табак, когда обратился к людям. Из-за чего часть его слов была непонятна. Но главное всё-таки индейцы услышали. Неверному мужу разрешили взять новую жену только с одним условием. До следующей полной луны молодожёны будут привязаны друг к другу одной рукой, от плеч до кистей. «Веревки скрепят их чувства», — пробормотал Капинабе, и на этом совет был окончен.
Когда угаснул клич «уи, уи, уи», который знаменовал окончание совета, стали слышны звуки леса, они прыгали то вверх, то вниз. Это пели ночные птицы и квакали на воде жабы. Заросли, куда один за другим уходили люди, тоже успокоились. Лишь птичий хохолок старого Капинабе чуть задержался над их высокими кустами. На расчистке осталась одна Маара.
«Ненужная, выброшенная, — думала о себе она. — Неужели я была плохой женой? Я не боялась труда, работала день и ночь. А теперь другую Чеэге будет кормить мясом. А мне останется ловить насекомых да ящериц. Если бы только Чеэге побили палками, бросили в овраг, погнали бы прочь, но нет, ему дали всё, что он пожелал. Меня же выбросили как сломанный лук».
Ветер прошелся по верхушкам деревьев, и ветки тростника засвистели. «Вы что-то говорите мне, духи? — услышала их Маара. — Говорите громче. Мне не разобрать ваших слов!» Но свист прекратился. Ничего не услышав, Маара закрыла глаза и заплакала.
Вдруг в кустах хрустнула ветка, потом ещё одна и ещё. Маара повернулась и увидела, как из зарослей вышел взрослый ягуар. Он пересёк зачистку, даже не обернувшись на неё, и скрылся в гуще травы. Немного погодя послышались вопли: «Маара превратилась в Ягуара! Маара превратилась в Ягуара!» Когда же она сама вышла из зарослей, люди быстро, то ли прячась, то ли убегая, разошлись по домам.
Ночь Маара провела на улице. Не в силах искать себе ночлег, она уснула прямо на земле. На следующее утро индейцы проснулись от того, что кто-то спозаранку рубил деревья и ломал ветки. Они вышли из своих хижин и начали спрашивать друг друга: «Кто так рано работает в лесу?» Увидев Маару, которая волочила за собой стволы деревьев, люди неодобрительно закачали головами. Целый день ушел у неё на то, чтобы поставить опоры и перевязать их веревкой. Наконец, вечером несколькими пальмовыми листьями Маара застелила крышу. Получилась маленькая круглая хижина с двумя выходами. Пока шла работа, её мысли были далеки от чувств. Мозоли на ладонях вытеснили страх и обиду. Но сердце снова заныло, когда на другой день она встретила Чеэге.
Её муж сидел на земле и доставал занозу из пятки своей новой женщины. Во рту Маары вмиг пересохло. Наблюдая, как он нарочно гримасничал, чтобы развеселить Каагью, она сильно сжала зубы и издала ими глухой скрежет. Тяжело было и от того, что висящие концы веревок, которыми завязали руки этой паре, придавали им нарядный вид, и другие индейцы, проходя мимо, радовались и поздравляли их. В то время как Маара кипела изнутри. Счастье мужа она не видела и не желала признавать.
Когда стемнело, Маара сняла со своей шеи ожерелье из ракушек и зубов, чтобы их щебетание не выдало её в темноте, и стала бесшумно подбираться к хижине Чеэге и Каагью. В полукруге плотно стоящих друг за другом домов хижина Чеэге была последней. Маара подошла к ней со стороны леса. Сквозь щели в листьях и прогнивших опорах просачивался колеблющийся свет огня. Перед самой стеной росли широкой полосой колючки. Маара нашла на земле палку и аккуратно отодвинула их в сторону. Получился проход, который позволил ей примкнуть к хижине. Теперь она всё видела и слышала, как если бы находилась внутри.
— Постой, мне не встать, — хрипло сказал Чеэге.
— Слишком много ты съел супа. В твой живот залезла змея, теперь она крутится, не давая тебе покоя, — отвечала Каагью, сидя перед ним на коленях.
— Нет, это твоя мама… плохо промыла мясо.
— Ты говоришь неправду! Когда мясо плохо промыто, оно горчит. Я бы сразу почувствовала. Ты завтра поправишься и будешь благодарить её за то, что не остался голодным.
Что-то жужжащее пролетело перед лицом Маары. Она быстро отмахнулась и снова примкнула к стене.
— Как же я схожу за водой? Тебе тоже нужно идти. Вставай! — Каагью тянула его изо всех сил, но Чеэге размяк и разом потяжелел.
— Не пойду. Это женская работа, — ответил Чеэге, собираясь лечь на живот.
— Смотри, как бы тебе потом не стало хуже.
Облака на небе поредели, и луна засветила в полную силу. Мааре показалось, что стало светать, она хотела выглянуть из-под колючек, чтобы увидеть полосу зарева, но кружащий над ней комар сбил её с толку. Потом жужжание прекратилось, потому что комар сел Мааре на плечо. Она тут же прибила его одним хлопком.
— Слышал, кто-то убил комара, — испуганно сказала Каагью. Чеэге тоже прислушался. Забыв про недуг, он резко встал, и они вместе направились к выходу. Их руки, связанные плотной веревкой, стали еще ближе, потому что крепко сцепились пальцами. Маара бесшумно поднялась и вернулась домой незамеченной. Не понимая, что именно в подслушанном разговоре её успокоило, она, недолго помечтав о новом гамаке из хлопчатника, быстро уснула.
Несколько дней потом шли дожди. Вода в реке сильно поднялась, затопив прибрежье. Когда же она сошла, это было лучшее время для рыбной ловли. Поэтому индейцы все вместе отправились к реке. Чеэге и Каагью тоже пришли рыбачить. В свободной руке у Чеэге была большая палка, которой он сбивал траву вдоль тропинок. От его махов с земли поднялась пыль, а над головами людей закружила пыльца. Удары не прекратились, даже когда Чеэге и Каагью спустились в воду. Только теперь он бил не по траве, а по воде. Огромные колючие брызги полетели на людей, заставляя их врассыпную бежать на берег.
Когда удары закончились, вода в реке стала мутной. Вся рыба спряталась под листьями. Чеэге был опытным рыболовом и знал, что теперь её можно схватить с травой в охапку. Одной рукой это было трудно сделать, поэтому он подговорил Каагью. Но, сколько раз они ни пытались, рыба легко ускользала. С каждой неудачей Чеэге злился всё сильнее. Шея его краснела, а глаза пучились, словно вырывались наружу. Оставив попытки, они потащились на берег, но у самого выхода поскользнулись. Связанная пара некрасиво упала и снова окатила людей брызгами. На этот раз индейцы громко рассмеялись. Потом, передразнивая и показывая на них пальцами, они проводили неудачливую пару до самого дома.
С тех пор Чеэге и Каагью редко выходили из своей хижины. Когда же они появлялись, то всегда ссорились. Один хотел сесть, другой прилечь. Один собирался налево, другой направо. Работа, охота у них не получались. Со временем их ссоры переросли в драки. На их телах появились синяки и царапины. Однажды Чеэге попытался разрезать веревки. Люди это увидели и в наказание разобрали его хижину. Потеряв кров, связанная пара вынуждена была жить у всех на глазах. Как больные собаки, Чеэге и Каагью стали ютиться на земле под палящим солнцем, то и дело поскуливая.
Тем временем Маара приобщилась к охоте. Сначала её рацион состоял только из плодов, которые надкусывали и выбрасывали обезьяны. Потом она научилась находить по запаху крабов. Как-то, собирая хворост, Маара заметила возле реки маленьких черепашек. Когда весь помёт подрос, она вернулась за ними, чтобы приготовить из них черепаший суп. В тот день ей впервые удалось накормить себя досыта. Индейцы долгое время не замечали её успехов. Но скоро на её костре появились тушки животных, которые имели неприятные раны. Тогда индейцы взялись обучать её стрельбе из лука, чтобы она больше не охотилась с маленьким топором.
Жизнь Маара стала целиком крутиться вокруг охоты. Мечтая подстрелить обезьяну, которая пряталась высоко в кронах деревьев, она оттачивала стрелы и ежедневно практиковалась в стрельбе. Обезьяна-ревун дразнила её, размахивая своими длинными руками и подпрыгивая на ветке каждый раз, когда до неё не долетала стрела. Однажды, собираясь в очередной раз её подстрелить, Маара проходила зачистку и услышала знакомый голос.
— Маара, эй, Маара, подойди поближе, пожалей меня. Смотри, как страдает мое тело, разве тебе меня не жалко?
Это был похудевший, высохший на жаре Чеэге. Рядом с ним в неудобной позе спала Каагью. По её взлохмаченным волосам ползали насекомые, которых он, сдавливая пальцами, съедал. Голос Чеэге звучал от хрипоты одновременно мягко и грубо.
— Мы ведь совсем недавно лежали с тобой в гамаке. Какая ты была молчаливая, тихая. А теперь у меня болят уши, потому что эта женщина слишком много говорит. Я видел возле твоей хижины, Маара, тушку дикого кабана. Ты ходила на охоту? Что ж, это неудивительно, твои руки такие сильные, что ты запросто удавишь любого зверя. Тебе не нужен мужчина. Посмотри, скоро заплачет небо, ему жалко смотреть на твоего голодного мужа. Дай мне кусочек мяса, пока эта женщина спит сном тапиры. Если она увидит еду, то начнёт носиться, как комар. Я два дня ничего не ел. Пожалей меня.
К концу месяца жалобные стоны Чеэге и Каагью всех утомили. Эти двое, говорили люди, хуже ленивой скотины или злой собаки. Поэтому, когда Капинабе взял свой мачете, чтобы перерубить злополучные веревки, индейцы обрадовались не меньше самих узников. Люди увились за Капинабе хвостом, танцуя и прихлопывая, словно на праздничной церемонии. Птицы тоже подняли шум. Прямо над головой Маары они неожиданно взметнулись вверх, уводя за собой её взор. Потом из множества черных точек на небе сложилось существо, свирепо раскрывающее свою пасть. Взгляд Маары похолодел. Словно на охоте, она, выделив цель и не замечая всего остального, стала медленно пробираться через людей к Чеэге.
Изношенные, потрепанные веревки одна за другой падали на землю каскадом. Ошалевшие от приближающейся свободы, Чеэге и Каагью дёргались и крутились, мешая Капинабе их освобождать. Песок сыпался от тел и спадал кусками, возвращая бронзовый оттенок их коже. Наконец последний узел на глазах у всех был разрезан. В тот же миг оба узника кинулись бежать. Сшибая людей, они, как испуганные пожаром звери, мчались, не ведая куда, лишь бы подальше друг от друга. У самого леса Чеэге забрался на дерево и, размахивая освобожденной рукой, стал прыгать по веткам, напоминая обезьяну-ревуна. Поток воздуха окатил Маару, и ожерелье на её шее затрещало. Маара выпрямила руку, в которой всё это время сжимала лук, приставила к нему стрелу из связки за плечом, натянула тетиву и прицелилась.

Мы
Мы познакомились в шестнадцать. Я решила, что буду журналистом, он решил, что будет военным. Мама расстроилась, спросила: «Не хочешь найти кого поближе?» Отмахнулась: «Мам, ну какое поближе, когда любовь?»
Мы поженились в двадцать. Он приехал в день свадьбы, уехал через месяц. Поплакала, села писать диплом. К четвёртому курсу мне уже не хотелось в телевизор и ещё меньше — в газету «Мёртвая окраина». Решила, что стану фотографом. Петербургский воздух явно содержит какой-то яд, который принуждает купить зеркалку.
Май. Вручили мой красный диплом, покатились по его плечам звёзды. Позвонил вечером, произнёс что-то географически-невнятное, бери, говорит, чемодан. Мама услышала, спросила: «Не хочешь выпить?» Выпить хотелось.
Поезд, поезд, самолёт. В железных животах спалось беспокойно. Чемодан не пережил дорогу, отвалились колёсики, заклинило ручку. Подумалось, что я теперь немножко как этот чемодан.
Сначала было зелено, красиво. Потом показались посёлки: один другого меньше, один другого брошеннее. Насчитала три советских флага над крышами, стало страшно. Пыталась держать лицо, пока пустая общажная комната не оскалилась выбитыми стёклами. Села в углу на чемодан, всхлипнули с ним вдвоём. Вечером позвонила мама, спросила: «Не хочешь домой?» И связь пропала.

Очень простая история
Ей еще никогда не было так тяжело дышать: казалось, в горле застряла крупная юбилейная монета. Хотелось прокашляться, прокричаться, завыть, но она молчала, плотно сжав челюсти. Нельзя быть слабой; только не здесь, только не при этих людях. Она слышала, что говорили за его спиной, знала, с какой крысиной жадностью они бросались смаковать каждое несвойственное ему заикание, каждый пропущенный из-за болезни спектакль.
Именно он смог двадцать пять лет назад разглядеть в курносой простушке из пригорода приму, до сих пор обожаемую всей интеллектуальной элитой Москвы. Он терпел ее вспышки презрения ко всему живому, которые сменялись внезапными приступами нежности к трехногой собачке или семилетке, вручившей ей цветы после спектакля, доставал ей билеты в Большой, привозил ее любимые сигареты из командировок в Молдавию и каждые выходные навещал ее в Подольске, где она жила семь месяцев, скрывая свой округлившийся живот.
Вспомнилось, как они сидели на потрескавшемся красном диване в доме ребенка, и она без конца оттягивала торчащий кусок кожзама рядом со своим бедром. Руки дрожали так, словно она выскочила не из кабинета заведующей, а из проруби. Он сжал ее беспокойную ладонь и рассказал, как в детстве считал себя уродцем. Поверил бабушке: у тебя пятки сзади, так бывает только у страшилищ. Рыдал до глубокой ночи, пока не уснул от усталости; наверное, считал себя братцем самого необыкновенного экспоната Кунсткамеры.
Она расхохоталась так громко и искренне, что заведующая выглянула из кабинета и посмотрела на нее еще презрительнее, чем когда она подписала документы без слез. Но любое осуждение было легче снести, потому что он приехал к ней после родов с огромной авоськой ее любимых грейпфрутов, поделил с ней напополам оценивающие взгляды медсестер и увез из дома ребенка в Москву. На обратном пути она так много плакала, что ее хлопковый носовой платок промок насквозь. Заметив это, он молча протянул ей свой: темно-бежевый, мягкий, с витиеватыми узорами. Она до сих пор хранила его в своем бельевом шкафу.
Услышав резкий шепот, она несколько раз моргнула и осознала, что на нее таращатся все присутствующие в кабинете директора. Много лет среди главных сплетников театра не утихал слух, что они с режиссером любовники, и сейчас эти гиены уставились на нее в ожидании хоть какой-то реакции. Однако сегодня спектакля в репертуаре не было, поэтому она встала со стула и, звонко цокая каблуками такой высоты, которую в ее возрасте уже не носили, прошагала к выходу.
Ночью она все никак не могла уснуть: вспоминала, как много он трудился над каждым своим спектаклем, как наблюдал за зрителями из первых рядов, стоя за кулисами, и как после успешной премьеры заходил в гримерку и протягивал ей руку. Рукопожатие было наивысшей планкой, показателем триумфального успеха постановки и благодарностью за талантливую игру. Чувствуя тепло его ладони под своими пальцами, она каждый раз улыбалась, словно ребенок, разворачивающий огромный подарок в цветастой обертке в день рождения. С воспоминанием о шершавости его рук пришло другое, менее приятное: она подумала о сморщенной коже новорожденной дочери.
Двадцать один год назад ей давали главные роли почти во всех новых постановках. Публика ее обожала, а поклонники заваливали то дешевыми розами, то любовными письмами, то дорогими украшениями. По глупости она сошлась с одним из них. Его характер можно было легко обрисовать двумя фактами: во время их первого свидания он так долго мялся, что после двухчасового бесцельного блуждания по парку она сама завела его в гримерку, поцеловала и раздела до несвежих носков. Из факта номер один логично вытекал факт номер два: в свои тогдашние тридцать три года он жил с матерью. Было до ехидства приятно чувствовать себя его Эсмеральдой, открывать ему мир, о котором он и не догадывался до встречи с ней. Но вся сладость от ощущения собственного превосходства ушла после нелепого секса на кровати его матери: он навалился на нее и так сильно сжал ей грудь, что она зашипела. Этот звук показался ему проявлением высшей степени удовольствия: он зажал ей рот ладонью и принялся двигаться с такой скоростью, что ее голова билась об изголовье кровати от каждого нового рывка. Казалось, хуже этой близости не может быть ничего на свете, но именно после нее случилась первая в ее жизни задержка. Лежа на кушетке с закрытыми глазами, она слушала рассказы доктора об этапах беременности и пыталась представить, что она на сцене, и это все происходит не с ней. Хотелось открыть глаза и увидеть не белый потолок медицинского кабинета, а внимательные лица зрителей, услышать не монотонный голос врача, а шум аплодисментов. Но чуда не случилось: она все еще была дурой, которая ждала ребенка на пике своей карьеры.
Ни о какой семейной жизни не было и речи. Она даже в шутку не могла представить, как стирает его грязные носки и выслушивает нескончаемые советы по воспитанию от его авторитетной мамаши. Первые пару недель она думала об аборте, но в голове то и дело всплывали жуткие рассказы одногруппниц из театрального института и увещевания бабушки об убийстве невинных душ. В конце концов она довела себя до бессонницы и решила, что все должно случиться естественно, само собой.
Спустя семь месяцев к ее груди впервые приложили ярко-красный орущий комок. Неестественная складчатость маленького тела, соприкоснувшегося с ее кожей, вызвала в ней внезапное, жгучее отвращение. Девочка казалась пришельцем с другой планеты: нелепым, способным сломаться от любого резкого движения. Узкие, опухшие глаза дочери почти не открывались: она щурилась от яркого света и постоянно кричала. Первородную смазку и кровь на ее коже хотелось отмыть, оттереть чем угодно, хоть несвежей простыней. Стыд за неправильные, нематеринские мысли разливался по телу, как боль от недавних схваток, но необъяснимая брезгливость была сильнее. Когда ребенка, наконец, унесли в детское отделение, она заплакала от облегчения. Проходившая мимо медсестра уверила, что девочку скоро принесут обратно, и ей не стоит каждый раз так расстраиваться. «Все впереди, еще успеете наглядеться и натрогаться, а сейчас ребенку нужно отдыхать», — бросила она и поспешила в другую палату.
Оказалось, что есть эмоция сильнее стыда: страх. Слезы мгновенно остановились, и она уставилась на бледно-желтую стену в ужасе. Мозг отвергал любую мысль о том, что это существо будет рядом всю жизнь; что придется ее гладить, подогревать еду до нужной температуры, стирать грязные пеленки, не спать ночами, делать с ней уроки, терпеть перепады ее настроения, оставить в прошлом спектакли, поездки, знакомства… Через несколько часов девочку принесли в палату для кормления: прикосновение маленьких губ к ее груди ощущалось как враждебное вторжение. Телом, которое раньше принадлежало лишь ей, теперь распоряжались как сосудом, существующим лишь для поддержания жизни в другом человеке. Ее поражало, с каким бесстыдством и грубостью медсестра трогала ее грудь, показывая, как правильно кормить ребенка; с какой жадностью девочка, которой было пару часов от роду, впивалась в ее сосок. Через четыре дня их выписали из роддома: у главного входа ждал режиссер. Когда они сели в машину, девочка начала плакать. Неужели чувствовала, что произойдет дальше?
Когда солнце начало лениво светить сквозь плохо задернутые шторы, она вспомнила еще кое-что. Когда режиссер приехал к ней после родов, она попросила медсестру унести девочку и прижалась к его груди, как к спасательному кругу, впервые осмелившись озвучить каждую виноватую мысль, каждое разъедающее изнутри чувство. В ответ он спросил, уверена ли она. Тогда она, вытирая слезы краешком серого застиранного пододеяльника, ответила, что другого выхода не видит. Он кивнул, и с тех пор они больше никогда не заводили разговор о девочке. Уверена ли она. Казалось странным, что она не придавала этому значения раньше. В их долгой и не всегда простой дружбе существовало негласное правило: никогда не подвергать сомнению решения друг друга. Но в том разговоре он замешкался.
К горлу подступила тошнота, поэтому она свесила ноги с кровати, тяжело дыша. Неужели он думал, что она могла стать хорошей матерью, если бы постаралась? Неужели сомневался в ее выборе и промолчал? Она вскочила с кровати и бросилась в туалет, но добежать не успела: ее вырвало прямо на мутно-зеленый итальянский ковер. Она с минуту машинально наблюдала за тем, как бесформенная масса впитывается в верблюжью шерсть, а потом сползла по стене, прислонилась головой к дверному косяку и впервые за день позволила себе разрыдаться.
За двадцать три года кабинет заведующей дома ребенка сильно изменился: ламинат больше не скрипел под ногами, стены были выкрашены в нежно-голубой цвет, а в новом деревянном шкафу красовались дорогие издания в толстых обложках и сияющие трофеи воспитанников. Заведующая тоже была новая: женщина средних лет в клетчатом шерстяном костюме, с пышной укладкой и кроваво-красными ногтями. Проводив ее к мягкому креслу с белой тканевой обивкой, она уселась напротив и закинула ногу на ногу.
— Чем я могу вам помочь?
— Я ищу человека. Ребенка.
Заведующая нахмурилась и машинально скрестила руки на груди.
— И по какой же причине вы его ищете?
У окна громко зажужжала муха, которая не могла влететь в комнату, запутавшись в нежных тюлевых занавесках.
— Я… Я привезла вам этого ребенка двадцать три года назад. Хочу узнать, где она. Может, поговорить с ней. Я не знаю.
Заведующая начала наблюдать за метаниями мухи. Уголки ее губ едва заметно опустились, и, не поворачивая головы, она продолжила:
— С чего вы взяли, что мы разглашаем подобные сведения?
— Но… она ведь совсем взрослый человек, и я подумала…
— Зря вы так подумали.
Она поерзала на кресле, чтобы заведующая повернула голову, но страдания мухи удерживали позицию самого интересного события в радиусе двух метров.
— Двадцать три года назад вы привезли своего ребенка в это заведение. И прекрасно осознавали, какое будущее его ждет. Но ваш порыв был намного важнее, чем его будущее: он важнее и сейчас.
Заведующая оперлась на подлокотники и пристально посмотрела ей в глаза:
— Вы глубоко ошибаетесь, полагая, что ваше решение разрушит жизнь нашего воспитанника во второй раз. Вы свой выбор сделали, и вам с ним жить.
— Но…
— До свидания.
Она помедлила, надеясь, что заведующая скажет что-нибудь еще или даст ей шанс объясниться, но та снова отвернулась к окну. Поднявшись из кресла, она вышла из кабинета и тихо закрыла дверь.
По коридору быстрым шагом шла девушка в огромных стариковских очках. На ходу она просматривала какие-то документы, но, увидев ее, остановилась и открыла рот:
— Неужели это вы?
— Простите?
Глаза девушки пробежали по каждой детали ее пальто, сумочки и прически, после чего она взвизгнула:
— Да, это точно вы! Мы с мужем ездили в Москву после свадьбы, и вы там играли! Боже, сейчас вспомню название… «Очень простая история»!
Девушка явно гордилась своей памятью на лица, и ей пришлось сыграть одобряющую улыбку.
— Боже, никогда бы не подумала, что встречу вас здесь! Вы не потерялись? Может, вам нужна помощь?
Она снова улыбнулась, но на этот раз искренне:
— Знаете, нужна. Меня отправили в архив, но я не знаю, куда идти.
На этих словах голос девушки почти превратился в ультразвук.
— Боже, вас послали ко мне! Пойдемте, я вас проведу! Вы по какому вопросу?
— Мне нужно узнать об одном из ваших воспитанников.
Девушка, которая бодро зашагала вперед, вдруг замедлила шаг.
— Ой… Знаете, мы ведь не разглашаем данные о детях. У нас очень строгие правила. Вас точно послали в архив?
— Да, не волнуйтесь. Уверена, не только вы наслышаны о моей актерской карьере.
Девушка замешкалась и зачем-то начала приглаживать волосы, собранные в аккуратный пучок.
— Послушайте. Вам ведь понравилась поездка в Москву?
Девушка молча закивала головой.
— И, уверена, вы бы хотели ее повторить?
Снова молчаливый кивок.
— А что, если бы билеты на мой следующий спектакль обошлись вам и вашему прекрасному супругу совершенно бесплатно?
— Знаете, у нас сейчас все равно нет денег на дорогу, так что…
— Ну, что вы! За вами приедет машина.
Девушка прошелестела стопкой своих бумаг, тяжело вздохнула и посмотрела ей прямо в глаза:
— Пойдемте.
Она не могла поверить, что ей так повезло. Чтобы девушка не передумала, она попыталась отвлечь ее комплиментами:
— У вас тут очень красивый ремонт!
— Да, мне тоже нравится. Лет пятнадцать назад приезжал какой-то московский режиссер, заплатил за все. В общем, раскошелился знатно. Но я тут еще не работала, мне девочки рассказывали.
Через два часа она стояла у двери, которая отличалась от остальных дверей на этаже только комбинацией пластмассовых цифр, наклеенных над зрачком. Двести тридцать шесть. Она поправила пальто и одернула юбку. Поднесла указательный палец к звонку, но решила сначала достать карманное зеркальце и проверить, как лежат волосы. Снова потянула палец к звонку, но к горлу подступил комок, как всегда бывало перед выходом на сцену. Она отошла к двери напротив, облокотилась о подъездную стену и начала глубоко дышать, пытаясь унять клокочущее под ладонью сердце. Внезапно дверь сзади отворилась. Она развернулась и увидела на пороге молодую девушку: светлые волосы аккуратно подстрижены до плеч, невыразительные глаза густо подведены черным карандашом, а на тело накинут легкий халатик в нелепой леопардовой расцветке. Она была совсем на нее не похожа: нос с горбинкой, как у отца, крупные, почти мужские ладони, как у бабушки. Только осанка была идеальной.
— Простите, у вас все в порядке?
Сердце заколотилось еще сильнее. Слова никак не желали выходить из открытого рта.
— Вам не плохо? Я услышала, что кто-то ходит, посмотрела в глазок, а тут вы стоите.
Она наконец заставила себя заговорить:
— Нет… Нет, со мной все в порядке. Я шла на пятый этаж и устала.
Девушка добродушно улыбнулась.
— Вы к бабе Зине? Она будет очень рада с кем-нибудь поговорить, а то мама сейчас целыми днями на работе, не успевает к ней зайти.
— Нет, не к ней. Извините.
Девушка взмахнула рукой.
— Что вы, все хорошо. Это вы меня извините. Хорошего дня!
Прежде чем она успела выдавить из себя новую порцию слов, девушка захлопнула дверь.
Она много раз представляла эту встречу в своей голове, но ни в одном из сценариев она не выглядела так. Однажды ей даже приснилось, что они с дочерью стоят в предрассветном тумане: протянешь руку вперед, а ее не видно. С каждым новым шагом вперед дочь скрывалась в молочной пелене и смеялась над ее попытками нащупать опору. Она шла за звуками этого злого хохота и вдруг смогла схватить девочку за запястье. Туман мгновенно рассеялся, и она увидела лицо дочери: ярко-зеленые глаза смотрели на нее, не моргая. Внезапно девочка замахнулась и изо всех сил ударила ее по ладони. Это оказалось намного больнее, чем она ожидала: дочь вырвала запястье из ее ослабевшей хватки и убежала вперед. Она смотрела на ее уменьшающийся силуэт с каким-то необъяснимым спокойствием, прижимая пульсирующую руку к груди и поглаживая ее, словно младенца.
В жизни у дочери были серые, почти бесцветные глаза, а в ее взгляде не было ни одной эмоции, кроме любопытства. Она не знала, о чем с ней говорить; ей не хотелось прижаться к ее груди, рыдая от позора и раскаяния. Оказалось, девочка была похожа на своего отца еще одним качеством: она не вызывала в ней ничего, кроме тоски.
Почему-то вспомнилась незатейливая песня из спектакля, который режиссер поставил лет пятнадцать назад. Она никак не могла выловить из памяти слова, поэтому замурлыкала себе под нос мелодию и начала спускаться по грязной лестнице. Завтра похороны, а на ее черном платье до сих пор следы от утюга: придется сдать в химчистку, а то театральные вороны ее заклюют. Она подумала о панегирике, но в голову шли только язвительные фразы про великодушную опеку над брошенными сиротками и чистоту души, которую никто не сможет превзойти. Он всегда умел хранить ее тайны, но, оказывается, так же старательно скрывал свои.
На улице светило солнце, поэтому она расстегнула пальто. Где-то вдалеке кричали увлеченные игрой дети. Она в последний раз посмотрела на старенькую многоэтажку и скрылась в пустынных дворах.

Пацаны
Резкий удар, пошатнувшаяся картинка узкой московской улочки, расходящаяся по черепу боль, промелькнувший за секунду до полного затемнения образ Эли.
Антон ожидал услышать киношное пиканье кардиографа в стерильной палате больницы. Вместо этого — монотонные щелчки крутящихся в руке четок в большом грязном гараже. Нехарактерно светлом грязном гараже — створка на входе была открыта, оттуда исходил яркий, почти слепящий свет. Пространство было облеплено предметами — разобранный старый мотоцикл, куча инструментов на самодельных полках, несколько ящиков пива, какая-то старая мебель. На одной из стен красовались эротические плакаты. Антон поправил очки и поднялся. В гараже он был не один — его окружали четыре Пацана. Все — в похожих спортивных костюмах и кроссовках. Только один из них, который стоял у дальней от Антона стены, был в таких же штанах и олимпийке, но в туфлях. Он оттолкнулся от стены и исчез, оставив за собой клубок дыма — и тут же с новым клубком оказался перед Антоном, резкий запах табака ударил в нос:
— Ну, Тоха, приветствую. Я — Верховный Пацан, это мои кенты, Пацаны. Добро пожаловать в загробный мир!
Антон вспомнил, как, решив прогулялся после кино, вышел из метро, как обходил строительные леса, дальше — свист падения чего-то тяжелого и болезненный удар:
— Я… Я умер?
— Типа того. Теперь судим по своим делам будешь. Решим, куда тебя.
Антон попятился:
— Не-не…
Второй Пацан — невысокий, широкоплечий, с бритой под ноль головой, — задумчиво рассматривал плакаты c моделями в образе монашек. Девушки в одних апостольниках разными занимательными способами взаимодействовали с большими крестами. Он обратился к Антону, продолжая рассматривать плакат:
— Да не ссы ты. Это на Страшном сcут. Тут — нормально.
— Но… Все не так должно выглядеть, и вы… не так.
Длинный и тощий третий Пацан, щелкавший семечки из стакана, выплюнул шелуху и возмутился гнусавым голосом:
— А ты думал, тебя тут п**оры златовласенькие встретят?!
— Петян! — Верховный Пацан шикнул на него и начал разъяснять: — Тут у всех по-разному. А ты, поскольку изначально с Люберов, попал к нам. Процесс какой — мы тебе предъявляем, перетираем с Пацанами и решаем, понимаем мы это или нет.
Антон оглядел Пацанов.
— А, вроде мытарств? А вы ангелы или… черти?
Четвертый Пацан, самый здоровый из всех — ростом под два метра и весом килограмм в сто тридцать, — поставил бутылку пива и начал подниматься с кортов:
— Слышь, ты кого чертом назвал?
Верховный остановил его жестом:
— Тихо, Андрей, тихо. Человек осваивается, ну.
Бритый отвлекся от плакатов и пояснил Антону:
— Мы — не те, не другие. Средние.
— Ровные, — кивнул Петян.
Верховный убрал чётки в карман и хлопнул в ладоши — в его руках материализовалась потертая записная книжка.
— Ладно, хорош базарить. Начнём.
Он открыл случайную страницу где-то в середине.
— Так, 2009 год. — Верховный внимательно посмотрел на Антона. — На тусовке с однокурсниками заказал клубничный дайкири.
— Вы серьезно?!
— Тут все серьезно, — ответил Здоровый низким голосом и тут же обратился к Верховному: — С зонтиком?
Верховный кивнул, Здоровый недовольно цокнул.
Антон попытался оправдаться:
— Первый курс, денег не было. А коктейль по скидке шел. И зонтик я снял!
— Было, было. — Верховный подтверждающее кивнул, сверившись с книжкой. — Ну че? — Он окинул взглядом Пацанов.
— Темка все равно сомнительна, — сказал Бритый, остальные закивали.
— Значит, не понимаем, — сказал Верховный и тут же кивнул Тощему: — Петян, че сидишь, запиши.
Петян с характерным звуком прочистил горло, плюнул себе в руку, слюна на лету превратилась в свиток, он поймал свиток и что-то в нем записал. Верховный открыл новую страницу — где-то в начале:
— Дальше. Седьмой класс. Скинулись с пацанами на чипсы и газировку. Держал общак, чипсы и газировку принёс, но скрысил четырнадцать рублей.
— На хера? — удивился Бритый.
— Жвачки себе накупил, — ответил Верховный, заглянув в книжку. — Ну, че скажете?
— Голименько.
— Киданул, получается, пацанов.
Антон глубоко вздохнул — он решился поспорить:
— Как это? Из-за четырнадцати рублей!?
Верховный строго посмотрел на Антона:
— Так для п*здюка это — в особо крупных. Короче, да, не понимаем.
Петян зафиксировал это в свитке. Отложив его, он ударил опустевшим стаканом из-под семечек о землю — стакан снова наполнился до краев.
Верховный начал туда-сюда перелистывать по несколько страниц:
— Так. За Президента не голосовал, гонял на митинги, регулярно скидывал бабло каким-то фондам…
— Ну… да.
— Петян, запиши. Плюс.
— В смысле? — удивился Антон.
— Так мы их тут не уважаем.
Бритый пояснил:
— Дед за базар совсем не отвечает. И шобла вся его. Так что тут против быть по всем понятиям — в плюс.
Петян пометил это в свитке. Верховный подошел к ящику пива и достал бутылку. Антон рассмотрел этикетку — ягненок в желтом кружке держит копытцами кружку пива, сверху полукругом название: Velkopopovický Agneč. Верховный сбросил крышку мизинцем и вернулся к книге:
— 2015 год, Эля.
Неприятное холодное ощущение пробежало по спине, Антон попытался скинуть его, дернув плечами. Верховный начал перечислять, листая страницы:
— Год мутили, путешествия, чуть срачей, сходил налево… расставание в переписке… почти сразу — новая телка.
— Косячно, — резюмировал Бритый.
Антон внимательно посмотрел на Верховного:
— А то, что она?
— Че?
— У вас больше ничего не написано?
— Ха. Даже интересно, че там. Ну-ка. — Верховный отложил книжку, поднял голову вверх и прокричал: — Марина-а-а!
Через несколько секунд рядом с Верховным возникло облако сигаретного дыма, за котором появилась девушка в лосинах, футболке с надписью «#ВсявОтца» и кожанке с нашитыми каким-то блестящем материалом крыльями. В руке — банка c алкогольным энергетиком, обвитая длинными кислотно-зелёными ногтями. Она устало посмотрела на Верховного:
— Че тебе?
— Кис, можешь за телку одну глянуть? Элей звать, вот с этим связана. — Верховный кивнул на Антона.
Девушка коротким пустым взглядом глянула в сторону, где сидел Антон, и вернулась к Верховному:
— Опять х**ней маешься? У нас там своих — очередь.
— Да нам коротко.
— Ладно…
Она щелкнула пальцами и подставила руку — в неё упала записная книжка с незаконченным контуром черепа из страз. Девушка открыла нужный отрывок:
— Так. Год вместе, путешествия, срались, изменил, расстался как мудак — сообщением в ВК. Дальше…
Девушка перелистнула страницу:
— Объелась таблами, попала в больницу, три дня в отключке.
Пролистнула ещё несколько:
— Все. Больше не пересекались.
— Благодарствую. — Верховный кивнул, не глядя на девушку.
Она щелкнула перед ним пальцами, привлекая внимание:
— Еще раз кисой назовешь — глаза выцарапаю. И кстати…— Она кивнула на плакаты с монашками. — За это у Бати отп*здюлиться можете.
И тут же исчезла, оставив новый клубок дыма.
Несколько секунд тишины оборвались покашливаниями Петяна — дым потоком воздуха от створки гаража двинуло к нему.
Антон сидел, опустив голову. Он тихо проговорил:
— Ну, вот.
— Что «вот»?
— Суицид… попытка суицида.
— И? Ты при чем?
— Я же…
— Тугой, что ли? Это же у неё написано, не у тебя, — оборвал Бритый.
— Но по моей же вине.
Верховный внимательно посмотрел на Антона:
— Слушай сюда. Изменять — не очень по-пацански. Расставаться так — совсем не по-пацански. А с таблами ты не при делах. Понял?
— Не знаю. Не зря же меня это до сих пор не отпускает…
Верховный вздохнул:
— Б**ть. Вот нытье это в минус и запишем. Дальше.
Петян опять пометил что-то в свитке, посмотрел на Верховного и кивнул в сторону дальней стены:
— Я?
— Валяй. Себе только, я не буду. И смотри, чтобы не как обычно.
Петян ухмыльнулся, подошел к стене, осторожно отодвинул один из кирпичей и достал свернутые мелкие пакеты и тюбик клея «Вечность». Он дунул в пакет и начал выдавливать в него клей. Бритый презрительно глянул на него:
— Ну вот че ты его ныкаешь все?!
— Все правильно делает, вдруг Батя увидит.
Антон, наблюдая за тем, как Петян опускает подбородок в пакет, спросил Верховного:
— В смысле, Отец?
— В смысле, Батя, — ответил Верховный и вернулся к книжке. Он пролистнул несколько страниц: — Так… Употреблял Ка-Ша. Эти… фе… фе… феминитивы. Говорил, что… — Он сощурился над книжкой. — «Язык влияет на аспекты сознания, а мизогиния…»
Петян начал одной рукой массировать виски:
— Паштет, не грузи…
— Базара ноль. Это, короче, не понимаем.
Верховный перелистнул книжку к форзацу и продолжил:
— И по статистике: две трети сознательной жизни ходил патлатым…
Петян занюхал еще раз пакет с клеем и начал издавать монотонное повторяющиеся гудение, как будто изображая звук сирены:
— Ииииуууууу, ииииууууу, ииииууууу….
— Бл*, Петян, опять…
Верховный продолжил перечисление, повысив голос:
— Жим — 75, 3 453 раза надевал шмотье сомнительных оттенков, обучился трем способам открытия пива без открывашки, дважды пересматривал «Бригаду», максимум крепкого бухла зараз — 1,8 литра, 26 минут 43 секунды плача над мелодрамами…
Петян тем временем начал издавать тот же звук уже в разы громче:
— Ииииуууу, ииииууууу, ииииуууу….
Вой заполнил все пространство, Антон видел движущиеся губы Верховного, но уже не слышал его.
Громко гудела подъезжающая скорая. Антон приоткрыл глаза, увидел десяток окруживших его прохожих. Ближе к нему стояла полная пожилая женщина — у нее был испуганный вид и заплаканные глаза. Женщина эмоционально затараторила:
— Ожил, родненький! Бог видит — заметила, как идешь, крикнуть тебе хотела. Но что-то не крикнула… Как хорошо! Как хорошо, что ожил — я б себе не простила.
Антон приподнялся:
— Слушайте, бабуль. Вы либо кричите, либо себя не вините. А то Пацаны не поймут.

Пачка
Собирать вещи было тяжело. Надо ведь было срочно решать, где чье: дурацкие магниты из поездок, картины, еще какие-то артефакты их совместного быта. На память Ольге все эти вещицы были уже не нужны, лишняя боль, но она не хотела обижать Дмитрия, а то еще подумал бы, что для нее это все было неважно. Очень даже важно, но ведь это не она связалась за его спиной с какой-то девкой. Это он связался — и теперь Ольга собирала вещи. Узнала утром, спешно пришлось бежать покупать чемодан. Сил оставаться в их общей квартире не было.
Оля уже упаковывала свитера, как за грудой зимней одежды вдруг нащупала пачку сигарет. Она ненавидела, когда Дима курил. Это действие бесило ее своей бессмысленностью в сочетании с ужасным вредом, конечно же — у Оли от рака легких умер дедушка. Дима курил тайком иногда, она легко угадывала по запаху, к горлу сразу же подступала тошнота. Потом всегда долго скандалили, Оля не понимала, как можно так легко поступаться ее чувствами, Дима не понимал, какого черта за него решают. Иногда она устраивала в квартире обыски, и никогда не оставалась ни с чем. Дима не слишком старался прятать свои пачки.
Ключ гремел в замке — вернулся. Оля даже из комнаты почувствовала сильное сигаретное амбре.
«Ты что, курил?!» — Оля уже приготовилась орать. Но вдруг поняла, что ей абсолютно все равно.

Переправа через реку Мара
Памяти В.Г.
<?php $scene.title=”Mara River cross”; $scene.start() Огромное стадо гну сплошным чёрным потоком несётся по саванне, втаптывая жухлую траву в жёлто-коричневую землю. Они поднимают гигантское облако пыли… так, меньше пыли, $scene.dust.reduce(), отлично! Можно ближе — Ромо приблизил воздушный шар. Гну подбегают к мутно-зелёной реке Мара — сейчас будет самое интересное, $croc.waitAt($river.nearShore()). Антилопы начинают переправу. Вдруг что-то посередине реки затрепетало, заметалось — огромный крокодил схватил маленького гну за гибкую тонкую ногу и тянет под воду. Антилопа упирается, мычит, бьётся, брызги летят во все стороны. Но крокодил рывками затягивает добычу всё глубже, пока от головы гну не остаётся косматый островок, который медленно сливается с поверхностью реки — $croc.swallow($gnu). Отлично. Остальные гну — врассыпную, быстрее на другой берег. Маловато одного — для зрелищности надо, чтобы сожрали другого, побольше — if ($gnu.size()==SIZE.BIG && $gnu.status()==»TIRED»){ $croc.jumpAt($gnu);} в метре от противоположного берега, когда переправа уже почти закончена, — это эффектно, стильно. О, вот теперь полный флэш!
$scene.end(); ?>
Ромо так долго работал над рекой, что и сам захотел освежиться, переключился на бассейн в вилле и нырнул. В воде он радостно поёжился — новый ВР-костюм 9.0 действительно был очень хорош. Он вышел из бассейна на окружённую симметричными синими горами террасу, вздохнул и уставился куда-то мимо солнечного ландшафта.
Ромо был одним из самых талантливых молодых создателей экспириенсов в Новой Европе. Он виртуозно писал сложнейшие каньоны, ледники, горные хребты — как будто видел их в реальности. Его вертолетные туры над Андами были хитом продаж весь 2086-й. Последние несколько месяцев Ромо бредил новым творением — серией сафари-туров на воздушном шаре по Танзанийским заповедникам. Он мечтал, чтобы правдоподобность сцен заставила путешественников содрогаться и плакать, и неделями висел в архивах с лайфовыми съёмками африканской природы, изучая, как бегут гну и как львы выслеживают и раздирают зебр и косуль. При виде клыков, впивающихся в сочное алое мясо, Ромо сам яростно прикусывал нижнюю губу. Казалось, ещё чуть-чуть — и он почувствует трепет антилопы, марево тёплой крови и сухость трескучей травы. Но всегда не хватало последнего шага, решающей огранки ощущения — будто он без конца пил воду, но во рту оставалось сухо. И эта жажда преследовала его постоянно.
Последний раз Ромо выходил из кьюбикла двадцать лет назад, навестить бабушку. После коронавируса всё человечество в целях экономии постепенно переместилось в виртуал, в реальности остались только старики, сумасшедшие и мультимиллионеры. Никто больше не хотел бомжевать в комнатушке в разваленном загаженном городе, раз в виртуале на те же деньги можно кайфовать в шикарной вилле на море с бассейном и домработницей, каждую неделю без джетлага посещать новую страну, иметь гардероб в тысячу костюмов и пробовать мишленовскую кухню хоть трижды в день. Колясочники рассекали на водных лыжах по Кот-д’Азур, слепые гоняли на горных велосипедах по Альпам. Не было вирусов, боли, голода, неопределённости, не было недоступного.
Большинство, включая Ромо, были физическими девственниками. Все знали, что надо быть психом и извращенцем, чтобы вторгаться в чужое тело и разрешить вторжение в своё. Лизать чужую плоть, словно кусок мяса, обмениваться вирусами и жидкостями — дичь, преступление против селф-интегрити. Но Ромо почему-то всегда мечтал об этом странном процессе — ему казалось, физический секс приблизит его к чему-то иному — природному и безусловному.
Ромо любил бабушку и всё, что было с ней связано. Тогда, ребёнком, он выбирался из кьюбикла только чтобы провести пару часов в её уютной квартирке с коврами и геранями. Бабушка была миллениалом и отвергала виртуал. В память Ромо намертво врезалась её просьба: «Не иди в пластик!» Она умерла год назад, одна в своей кровати, дети и внуки не вышли в реал проститься. Его особая связь с бабушкой странным образом усилилась после её смерти. Он всё чаще прокручивал в голове её рассказы о реальности, которые так поразили его в детстве — особенно истории об охоте. В двадцатых годах бабушка с дедом ходили на сибирских косуль под Алматой. Они часами выжидали в колючем горном кустарнике, дыша ароматами талого снега и мокрой коры. Пальцы немели от холода, но шевелиться было нельзя. В глазах рябило от жухлой травы, ноги затекали. Но бабушка говорила, что именно в эти минуты она видела истинную красоту природы. Наконец, в самый тяжёлый и безнадёжный момент в нескольких шагах появлялась косуля. Если выстрел был удачным, они с дедом тащили тёплую тушу в охотничью хижину. По дороге они могли попасть в буран или ливень и промокнуть до нитки. Бабушка утверждала, что никогда она не чувствовала себя такой живой, как в тех холодных горах, промокшая, рука об руку с дедом, с исцарапанными ледяными ногами и с косулей на плечах. В хижине они отогревали руки над жаровней, стаскивали друг с друга жёсткие ботинки, ели оленину и хохотали без умолку. А бывало, они весь день не могли ничего подстрелить и шли спать голодными.
Ромо знал, что двадцать лет в виртуале — это граница, после которой уже опасно выходить в старую реальность, тело может просто не выдержать. Некоторые погибали уже через несколько часов. Ходили истории о несчастных, которые, выйдя в реал, больше не смогли вернуться в кьюбикл — кричали, что виртуал — полный фейк. Они бомжевали по заброшенным небоскрёбам и питались из мусорных куч у пищевых заводов. У них не было выбора — вся работа в реале поделена между прислугой для мультимиллионеров и сектором по обслуживанию виртуала и раздаётся только по связям, а курс реальной валюты так высок, что на дигитальные сбережения не прожить и месяц. Те, кто не хотел становиться бомжами, отключали все функции организма и медленно умирали.
Ромо покупал всё более дорогие ВР-костюмы, вписывал в свои ландшафты мельчайшие листики и тени облаков и программировал перелив шерсти и запах пота антилоп… но всё это было не то. Бабушка жила, бабушка видела что-то такое, что предпочла солнцу, достатку и комфорту. Если бы он смог создать гениальное сафари, то, может, стал бы дигитальным мультимиллиардером, переехал в реальность и вместо <?php($gnu) увидел живых антилоп на переправе?
Приближался Интернациональный Съезд — единственное мероприятие старой реальности. Он проходил всего раз в несколько лет в последнем физическом музее мира в Нью Москоу. Сюда слетались со всего мира посмотреть картины и скульптуры старой реальности и послушать лайфовую музыку. Это, конечно, был предлог — Ромо знал: на самом деле люди ищут того же, чего недостает ему — неидеальности, неопределённости, близости и… боли.
Он ещё не решил, пойдёт ли на Съезд, но уже начал тренировать тело, на всякий случай. Пару лет назад Ромо перешёл на премиальный сервис — дроны стимулировали мышцы и делали ему растяжку раз в неделю — так что на подготовку к реалу ему требовалось всего полтора-два месяца. Каждые два дня дрон на несколько часов отсоединял его от оборудования. Через три недели Ромо уже ходил по кьюбиклу, через четыре — бегал на дорожке. Он постепенно привыкал к дневному свету — дрон поднимал жалюзи на два сантиметра, на пять, на треть окна. Сначала его кормили пюре, соками и кашами, потом твёрдой пищей — фруктами, овощами, мясом. Вкус казался Ромо пресным, слабым, а запах, особенно у мяса — резким, серным, неприличным. Обычная еда была в разы вкуснее и не пахла. Его выворачивало, живот пучило, он просиживал часами на установленном дроном белом унитазе. Но через четыре недели Ромо уже ждал появления дрона с натуральной едой, а через пять — с жадностью уплетал цыплёнка. Теперь обычная еда казалась ему утрированной — слишком сладкой, слишком солёной или жирной.
Настал день вечеринки. Утром Ромо работал как обычно — выписывал горы и бег гну, но внутри у него все сжималось, руки немели. Подошло время, он снял очки и обвёл глазами кьюбикл: на серой стене висел смокинг, рядом стояло большое прямоугольное зеркало. Ромо глубоко вздохнул, отключился от приборов, помылся, тщательно оделся, как учили на тренинге, завязал шнурки — только на них ушло полчаса. Он долго рассматривал себя в зеркало и морщился — какой-то он помятый, несимметричный, старый. Через три часа он вызвал такси. Нью Москоу находился в полутора часах полета, по дороге Ромо вырвало четыре раза. Такси летело довольно низко, так что Ромо видел свой город — гигантский, намного более старый и разрушенный, чем в детстве, совершенно другой, чем в виртуале. Под ним мелькали полуразваленные небоскрёбы, поросшие кустарником заброшенные фабрики сменялись зарослями клёна и папоротника. В нос ударяли забытые запахи зелени, нагретого солнцем бетона и чего-то ещё — свежего, мокрого. Солнце постепенно заходило. Закат был красивым, но краски — менее яркими, чем в виртуале, и само солнце как-то меньше. Ромо подумал, что нельзя изображать закат как в реальности — покупателям это не понравится.
Вдали замерцало здание Музея с полуобваленной крышей, часть мероприятия проходила под открытым небом. В виртуале Нью Москоу Музей сверкал белым мрамором, стеклянным куполом и водопадами. Такси приземлилось, Ромо расплатился своей месячной зарплатой — цены реала. Он вошёл в огромный зал с блестящим паркетом. Свет от ламп и бокалов врезался в глаза, мелодия лайфовой оркестровой музыки ввинтилась в мозг, пестрота и беспорядочность масляных пятен на картинах привела его в панику — как раньше люди не сходили с ума от неэлектронного искусства! Ромо мутило от смеси запахов духов, еды, пота и ещё какой-то натуральщины. Он прислонился к стене с картиной, размалёванной разноцветными прямоугольниками. Ремень сдавливал живот, воротничок скрёб шею, гравитация прибивала к земле, но ужаснее всего был вросший ноготь на левой ноге. При каждом шаге он бритвой вонзался то в мясо, то в ботинок.
Она стояла с конусообразным бокалом — кажется, там было шампанское, — и разглядывала картину с прямоугольниками. В золотом платье и с золотисто-русыми волосами до плеч она казалась одной из скульптур старой реальности. Он непроизвольно шагнул ближе. У неё были карие глаза, или нет, охристые с зелёным — в них плавали десятки оттенков, точек и переливов. Глаза окружали прямые чёрные ресницы, над ними росли такие же чёрные брови — буйные, как ветки кустарника в саванне — и Ромо захотелось их пригладить, <?php $lana.eyebrows.brush(); ?>.
Что ей сказать? В виртуале Ромо знал всё о старом искусстве, он знал всё обо всём. Неточные науки отменили ещё в 50-ых, но стоило подключиться к облаку и врубить искусственный интеллект — и можно вести дискуссии о живописи, музыке, истории и литературе. В реале Ромо даже не мог рассказать анекдот. Он уставился в жёлтый пол перед собой. Наконец, раздался её приятный низкий голос:
— Это Марк Ротко. Правда, необыкновенные цвета? Говорят, его картины заставляют плакать. — Она представилась Ланой. — Не бойся, мы можем говорить о чём угодно, здесь не нужен дисклеймер.
— Я ничего не понимаю в реальном искусстве.
Ромо вздрогнул, он не привык к звучанию собственного голоса. Лана улыбнулась и коснулась его рукава. Он увидел её лицо совсем близко и машинально потянулся листать фильтры. Один глаз Ланы был больше другого, у рта лежали тонкие линии морщинок, между передними зубами виднелась, словно ниточка, щербинка — такой неточности Ромо ещё никогда не видел. Заметив его движение рукой, она расхохоталась:
— Со мной поначалу было то же самое — все казались какими-то непонятными, некрасивыми. Ничего, ты быстро привыкнешь!
— Давай выпьем шампанского, — выдохнул он.
Они сели за длинную барную стойку и заказали бутылку. Не верилось, что этот шипучий наркотик был когда-то легальным. Ромо смотрел на лицо Ланы — дикое и притягательное. Она облизнула кромку бокала. Он не привык рассказывать о себе, в виртуале вся инфа об участниках грузится автоматически. Он кое-как объяснил про вертолётные туры над ледниками и Андами. Лана захлопала в ладоши — оказалось, она с отцом проделала несколько Роминых туров. От шампанского Ромо становилось легче, свободнее. Он рассказал ей о воздушном шаре над Серенгети, о том, как гну пересекают реку, хотя знают, что там крокодилы, как погибают. Лана считала, что Ромо и Марк Ротко очень похожи — оба гениальные криэйторы, оба видят мир сверху, заставляя зрителей плакать. Она взяла Ромо за руку — будто ВР-костюм 9.0 пропустил тройной разряд. Он изо всех сил пытался её слушать, но отключался — в виртуале не фиксируются на одном собеседнике, параллельно ведутся минимум десять чатов. Шампанское выветривалось — и к Ромо возвращались усталость, боль в пальце на ноге и резь в глазах.
Лана встала и потянула его за собой. Они поднялись наверх, он еле поспевал за её быстрыми шагами. При мысли о более близком физическом контакте с ней его пробирала дрожь, живот крутило — неужели это случится, что если у него не получится, если Лана захочет чего-то слишком неудобного, вдруг у неё горький вкус или вирус. В номере пахло как в квартире у бабушки — коврами и деревом. Лана заперла дверь и расположилась на диване, он подсел к ней на край. Её лицо было неидеально, почти нелепо — и в сто раз красивее отретушированных аватаров. В этом лице было столько жизни — в складочках у рта, в золотом пушке над губой, в болотно-зелёных переливах глаз. Вдруг Ромо ощутил её запах, увидел поры, пушок и щербинку — она его поцеловала! Он ответил и очутился во влажном, мягком, липком. Совсем по-другому, чем виртуальный контакт — чёткий и крепкий. Он втягивал Лану и чувствовал, будто пьёт, пьёт, пьёт — и, наконец, напивается. Сердце сумасшедше билось, ремень на брюках давил. Почему-то он начал считать про себя: раз, два, три, четыре… её бактерии проникают в его организм… нет, не думать об этом! Семь, восемь… её тело поглощает его, они сливаются в мокром, скользком, $croc.swallow($gnu)… нет… стой! Ромо отодвинулся. Лана засмеялась: «Не бойся, я не задушу тебя… и я ничем не больна». Но он уже видел, как разжигаются гнойники у него во рту, носу, горле, паху. Даже если она здорова, она — чужеродный организм, вторгающийся в эквилибриум его тела. Он не может загрузить её интимные предпочтения, а она не знает, что нравится ему…
— Лана, извини, я не…
— Ты знаешь, — Лана смотрела куда-то сквозь него, — много лет назад мы с отцом по-настоящему были в Танзании, и я видела живых гну…
— Не может быть… — Ромо начал задыхаться, в глазах рябило. Он хотел продолжать, но не мог — слишком силён стал поток раздражителей — её мыслей, притягательности, давящих брюк и пульсирующего пальца. Это вторжение в его сознание и тело зашло слишком далеко. Он отдал бы сейчас всё, чтобы просто врубить ИИ — и пусть разговаривает вместо него, проникает в неё… делает всё, всё!
— Они бегут к новым пастбищам, чтобы жить.
— Лана, прости, мне надо идти, я…
— Знаешь, кто ты, Ромо? Ты $gnu.size()==SIZE.BIG && $gnu.status()==»SCARED» ты почти пересёк… — test failed — — test failed —
$lanaScene.end(); ?>
duration: 3 hours 51 min 2 sec
test failed — end of simulation.
test failed — end of simulation.
Ромо швырнул об пол аугментационные очки. Там продолжала мигать тестовая среда с лицом Ланы. Он посмотрел на свои ноги в ВР-костюме 9.0 и на серые стены вокруг. Рядом с длинным зеркалом висел смокинг. Ромо вздохнул, стиснул зубы, выдрал из вены капельницу, шатаясь, приблизился к двери на улицу и распахнул её. В кьюбикл ворвался запах зелени, нагретого солнцем бетона и чего-то ещё — свежего, мокрого, живого.

Просто переводчик
1995
Солнце слепило глаза, пот струйками стекал по спине. Эрнст Нёлле, за пятьдесят лет привыкший к умеренному канадскому климату, чувствовал себя здесь как в духовом шкафу. Еще пару дней назад он был дома в Онтарио, а сейчас плелся по безлюдной улице курортного городка во Флориде, о существовании которого раньше и не подозревал. В кафе неподалеку в первый раз за эти дни он заставил себя нормально поесть.
Подходя к деревянному зданию, в котором располагался его отель, он заметил на террасе двух мужчин в серых костюмах. Они встали ему навстречу. Один был высокий, с черными усами шеврон над толстыми губами. Второй — с короткой военной стрижкой — держал в руках темно-синюю папку с эмблемой орла.
— Эрнст Нёлле? — спросил тот, что с усами.
— Да. В чем дело?
— Мы из Управления специальных расследований, министерство юстиции. Я агент Розенберг, а это агент Коул. — Они показали удостоверения. — Мы бы хотели задать вам несколько вопросов.
Ноги у Эрнста подкосились. Он ухватился за перила террасы, чтобы не упасть.
— Хорошо. Только ради бога, не здесь.
Они прошли во внутренний двор с фонтаном в виде пары пухлых ангелочков с вазой в руках. Вокруг были раскиданы столики, только один из которых был занят пожилой супружеской парой. Эрнст и агенты сели поодаль. От фонтана приятно тянуло свежестью.
Подошла официантка. Розенберг и Коул заказали кофе, Эрнст — стакан воды со льдом.
— Приехали к нам погреть косточки, мистер Нёлле? — начал Розенберг, закинув ногу на ногу.
— Да. Но тут для меня слишком жарко. Я к такому не привык.
— Если вы собираетесь дальше на юг, например, в Аргентину, — Розенберг подмигнул, — то поверьте, там жара совсем невыносима.
Эрнста начал раздражать его насмешливый тон.
— А вы туристический агент?
Розенберг пристально смотрел на Эрнста маленькими черными глазами.
— Я думаю, вы в курсе, что в день вашего отлета Канадское правительство решило лишить вас гражданства? При переезде вы кое-что забыли им рассказать. Например, о вашей службе в СД.
Эрнст обернулся на пожилую пару проверить, не слышат ли они их разговор.
— Вас призвали на службу как фольксдойче. Когда наци пришли в вашу украинскую деревню.
Коул, который до этого сидел практически неподвижно, раскрыл папку, вытащил из нее лист бумаги и положил на стол. В левом верхнем углу Эрнст увидел свою фотографию. Гладкое лицо, наивные глаза. Неужели он когда-то был таким?
— Вы входили в Айнзацгруппу, — заговорил Коул. — В сорок третьем награждены Железным крестом. Потом ранение, окончание войны встретили в госпитале в Германии. Оттуда почти сразу мигрировали вместе с женой в Канаду.
Эрнст потер шею. Сколько он уже не спал? Сутки? Двое? Голову будто медленно сдавливали металлическим обручем.
— Я был переводчиком. Только и всего.
— Есть показания другого переводчика из вашей команды, Петра Вольфа. — Коул достал из папки еще один лист и положил рядом с первым. — Может быть, помните?
— Нет.
— На суде в Германии он заявил, что каждый член группы был обязан хотя бы раз участвовать в казни.
— Чушь, — прохрипел Эрнст. — Говорю, я был простым переводчиком. Мне было семнадцать. Мальчишка.
— А вот…
— Переводил, чистил сапоги, охранял склады от партизан.
— Вот показания еще одного переводчика, Йозефа Фукса. Он упомянул вас в числе участников расстрела пятисот евреев под Ростовом.
Эрнст тряхнул головой, словно отгоняя мысли.
— Я смотрю, уже начался суд. Адвокат мне разве не полагается? — Он увидел, что к ним кто-то приближается, и замолчал.
Официантка поставила на стол напитки и ушла. Лед в стакане Эрнста потрескивал и быстро таял.
— Еще пока не суд. — Розенберг сделал большой глоток кофе и вытер усы рукой. — Но он будет. И вы должны решить, где: здесь или в Канаде. И мой вам добрый совет, без иронии, действительно добрый: возвращайтесь в Канаду. Там ваш дом и семья, там вы наймете хорошего адвоката.
1942
Это было четырнадцатого ноября сорок второго года. Около шести часов вечера я услышал шум, доносившийся с улицы. Выглянув в окно, увидел, что к зданию подъехала вереница автомобилей: два легковых и два грузовика. Легковые машины были самые обычные, а грузовиков таких я раньше не видел. Они были похожи на автобусы, но без окон, просто глухой серый метал.
Из легковых автомобилей вышли несколько офицеров и около десяти солдат. Через месяц после оккупации к нам уже приезжала комиссия во главе с бургомистром, искали коммунистов и евреев. Тогда забрали двух воспитательниц. Я смотрел на огромные серые грузовики и думал, что в этот раз они смогут увезти весь детский дом.
Дверь открылась, и в комнату вошли несколько солдат с автоматами, а за ними офицеры. Один из них, в надвинутой на глаза фуражке с черепом и костями, поводил по сторонам большим, как картофелина, носом и заговорил, обращаясь ко мне.
— Вы директор? — перевел с легким украинским говором солдат, который стоял рядом с ним. Он был в форме службы безопасности (на рукаве нашивка — белые буквы SD в черном ромбе), очень молодой, с гладким лицом и ровным пробором черных волос.
Я ответил, что да, директор это я.
— Я Вальтер Рауфф, Оберштурмфюрер СС, — перевел молодой солдат. — Я хочу получить списки всех воспитанников этого детского дома.
Я принес документы из кабинета и отдал Рауффу.
— Сколько всего детей в доме и сколько из них могут ходить? — спросил он.
— У нас порядка сорока полностью лежачих ребят, все остальные могут ходить.
— Хорошо. Это доктор Дамцог. — Он указал на человека в военной форме. — Он осмотрит детей.
А ведь тогда я обрадовался. Подумал, что на нас, наконец, обратили внимание. Что у наших «тяжелых» будут обезболивающие, и они смогут хотя бы немного поспать; что ребята перестанут есть картофельные очистки, ведь с приходом немцев нас оставили без продуктов; что нуждающиеся даже, возможно, получат протезы и ходунки.
Я вызвался сопроводить Дамцога. Мы вчетвером — он, я, наша медсестра и молодой переводчик, — зашли в первую комнату, где я сказал детям, что пришел доктор. Все, кто мог, повскакивали с кроватей, а Вася Васильев даже прокричал «гутен таг». Дамцог сделал круг по комнате, покивал головой, ненадолго задержался у нескольких кроватей и вернулся ко мне. Некоторые ребята, пытаясь привлечь его внимание, показывали свои культяпки и куксились, когда доктор просто проходил мимо. Невостребованный переводчик от скуки чистил ногти спичкой. То же самое повторилось и во всех других комнатах, поэтому осмотр прошел быстро.
Когда мы вернулись, Рауфф стоял возле окна, сложив руки за спиной, и смотрел на солдат, которые курили возле грузовиков. Они перекинулись с Дамцогом парой фраз на немецком. Он посмотрел на меня.
— Доктор сообщил, что дети выглядят плохо, они недоедают. — Мое сердце быстро застучало, вот сейчас он скажет, что нам возвращают довольствие. — Мы их забираем и переводим в Ростов. Там будет соответствующее лечение и хорошие условия. Сообщите об этом детям и выводите всех на улицу.
Я смотрел в голубые холодные глаза переводчика. Тем временем Рауфф направился к выходу. За ним пошли все остальные.
— У вас полчаса, — сказал он на ходу.
— А что же мы будем делать? Персонал? — тихо спросил я.
— Мы найдем вам применение, не беспокойтесь. — Он поправил фуражку и вышел.
Я обежал комнаты и сообщил все детям. Кто-то начал плакать, но в основном все воодушевились. Переезд был для них целым событием. Топот башмаков, стук костылей и протезов сотрясали деревянный дом. Дети одевались, собирали свои вещи в узлы и выбегали на улицу. Малышей и лежачих мы выносили на руках, солдаты их забирали и относили в фургоны.
Когда к грузовикам повели остальных, Лена Кулешова — девочка была у нас всего третий день и не успела ни с кем подружиться — закричала, что забыла свою деревянную лошадку и попыталась вырваться. Солдат дернул ее за руку и потащил по промерзшей земле. Я кинулся к ней, но откуда-то сбоку прилетел тяжелый удар в голову.
Очнулся я на земле. С трудом сел. Одна рука онемела, сколько я так пролежал, не знаю. В месте удара нащупал липкое месиво из волос и крови. Двор был усеян вещами и костылями. Солдаты ловили детей, как разбежавшихся цыплят. Упирающихся несли к грузовикам. Из дома выносили тех, кто успел спрятаться. Один солдат колотил в дверь уличного туалета и орал на немецком. Безногий Колька Кораблев быстро полз по земле в сторону сарая. Закрыл глаза, чтобы не видеть, как его хватают.
Пошатываясь, я встал. Кровь медленно стекала по шее за шиворот. Под ногами лежало несколько маленьких узелков. Я поднял их, прижал к себе и зачем-то пошел к фургонам. Там переводчик помогал затаскивать последнего пойманного ребенка.
— Не надо, — сказал он, отряхивая руки. — Вы можете возвращаться в дом.
— Не жалко? — спросил я почти шёпотом.
— Жалко. Поверьте, это все как раз из жалости.
Они расселись по машинам, завели двигатели и уехали.
Через несколько дней их нашли закопанными в трех километрах от дома. Многие лежали в обнимку. Когда город освободили, врачи провели экспертизу. Следов огнестрельных ран или увечий найдено не было, все погибли от выхлопных газов еще в грузовиках.
— Из воспоминаний Константина Николаева, директора детского дома города Азов, использованных в ходе судебного процесса над пособниками немецких оккупантов.
2021
— Папа? — он ощутил у себя на колене что-то теплое. Это была рука. За ней из тумана выплыло лицо Ирэн.
— Папа, все хорошо? — Она пыталась поймать его взгляд.
Он открыл рот, но подавился кашлем. Боль разошлась по всему телу, словно из него выдирали колючую проволоку.
— Да, — наконец выдавил он.
Он был в гостиной своего дома. Ирэн сидела рядом на диване. Он перевел взгляд на женщину в черном пиджаке, которая сидела в кресле напротив.
— Кто это?
— Папа, это же наш адвокат, Джулиана. Джулиана Сигал, — сказала она тоном, каким обычно говорят с маленькими детьми.
Эрнст кивнул.
— Мистер Нёлле, я говорила о том, что процесс депортации запущен. Но он будет не быстрым. Есть много бюрократических моментов, через которые нужно пройти. Я думаю, что несколько лет у нас в запасе есть.
Двадцать пять лет судов и апелляций, и вот они наконец добили его. Сколько он еще сможет прожить? Год? Два? Дают спокойно умереть. Как благородно с их стороны.
— Но на правительство давят журналисты и организации, они будут говорить об искусственном затягивании процесса, и тогда шестеренки могут завертеться быстрее. — Джулиана покрутила указательным пальцем.
Она сделала паузу и глубоко вздохнула.
— Обезопасить нас в этом случае сможет ваше… теоретическое признание каких-то фактов, на которых делало упор обвинение. Тогда они от вас отстанут.
Эрнст посмотрел в окно. Ветер гонял коричневую листву по зеленой траве. Молчание затягивалось. Ирэн снова положила руку ему на колено, видимо, чтобы проверить, с ними он все еще или нет. Он решил не реагировать.
— Давайте мы на этом сегодня закончим, — мягко сказала Ирэн.
Когда она провожала адвоката, в комнату забежал малыш Роберт, в руках у него были шахматы.
— Сыграем, дедуль? — спросил Роберт. — Чур я белыми.
Роберт расставлял шахматы, а Эрнст смотрел в одну точку, широко раскрыв глаза. Все это время он был законопослушным гражданином, работал, платил налоги. И что в итоге получил? Непрерывные суды, помои, выливаемые на него и семью, постоянный страх депортации? Соседи отводят взгляд, когда он заходит в магазин, дети в школе дразнят Роберта Гитлером. По телевизору лицемерные морды политиков рассказывают о его якобы преступлениях, хотя сами погрязли во взятках. И все потому, что он просто был переводчиком.
Наверное, он случайно дернул рукой. Шахматная доска подскочила, фигуры покатились по столу и начали громко падать на пол. Эрнст выругался и наклонился под стол, где схватил первую попавшуюся фигуру и со всей силы сжал ее в кулаке. Костяшки побелели, боль начала резать ладонь. Все задрожало и заколыхалось.
— Ничего страшного, дед, — сказал Роберт, ползая под столом. — Ты не виноват.
— Что?
— Ты не виноват, — повторил Роберт, с удивлением смотря на него.
— Не виноват?
Эрнст откинулся в кресле и закрыл глаза.

Сахарок
— Ну что, малыш, приехали.
— Алексей Сергеевич, поздравляю, вы дошли до пятой годовщины свадьбы почти без потерь. Впереди быстрая победоносная война за возвращение былой страсти. Место битвы — отельные простыни.
— Мань, а сегодня можно без комедии? Выходи из машины, пойдем.
Маня спрыгнула с сиденья и начала собирать по салону бумажки от сладостей, которыми закупалась на каждой карельской заправке. Муж уже стоял на крыльце отеля и подзывал её рукой, будто нашел что-то интересное.
— Да господи, что за спешка. Там что, за стойкой говорящий медведь? — ворчала Маня.
Маню на самом деле звали Амалией, но она с детства не использовала это имя — считала его вычурным. «Маня» ей шло гораздо больше, её так звали все. Она тряхнула челкой, натянула кепку на глаза и пошла к мужу.
— Тут Боря!
— Какой Боря… Что?!
— Говорит, приехал на три дня. Он с женой. Предложил поужинать. Что думаешь?
— А можно будет прогулять?
Внеочередные звонки психологу оплачивались по двойному тарифу. Маня потерпела пару часов, но решила звонить. К терапии, которую когда-то предложил Лёша, она относилась скорее легкомысленно, не признавала её роли. Каждую среду она приходила просто поговорить и побороть тревогу, которая периодически накатывала без причины. Говорить она любила: очень ценила эту возможность услышать себя со стороны. И гордилась каждый раз, когда её непроницаемый психолог смеялся.
Официант в отеле сказал, что ближе к озеру ловит лучше, до берега было метров семьсот в горку. Пробираться между соснами оказалось сложно, а идти далеко. В шлёпки быстро набился песок, Маня разулась и пошла босиком.
— Нас будет четверо. Он с женой и я с Лёшей. В этом проклятом отеле, по-моему, больше нет никого. Только вода и сосны, особо не сбежишь и в кустах не спрячешься. Не хочу идти на ужин. С другой стороны, любопытно — каким он стал. Я Борю не видела с последнего курса. Интересно, какая у него жена? Когда вообще он успел жениться. У него же отсутствует этот ген. Я к такому не готовилась, очень неприятно.
— Вспомните наш механизм: когда возникает соблазн поддаться эмоциям и тревоге, смотрите на ситуацию со стороны, как в кино. Наблюдайте за своими эмоциями, дайте себе на них право, но не вовлекайтесь.
— Да хреновое кино какое-то. Вот бы он растолстел. Вот бы она была дурой. Хотя Боря на дуре бы не женился. И не растолстел бы. Господи, зачем нам этот ужин.
— Для мужа?
— Самой интересно. Хотя страшно до смерти. Если серьезно, эту глупую историю давно надо было прекращать. Девушка лучшего друга — это только в студенчестве свято. К тому же Лёша меня не отбил, а считайте, подобрал. Как собаку больную. Боря же ушёл в один день. Сначала предложение сделал, а потом — разлюбил, прости, дорогая. Я тогда чуть не умерла. Зато появилась новая привычка — не доверяй слащавым мудакам.
— Да, этот эпизод мы прорабатывали. У нас время. В среду жду — обсудим вашу поездку.
Ужин закончился быстро и никому не доставил удовольствия. Разговор шёл туго — про машины, про работу, про отпуск. Мане в голову лезли только колкости. Боря не растолстел, разве что волосы стали короче. Он выглядел и говорил почти так же, как в университете, просто больше не старался забрать всё внимание себе. За столом он держал за мизинец свою красивую жену — и это тоже Мане было знакомо. Чтобы не болтать, она налегала на полусладкое так, что под конец понадобилось пройтись.
Ей хотелось хоть с кем-нибудь нормально поговорить, но карта психолога была уже разыграна. Она снова двинулась к озеру и снова не дошла: плюхнулась на песок, открыла чат и начала наговаривать сообщение подруге — звонить в начале первого было неудобно.
— Встретились нормально. Правда, Боря с Лёшей ведут себя по-идиотски, как будто последний раз вчера виделись и не было никакой ссоры. Боря с ходу кинулся расспрашивать про машину, даже жену свою не представил. Выделывается как придурок. Сказал мне: «Ты чё, Мань, из криокамеры? До пенсии будешь похожа на подростка?» Я считаю, что это комплимент. Тупой, как Боря, но комплимент. Он резвится, хоть бы жены постеснялся. Она странная немного. Всё время улыбается, даже когда ест. Какая-то вежливость неестественная, бесит. Она говорит «быть может…» Я клянусь тебе, Гал: «Быть может, сегодня пойдем купаться?» Это просто Чехов — три сестры в вишневом саду жрут крыжовник. Я этому не верю. Такие девицы днём надевают босоножки на белый носок, а ночью практикуют шибари. Это так устроено — гомеостаз, равновесие разврата в природе. Кроме того, я хорошо знаю своего бывшего. Ему такое нравится. Её зовут Маргарита. Она очень высокая. Всё, ушла. Целую.
На второй день, когда все освоились, стало понятно, что, кроме прогулок и оздоровительных процедур в местном спа, делать в отеле нечего. Мужчины собрались ехать на рыбалку. Вдвоём, без жён. Им всё-таки нужно было поговорить. Маня лежала с леденцом во рту в огромном гостиничном халате. Она вложила свои маленькие ступни в ладони мужа и капризно протягивала каждую фразу.
— Лёёёша, я не пойдууу с ней никуда. О чем мы, по-твоему, должны разговаривать? Привет, я тоже видела член твоего мужа, но уже забыла, как он выглядит, не напомнишь? Так, что ли? Тебе не кажется неестественным устраивать мужской разговор, насильно отправляя двух малознакомых женщин лежать в глине и огуречных масках? На эту дылду никакой глины в Карелии не хватит. И вообще, я не уверена, что нимфам вроде неё можно пачкаться. Ты заметил, что вся её одежда цвета пастилы? Это же не женщина, а зефир. Помнишь, как она брови подняла, когда я выругалась за ужином?
— Вообще мат тебе не идет, тут я с зефиром полностью согласен.
— Отлично, но я отказываюсь играть с ней, пока вы с Борей выясняете отношения. Ещё попадёт под дурное влияние, научу её плохим словам, мама заругает. А вам надо не на рыбалку ехать, а пойти в бар, выпить водки и обо всём поговорить. И не сейчас, а тогда, семь лет назад — вы же взрослые люди.
Лёша молча складывал вещи, больше не перебивая жену. Это был её бенефис, и ему нравилось её слушать. Маня не хотела отпускать мужа — годовщина должна была встряхнуть обоих. «Добавить сексу сахарку», — шутила Маня.
— Я пошёл. А тебе приятной глины. Ценю твой жест: провести целый день в спа — это выбор сильных, Мань.
Мужчины уехали. Маня смирилась — делать всё равно было нечего. Пока они с Маргаритой молча спускались в спа, она пыталась выдумать хоть одну тему для разговора. Кажется, впервые в жизни ей было нечего сказать. На входе им выдали одноразовые трусы. Маргарита в ответ молча кивнула медсестре и улыбнулась. Маня, конечно, не смогла сдержаться, снова вступил её подуставший внутренний комик:
— Это надо на себя надеть? Что за поникшие снежинки со школьного праздника?
В раздевалке, кроме них, никого не было. По негласному правилу девушки встали друг к другу спиной. Маня стянула шорты и начала выпутываться из огромной Лёшиной рубашки, не расстегивая пуговиц на вороте. Голова застряла, Маня пару секунд металась, как глупый кот в пакете, пока рубашка сама собой не соскользнула вверх. Освободившись от одежды, Маня открыла глаза — перед ней были два прекрасных соска, розовых, как новорожденные поросята. Маргарита улыбалась, глядя на Маню немного сверху. Из-за спины на голые плечи спасительницы лился свет из узких окон раздевалки. Маня опомнилась не сразу:
— Какая была бы нелепая смерть — асфиксия от Лакоста.
— Чудная ткань. Жаль, мне клетка не идёт. — Маргарита протянула рубашку, накинула халат и вышла из раздевалки.
Маня молчала. Она смотрела на рубашку в руках и думала, а идёт ли ей клетка. И если не идёт, то зачем она её носит. И почему раньше не думала, что может хватит таскать Лёшины рубашки. Медсестра вернула Маню обратно в кафельную раздевалку — пора было начинать процедуры.
Ванны, обертывания и маски вымотали обеих. День прошёл незаметно.
Боря и Лёша вернулись поздно, когда жёны уже разошлись по номерам. Маня встретила довольного мужа в кровати. Она внутренне порадовалась, что всё прошло хорошо, но оставаться с ним почему-то не хотела. Она оделась, взяла шлепки — сразу в руки — и пошла на свой песчаный холм рассказать про день.
— Мужчины — самые странные звери на свете. Не говорили столько лет, имен друг друга избегали, а тут — одна сраная рыбалка, и они опять друзья навек. Ты думаешь, они откровенно что-то обсудили? Конечно, нет. Они обсудили плотву. Это какой-то тайный код, ложа эмоционально-недоступных мужиков и их обряды очищения: водка, рыбалка, баня, стриптиз. И ради этого я сегодня мокла с Бориной принцессой… Фу, не хочу про неё говорить. Ладно пойду, напиши, как получишь.
Солнце уже скрылось, но песок ещё сохранял тепло и приятно обволакивал ступни. Маня думала про день. И про Маргариту, перебирая в голове каждую раздражающую черту. Её большой розовый рот, всегда растянутый в улыбке. Длинные руки и такие же длинные ноги — как у огромного белоснежного паука. Её короткие юбки — нежно-розовую и голубую — из-под которых при движении виднелись круглые ягодицы, ровные, как в сахарной глазури.
Маня не заметила, как легла на песок. Её рука миновала тугую резинку спортивных шорт и хлопковые стринги: «Эта женщина не настоящая».
Маня вспомнила ванны и маслянистую купель, в которую положено было опускаться в простыне. Мокрая ткань прилипала к коже, превращая Маргариту в мраморную скульптуру, положенную навзничь.
«Как много тела», — думала Маня. Как можно быть такой упругой, такой ровной, без царапин и морщин. Волосы всегда лежат по плечам, с которых по законам физики должны скатываться любые бретели.
Песок под Маней стал совсем горячим, рука, ускоряясь, пульсировала. Маня дышала глубоко, через нос, сжав губы. Мокрая кожа, идеальный пупок, блестящие ключицы. Тепло, испарина, дрогнули ступни. Всё. Она открыла глаза и вытащила липкие пальцы. Над головой зелёным куполом сходились сосны, через которые выглядывали мелкие северные звезды. Маня в первый раз с приезда заметила, как безлюдно на берегу. Как тихо вокруг. И как красиво переливается озеро. Было свежо и спокойно. Хотелось помолчать.

Терпение и труд
Подошва отклеилась. На мягкой изношенной коже образовались потертости и заломы. Молния заедала. Вместо язычка Гриша использовал скрепку. Зарплата позволяла купить новую пару, но он не хотел расставаться с любимыми растоптанными ботинками. В них он чувствовал себя на своем месте.
Гриша промазал щель клеем и прижал стоявшей без дела гантелей. Пообещал себе заняться спортом со следующей недели и пошел гладить рубашку.
На предприятие приезжал важный заказчик.
С самого утра все ходили на цыпочках: директор дергался из-за каждой мелочи и срыгивал указания, как кот — шерсть. Гриша заходил в курилку с опаской. Куда ни ступи, всюду шипели, дымили и огрызались без причины.
— Я слышала, что переводчик у них из этих… ну… избавленцев.
Одни трепались, что он избавился от третьего уха, другие шептались про второй член. Гриша мялся в дверях, ожидая, пока кладовщик Соснов закончит разговор.
— Мерзость. А мне ему руку пожимать, — сказала юристка и кивнула на мнущегося в дверях Гришу.
Соснов выпустил дым кольцами, спросил:
— Чего тебе?
Гриша протянул отчет с инвентаризацией, в котором плясали цифры.
— Иди к бухгалтерше. Пусть сама разбирает, чего там насочиняла. — Соснов махнул сигаретой и не притронулся к бумагам.
— Она на пофничном.
— Че?
Кто-то считал вдохи и выдохи, когда волновался. Гриша — удары кулаком по бедру. Слова он выговаривал с боем. Два языка не уживались в одном рту, как две змеи на одной кладке. Уроки литературы снились в кошмарах. Когда все одноклассники сбегали после звонка играть в футбол и лупить друг друга рюкзаками, Гриша оставался дотемна в классе. Учительница проверяла сочинения, неуклюже сжимая ручку в огромной руке, больше похожей на ласту. А Гриша читал вслух стихи, пока его не начинало тошнить от вкуса пластиковых камешков во рту.
— У меня дел по горло. Все завтра, — не дослушал Соснов.
Завтра у него всегда переходило в послезавтра, а послезавтра на последнюю пятницу марта.
— Стой, а где бейджик? В смысле забыл? Щас главный увидит, нам всем пиздец… прошу прощенья, дамы. — Соснов отжал бейджик у водителя погрузчика, у которого смена подходила к концу. — На, теперь ты Саня. Будешь должен.
Гриша не смог заставить себя позвонить бухгалтеру Наталье, вдруг у нее температура, а он со своими вопросами. До позднего вечера он пересчитывал запасы на складе. Первого сорта муки недоставало, зато второго было в избытке. Когда он пришел с отчетом к директору, в приемной никого уже не было. Гриша взял из лотка принтера лист, написал «Улыбнись» и сложил журавлика. Позвать Илону на свидание ему и в голову не приходило. Ее особенность — раздвоенные мочки ушей — придавали образу озорства, а не отпугивали посетителей, как моржовые усы помощника экономиста.
Открылась дверь и, пятясь задом, вышла уборщица. Из кабинета пахнуло коньяком и апельсиновыми корками. Видимо, отмечали новый контракт. В животе заурчало. Гриша накрыл журавлика папкой.
Марь Петровна развернулась и низко наклонилась, словно готовилась поднять противника на рога. Только вместо рогов на Гришу уставились восемь паучьих глазок. Ее человеческие глаза на лице были затянуты катарактой, которую легко исправила бы операция. Живи они в идеальном мире. Гришина бабушка тоже до самой смерти мучилась с острыми зубами, росшими вторым рядом позади обычных. Она не могла жевать без боли и травм, потому что стоматологи приравнивали удаление лишних зубов к избавлению.
— Эка вы допоздна задержались, Сашенька.
Гриша посмотрел в окно на свое отражение и увидел косо пришпиленный бейджик. Он весь день проходил с чужим именем на груди, а никто не спросил почему. Гриша открыл было рот, но не решился поправить уборщицу. Гриша-Саша. Какая разница.
— Неужто дома никто не ждет? — спросила она, вертя головой, чтобы поймать его в фокус.
Гриша пожал плечами. С тех пор как не стало бабушки, его и впрямь никто не ждал. Кроме муравьев. Гриша вел с ними войну, сколько себя помнил.
Субботу он проводил у сестры, макая свернутые треугольником блины в варенье. Оля нянчилась с фиалками. Она постоянно покупала новые на рынке, а старые выбрасывала, когда погибали. Вот и сейчас Оля причитала, что им не хватает солнца. Засохшие цветы опали. Темные листики тянулись вверх на тонких загнивающих ножках.
— Переставь на другое окно, — посоветовал Гриша. — На восточную сторону.
Она потянулась к дальнему горшку, чтобы полить капризный цветок из ложечки под корень. Гриша увидел на руке Оли свежий синяк.
— Ты что! Они этого не любят. Сразу сдохнут.
— Они так и так сдохнут.
— Типун тебе на язык.
— Тогда уж на два. Откуда синяк?
Она убрала тарелки в раковину прежде, чем ответить:
— Ой, этот, что ли? Дурость, Гриша. Ходила на антицеллюлитный массаж. Знаешь, что это такое? Нет? Ну и правильно. По ощущениям, будто ногами отпинали.
Неужели сошлась с бывшим мужем, подумал Гриша. После стольких лет унижений.
— Больше не пойдешь?
— Пойду, конечно. Кому я такая нужна? Посмотри на меня.
Под подбородком у Оли свисала складками кожа, как у индюка. В детстве мальчишки со двора спрашивали, правда ли у его сестры под головой растет мошонка. Поэтому друзей у Гриши не было.
— Это тоже уберут, что ли? — Гриша махнул на ее шею.
— Ты с ума сошел? — Оля зашипела и огляделась, хоть они и были в квартире одни.
— Только не говори, что никогда не думала избавиться от этого уродства.
Оля покраснела и налила полный стакан воды из-под крана. Кожа при каждом глотке подпрыгивала и дрожала.
— Ты к чему это, Гриша? Опять всякой гадости начитался? Извращение это все. Против природы. Мы такими родились, значит, так и должно быть. Ясно?
— А зачем аборт тогда сделала? — Гриша прикусил языки, но было поздно. Оля бросила стакан в раковину, и он раскололся на две части.
— Ешь блины. Я для тебя пекла.
Выходные тянулись непомерно долго. Гриша думал об исчезнувших пяти тоннах муки, о переводчике-избавленце, об улыбке Илоны, когда та увидит журавлика.
Вдруг раздался звонок. Гриша не сразу сообразил, что это домофон. Уже и забыл, как он звучит. Гриша снял трубку и представил, как услышал бы желанное «Это я». Но там всего лишь ошиблись квартирой. Гриша какое-то время стоял под дверью, прислушиваясь к чужим шагам. По косяку вверх полз одинокий муравей. Никто так и не постучал. Ночью во сне Гриша видел, как муравьи по крупицам выносят муку со склада и складывают в мешки за забором.
У подъезда Гриша столкнулся с дворником. Тот выкатывал мусорный контейнер из закутка. Одним ртом он курил сигарету, другим жевал жвачку. На ногах у него были резиновые сапоги. Практичные в нынешнюю снежную кашу, но слишком холодные. Ему бы мои ботинки, подумал Гриша. Надежные. Удобные. Подклеил, и того гляди на следующую зиму хватит.
На работе Гришу уже поджидал Соснов с чаем и сушками.
— Ну что там с отчетом? По-прежнему не идет? Все выходные из головы не мог выбросить, чего ты там недосчитался.
— Пять тонн.
Соснов поперхнулся. Гриша рассказал, что, скорее всего, муку первого сорта расфасовывали в мешки второго сорта и сбывали кому-то своему по себестоимости, а затем перепродавали, как высший сорт со всеми наценками. К директору пошли вместе. Говорил Соснов. Гриша больше косился в сторону приемной. Там Илона украдкой зевала и подкрашивала ресницы.
— Дальше не ваша забота, — услышал Гриша конец разговора.
— Видал, как разозлился? Готов поспорить, он найдет этого шныря и своим же хвостом придушит.
Гриша кивнул. Илона даже не глянула в их сторону, отвлекшись на звонок. Соснов облокотился на край стола, слушая ее разговор.
Илона посмотрела в окно и нехотя спросила:
— Вам чем-то помочь, Виктор Евгеньевич?
— Мне вчера наша уборщица… как там ее? Да-да, Марь Петровна, рассказала, кто ошивался у твоего стола в пятницу.
Илона поерзала на стуле и выправила из-под себя юбку.
— Бумажный Сталкер?
У Гриши чуть ноги не подогнулись. Он представил, как Илона повернется к нему и скривит лицо. Гриша толкнул Соснова в бок и показал на молчащий телефон, мол, вызывают на склад.
— После обеда расскажу, — пообещал Соснов и отсалютовал Илоне.
— Виктор Евгеньевич! — крикнула она. — Зачем интригу развели!
В коридоре они столкнулись с переводчиком. Мужик как мужик, подумал Гриша, стараясь не глазеть. Невысокий, плотно сбитый, с намечающейся лысиной. Неужели правда избавленец? И вот так просто ходит? Там, на Западе, не запугивают, что его ждет ад?
— Ай полетел. Орел! — сказал Соснов. — Как их только земля носит. Слыхал, что они этим убежище стали давать? Может тоже отрезать ухо и рвануть за бугор? Заживу королем.
— Там же медосмотр проходить. Вычислят.
Соснов потер грудь и поежился. Где-то с год назад Гриша увидел в раздевалке, что у него пять сосков, и спросил, доставляют ли они ему трудности. Соснов рассмеялся и переспросил: «Трудности? Еще какие. Девки в постели становятся просто бешеные. Уж не знаю, что их так заводит».
К четвергу Соснов принес весть, что юристы собираются возбуждать уголовное дело против ООО «ВечноРус». Главному бухгалтеру предъявляют обвинения в мошенничестве. Про свое повышение умолчал. Директор объявил на летучке. Гриша хлопал со всеми, но поздравлять не подошел.
Соснов вплыл в закуток, который использовали вместо столовой. Перебрал все конфеты в корзинке в поисках шоколадной, скривил губы.
— Че сидишь тут, дуешься? Это мне обижаться надо. Знаешь, сколько бумажной возни прибавилось? Хошь, махнемся?
Гриша не дулся. Он думал, что все закономерно. В нынешнее время побеждает не самый сильный, а самый говорливый. И кому, как не Соснову, занимать эту должность? А Гриша за него поработает и подскажет, куда смотреть. Так-то они хорошая команда. Одно дело делают. Только мутное чувство не покидало. Какой-то неприятный душок, причину которого не найдешь, пока пол в квартире не вскроешь.
Соснов кружил вокруг бригадиров, делясь новостями и обещая проставиться за новую должность, а Гриша засобирался домой. К своим муравьям.
Перед турникетом он долго искал магнитный пропуск, застопорив очередь. Все карманы по десять раз перешерстил.
Одна лаборантка толкнула другую локтем и громко зашептала:
— А Сашка-то не промах оказался. Никогда б на него не подумала. С его-то пальцами.
Гриша выудил пропуск из дыры в подкладке куртки и поднял взгляд на парковку. Илона с букетом в руках садилась в серебристую машину. Она обернулась, поправляя волосы. Гриша запнулся и навалился на турникет.
Я Гриша, почти закричал он, я Гриша, не Саша. Но легкие будто стянуло веревкой. Из горла вышел жалкий хрип.
Он постучал костяшками по бедру: три раза быстро, три медленно, три быстро. Стук… стук… стук…
Саша ей даже дверь не открыл. Припер убогие розы. И потащил, небось, в тараканью забегаловку.
— Чего застыл? Билет прошляпил?
Гриша пихнул пропуск в лицо охраннику и с силой толкнул турникет. Пошел на автобусную остановку, ступил в лужу и промочил ногу. Чертовы ботинки. Клей не клей. Опять протекли!
Вернувшись домой, он первым делом отнес на мусорку обувь. Поставил на видное место. Вдруг дворник заберет, а не заберет, так сам выбросит. Достал с антресолей кожаные кроссовки. Ничего. Носки потеплее наденет. Скоро выходные — по магазинам прошвырнется. А пока решил отвлечься от мыслей уборкой. Гриша скидывал дырявые футболки и штаны с отвисшими коленками в мусорный мешок и корил себя. Надо было написать жалобу в Инспекцию по труду, что их предприятие в СМИ заявляет о равных условиях и терпимости ко всем особенным, а в руководящем составе даже нет многоногих и многоруких. Надо было дождаться мужа сестры и начистить рыло. Надо было оставить подпись на журавлике.
К десяти часам силы Гриши иссякли, а в мусорном пакете оказалось больше вещей, чем в шкафу. Как был, одетый, Гриша повалился на кровать.
Проснулся он оттого, что задыхался. Сделать вдох не получалось ни ртом, ни носом. Грудную клетку разрывало от давления. Гриша забыл вставить ночью в рот капу, и второй язык запал. Он задергался на кровати и уронил стакан с водой на себя. Паника отступила. Надо запрокинуть голову, вспомнил он. Нижняя челюсть должна отвиснуть.
Воздух тонкой струйкой потек в легкие.
Он почувствовал себя песочными часами с узким горлышком. Когда-нибудь я вот так умру во сне, подумал Гриша, а на моих похоронах будут молчать и, если повезет, немножечко плакать. Он подхватил стакан и пошел за тряпкой.
Взгляд его упал на кухонные ножницы. С блестящими лезвиями и деревянными ручками, почерневшими от сырости. Ножницы удобно лежали в руке. Не давили. Не натирали. Я точно сошел с ума, пробормотал Гриша. И рубанул язык.
Кровь хлынула, как из-под крана. Наполнила рот и полилась по подбородку. Гриша рефлекторно ее сглатывал. Она же так вся вытечет, испугался он. Заметался по кухне. Стопы скользили. В аптечке были капсулы, таблетки, мази и сиропы — все, кроме бинтов и ваты. Гриша попробовал прижать полотенце к ране. Слишком большое. Тогда он схватил тряпку с остатками крошек и масла, в нос ударил запах сточных вод. Гриша затолкал ее в рот и содрогнулся от вспыхнувшей боли. Ткань быстро тяжелела и намокала. Отчего-то опух нос и стало трудно дышать.
В последний момент он схватил телефон. Экран не хотел откликаться на влажные пальцы.
— Алло, алло?
Гриша замычал сквозь тряпку и замолотил кулаком по бедру. В глазах потемнело.
— Не слышно. Сейчас перезвоню.
Сознание возвращалось и уплывало. Под веками танцевали огоньки, словно Гриша напился в сопли. Язык разбарабанило. По ощущению рот нафаршировали бинтами. Ворсинки присохли к губе. Онемение отступало. Но там, за вязкой болью, Гриша чувствовал себя освобожденным. Теперь пусть говорят что хотят. Зовут извращенцем. Иродом. Переживет. Гриша открыл глаза и уставился на медсестру, ставящую капельницу соседу по палате.
— Наворотил ты дел, голубчик, — сказала она и подоткнула ему одеяло, — вроде не подросток, чтоб бунтовать, а все одно.
Гриша сглотнул слюну со вкусом спирта и мела. Фьють. Фьють. На шее медсестры открывались и закрывались жаберные щели, всасывая кислород. Их ритмичная работа завораживала.
— Но ты не волнуйся. Мы свое дело знаем. Пришили язык обратно.

Четырнадцатый
А может, это неправильно — с таким упорством ждать четырнадцатый автобус? Шесть вечера — считай что ночь: темно, пусто, безлюдно. Проехали уже четыре маршрутки, плотно утрамбованные лишними стоячими пассажирами — пуховики вдавились в окна, как бельё в стиральной машине. А четырнадцатого всё нет. Опаздывает или передумал?
У него не было расписания — нет, формально, наверное, где-то было на какой-то бумажке у диспетчера, но четырнадцатый презирает условности — он сам знает, где ему быть и во сколько. С ним можно было договориться. И Соня знала как.
Сначала нужно досчитать от нуля до пятидесяти пяти. Это не секунды — это удары сердца. Потом, если не помогло, от пятидесяти пяти — до нуля. А это уже пассажиры, которые уехали с остановки раньше тебя. Счастливые. Потом обойти остановку вместе с ларьком — если он есть — три раза против часовой стрелки, повторяя: «Четырнадцатый-четырнадцатый, пожалуйста, приди».
Всё это Соня уже проделала, и по нескольку раз, и пассажиров, уехавших с остановки, набралось штук семьдесят пять, но автобус остался глух к молитвам и заклинаниям. У Сони была такая примета: если приехать домой на четырнадцатом автобусе, значит, всё будет хорошо, папа уже будет спать, или придёт почти трезвый, или вообще не придёт.
Вдалеке показались фары. Соня вытянула шею и зашептала: «Пожалуйста, четырнадцатый». Нет, опять маршрутка.

Я отпускаю мяч, но он возвращается обратном
Пятнадцать часов в неделю на практике в Арбитражном суде после школы и по субботам, репетитор по праву и репетитор по истории по четыре часа в неделю. Теннис — по понедельникам по два часа. Мама платила за индивидуальные занятия. Она говорила, что хороший адвокат обязательно должен уметь играть в теннис, тогда все двери будут открыты для него.
Почти на каждое занятие Тренер вызывал свою дочь, чтобы она меня «погоняла». Геля была из девчонок, которых моя мама не переносила, называла вульгарными: я никогда не видел Гелю в теннисной форме, на тренировки она ходила в чём попало, и всё было разноцветное. Мне это было без разницы — у меня-то уже была невеста, полноватая длинноносая девственница. Я и сам не был красавцем. Если бы мы поженились и завели детей, на утренниках в детском саду они все играли бы Буратино. Эта роль передавалась бы от старшего к младшему. И когда моя жена перестала бы поставлять новых Буратин, детский сад пришлось бы закрыть. Впрочем, утверждать не берусь, ведь я с ней никогда не виделся, поэтому как она выглядит, точно не знал.
«Колени согни! Колени! Пружинить кто будет?!» «Пружинь сам, если тебе нравится, старый хрен», — думал я, хотя Тренер, в общем-то, старым не был: лет, наверное, пятьдесят пять, вполне подтянутый, подкачанный такой мужчина. Нужно сказать, что в отличие от своей дочери, он всегда был одет отлично: белое поло, тёмно-синие шорты.
Иногда во время игры с Гелей я задумывался. Вот, например, про его костюм: всегда один и тот же. У него что, семь пар одинаковой формы, или он стирает эти вещи каждый день? Если стирает, получается, что ему нужно запускать машинку дважды, иначе белая футболка превратится в голубую. Мама говорит, что это ужасно неэкономично. Она запускает машинку только после одиннадцати часов, когда электроэнергия стоит дешевле, и ей приходится ждать до полуночи, чтобы всё достать и развесить.
Но если он не стирает форму каждый день, а имеет несколько одинаковых пар, неужели Тренер — настолько скучный человек?
Размышляя о таких вещах, я путал сторону подачи или перед ударом уводил ракетку чуть выше положенного: тогда мяч летел высоко, и Геля с удовольствием лепила мне смэш, который я не успевал отбить. Тогда Тренер останавливал игру и отправлял меня делать тридцать смэшей о стенку. Если я сбивался, нужно было начинать заново. Геля тем временем пользовалась теннисным залом как площадкой для брейк-данса.
С апреля мы выходили играть на улицу. Сначала я наворачивал вокруг всего спортивного комплекса пятнадцать кругов, затем Тренер ставил меня к стенке отрабатывать удар под левую или подачу. Пока я скучал от однотипных упражнений, Тренер сидел на пластиковом стуле в тени, пил сок и читал. Он мог даже закурить сигарету, но сразу забывал про неё: она тлела, и пепел падал на землю. Тогда он напоминал мне моего деда, но больше внешне: дед был единственным человеком в семье, который никогда не заставлял меня делать то, чего я не хотел.
Иногда Тренер сам играл со мной: откладывал книгу и говорил: «Ладно, давай на корт». Когда мяч вылетал за ограду, я бросал ракетку и бежал его искать . «Носишься, когда не надо, — однажды сказал Тренер, когда я рысцой вернулся на корт. — Проиграл мяч — время восстановиться, отдохнуть. Сходи за ним спокойно и назад — в игру». Я стал охотнее ходить на тренировки и иногда сам просил Тренера играть со мной один на один, хотя играть с ним было непросто. Мне приходилось подметать свою половину каждые десять минут — так беспощадно Тренер гонял меня из угла в угол. Я шёл в душ мокрый насквозь, а возвращаясь, заставал его за чтением. Однажды я спросил его, что там такого интересного. Он отдал мне книгу, которую я прочёл за одну ночь. В книгу я вложил записку «Иногда я про себя называю вас сволочью, но на самом деле вы — Спенсер».
В следующий понедельник я пришёл на корты, но Тренера там не было. Я переоделся, вышел на улицу и по привычке навернул пятнадцать кругов. Стенка, зарезервированная под наши индивидуальные занятия, была, как обычно, свободна. Я сделал упражнения для рук, чтобы не потянуть связки, достал мяч из спортивной сумки и несколько раз стукнул им об землю, чтобы проверить отскок. «Дато!» — Я услышал голос Гели. Она вышла из корпуса и направилась ко мне. Мы начали разминку.
«Почему он не пришёл?» — наконец спросил я, возвращая Геле её мяч, разрисованный серебристым маркером. «Погиб», — ответила Геля. Я видел её грустной в первый раз. Я сказал, что хотел вернуть ему книгу.
«Бери что хочешь, — сказала Геля. — Я их раздаю или продаю. Сегодня вечером приедет какой-то его друг, оценивать». Меня не нужно было уговаривать, я уже понял, что книги — это не то, что говорят читать в школе. Я знал, что не смогу унести всё, но не знал, как выбрать самое лучшее. Я решил брать те книги, чьи корешки больше затёрты, и те, чьи названия казались мне самыми интересными.
Я вышел от Гели часа через два. Моя спортивная сумка была набита книгами, сменную одежду я нёс в руках. Дома никого не было: утром мама уехала к отцу на неделю. В шкафу висели семь выглаженных рубашек, а в холодильнике стоял двадцать один подписанный от руки одноразовый контейнер из фольги. Предполагалось, что ничто не должно отвлекать меня от подготовки к вступительным экзаменам.
Я пропустил репетиторов, практику и все занятия в школе на той неделе. Каждое утро я надевал свежую рубашку, чтобы мама ничего не заподозрила, и начинал читать. Я метался от Ремарка к Воннегуту, от Воннегута к Набокову, затем к Хемингуэю. Я хотел успеть как можно больше.
Наступил понедельник, и я снова пришёл на тренировку, я пробежался вокруг комплекса, сделал разминку. Геля так и не пришла, и я решил пойти к ней домой. Мы никогда не обменивались телефонами, поэтому я просто позвонил в домофон. «Его брат собирается забрать квартиру, — сказала Геля, — у него есть какая-то записка от отца». Она рассказала мне о своей семье, и я узнал, что они с отцом были близки, но остальная семья их терпеть не могла. Сейчас я понимаю, что родственники ненавидели Тренера и его дочь за жизнерадостность и за то, что они оба занимались тем, что им нравилось.
Геля понятия не имела, что делать, но я-то готовился в адвокаты. Для начала я заставил её собраться и вспомнить, не говорил ли Тренер о завещании или какой-то записке, не отправлял ли ей на почту каких-нибудь документов. Геля не помнила ничего такого. Я попросил её вспомнить, не водили ли её когда-нибудь к нотариусу, но она начала реветь.
Я начал обыск квартиры и понял: у Тренера действительно было несколько одинаковых пар теннисной формы. Все вещи были аккуратно разложены в большом деревянном шкафу, где я почти без труда нашёл папку с документами, а в ней — договор дарения. Я заставил Гелю написать доверенность и на следующий день отправился к нотариусу, который этот договор заверял, когда Геля была ещё маленькой. Спустя неделю выяснилось, что в Росреестре договор был зарегистрирован под неверной фамилией (перепутали одну букву), поэтому брат Тренера считал, что договора не существует. Я всё уладил и вернулся к Геле с подтверждением, что квартира теперь её. Мы иногда общаемся в фейсбуке, я знаю, что она живёт в этой квартире со своей партнёршей и снимается в клипах на подтанцовке.
Я не окончил университет, но отец как-то договорился, что я побуду помощником юриста при его знакомом. Более увлекательного случая для практики, чем тот, что произошёл со мной и Гелей, мне больше не представлялось, и я, закопавшись в вордовских файлах, отлынивал от работы. Вместо того чтобы подыскивать нужные параграфы гражданского кодекса, я читал отзывы на новые романы Эмиса и подчёркивал у Сальникова слишком громоздкие фразы. Из конторы я скоро вылетел. Отец перестал снимать квартиру в Москве и потребовал, чтобы я вернулся домой. Так я и сделал без сожаления.
Со своей невестой я так и не познакомился: её семья хотела выдать дочь за успешного адвоката, а я таким не стал. Вдыхая аромат прогретого солнцем инжира, вина, специй, я гулял по городу вверх-вниз, изучая его печальные пейзажи и заброшенные дома. Один из них мне особенно приглянулся: это был небольшой спортивный комплекс, где раньше располагались гимнастический зал и теннисный корт. Здание было в аварийном состоянии: от окон остались только решётки, и через них пробивались ветви разросшихся деревьев.
Я зашёл внутрь. Сырой пыльный воздух и каменные стены окутали меня прохладой и пустотой. Я закрыл глаза и увидел длинные ряды книжных шкафов, купленные у антикваров, деревянные столы и молодых людей, сидящих за ноутбуками, авторов и агентов, ожидающих у дверей кабинета. Я услышал запах кофе, доносящийся из кухни, манящий администратора за стойкой. Я увидел, как солнце мягко проникает сквозь деревья в полуоткрытые окна и ложится на отреставрированный, покрытый паркетной доской пол и стены, голубые, как в теннисном зале.
«Твой отец убьёт меня, Дато, — весело сказал дед, когда я привёл его сюда. — С другой стороны, мне не так много осталось». Он дал мне денег, и я ушёл с головой во второй и последний увлекательный случай в моей юридической практике: за полгода я выкупил здание. Параллельно я искал инвесторов и планировал. Через два с половиной года всё было готово.
Сейчас, когда дела в моём издательстве наладились, я и сам иногда пишу. Я делаю так, как учил Тренер. Когда замечаю, что ленюсь, — заставляю себя пружинить. Если у меня получается плохо, я переписываю текст тридцать раз, и в конце концов появляется рассказ — например, этот.
Иллюстрация: Антон Хованский

Аммонит
I
В бетонной коробке, обшитой коврами,
Узбекским узором линия жизни.
Нить растрепалась, выцвели краски,
Протерлись до дыр сплетения кожи.
Крик —
Сухой и колючий, как дикий татарник,
Рассек
Вену теплопровода.
Разбилась хрустальная диадема.
Шрапнель из осколков — в детские ноги.
II
Упала звезда в котлован арматуры.
Пузырек дыхания замер.
Где-то летела на вызов сирена,
Ласточки низко кружили над морем.
В ярком закате запомнился кадр:
Выжжен документально в сетчатке,
Как белыми чайками эскулапы
В лодку грузили красные пятна.
Не вышла из пены, из сумрачной массы,
Не встретили Оры златыми венками,
Резаным мясом в море осталась,
Узором на фреске в маленьком храме.
Щебень смешают с песком и цементом,
В новую яму фундамент заложат…
III
Лет через двадцать палеонтолог
Берег скалистый измерит шагами,
Взглядом, мутнеющим от глаукомы,
В поисках вымытых аммонитов.
Все ногти собьет, выскребая из грязи
Кости и раковины в стеклянный ящик,
В тот, что был в детстве — сервантом с хрусталем,
С жемчужными бусами на дне чаши.

Ах, как странно сегодня привиделось мне!
Ах, как странно сегодня привиделось мне!
Будто смерть — это палец корявый и грозный,
Только кто же им водит в слепой тишине?
Где лицо и глаза, тело, тень его, поза?
И еще: коридор, нескончаемый ряд
Шуб, от тяжести важных, пальтишек и курток,
Словно мир — гардероб, словно все тут висят
В соответствие с логикой странной абсурда.
На своем я крючке хорохорюсь, пляшу,
Раздвигаю одежные складки и комья,
Но добиться могу лишь того, что, чуть-чуть
Соскользнув, на крючок попадаю свободный.
Я таюсь, прячусь в ворохе этом опять.
Темным мехом дыша, дробным страхом объятой,
Я так верить хочу, что за мною висят,
Те, чье время пришло. Те, не я, будут сняты.
Но приблизившись тихо и нежно почти,
До подкладки меня пронизав взглядом терпким,
В свете лампы, лишь раз замигавшей в ночи,
Сдернет с жизни-крючка, взяв за душу-петельку.
Понесет, а куда? и немеешь внутри,
Вдруг зароет в шкафу платяном, полном моли,
Ведь темно впереди, позади и вдали.
Лишь одно хорошо, что не чувствуешь боли.
Вдруг! Внезапно! Морозного неба разряд!
Вижу сквозь облаков млечных длинные трубы,
Что летают тут куртки, пальтишки парят,
И большим рукавом с неба машут мне шубы.

Баллада
Я квас любил. Любовь ещё, быть может,
любила квас, как я. И, как сейчас,
я помню чудное: без ручек и без ножек
он рос во тьме, и он смотрел на нас,
бродил за перешеек, за порожек,
за горлышко стеклянное, в горошек —
по скатерти, во имя хлебных крошек
(и просто крошек — на ночь или час),
он приставал к любой мельчайшей твари
и к утвари, и раздавался вширь,
и клеился, как ценник на товаре,
(к ноге — носок, ослепший поводырь —
к немому стаду), как Давид к Тамаре,
(но вёл — не под венец, под монастырь,
поскольку был классичен и вульгарен,
обычный квас, не гриб и не имбирь),
он растекался — мыслию по древу
(за скатертью дорога не видна),
он отклонялся — вправо или влево
(чего стесняться — жизнь всего одна),
он рос и полз — ребёнок перегрева,
(назад — нельзя, всё выпито до дна),
жестокий род (Адам, познавший Еву),
один-один, ничья, ничья — вина,
производитель трезвости в пространство
(но только убежал — и забродил),
на всех парах (и это не про транспорт),
отчизну от себя освободив,
он следовал пути, по-христиански —
на запад, где по-гансо-кристиански —
немного крови в кружевах брабантских
и Канта ключевой императив.
Она ждала. Бездонна — с полуслова.
У этих бездн — одно начало — без.
Без мужа, без родителей, без крова.
Без склонности сготовить буйабес
из мелких гадов свежего улова
под жарким солнцем, льющимся с небес
(где новый день — лишь прототип — былого,
и лишь как прототип — имеет вес).
Она ждала любви. Бездонна Анна.
Трагедии родятся по любви —
обыкновенно. Лирика — карманна.
И вовсе продаётся — за рубли
условные. Желать любви не странно —
обыкновенно. Сколько ни живи —
в любом костёле музыка — органна,
любой собор построен — на крови,
любому дому — требуется мастер,
любому клону нужен — человек
(исходный организм, прошедший кастинг
последней капли крови). Из-под век,
бессмысленно роясь, дробясь на части,
сползала влага, взор стремился вверх —
она ждала. Надеялась на счастье.
Увидела. Ну — what the фейерверк.
Он был — и неизбежен, и прекрасен.
Сердечный приступ, сказочный конец.
Финал всех од и песен (или басен) —
не ясен (сокол). Слипся молодец.
Ушёл в себя (и стал социопасен)
или совсем ушёл — из этих месс
(и только — хорошо теперь о квасе
или совсем никак). Такой замес.
Она — ушла. Как тень уходит в полдень.
Как боль уходит — если истекла.
Туда, где лес и дол — видений полны.
И слышен звон — муранского стекла.
Где сладок — сон. И недвижимы — волны.
Где вопреки — хотела и смогла…
Пусть мы смешны. Но всё же — стихотворны.
Любовь проснулась. Квасу налила.
С.Т.
Теперь я думаю, что в разных городах,
где не одновременно гаснет солнце,
мой странный призрак об руку с тобой
месил ногами хляби, чтобы сырость
не проникала внутрь, и чтобы нах
ушёл не только сумрак, но и каждый.
Я думаю теперь, что я однажды
заполучил тебя — себе на вырост,
но вырос ли, спасибо — что живой.
Теперь я думаю, что на краю земли,
в предельной точке замкнутого шара,
где мы с тобой обосновали быт,
и быть — досталось — не стихам, а детям,
мы сносный мир себе изобрели,
в нём лишь одна причина для побегов —
весна, растут они — от снега и до снега,
и сад — из-под зимы — на дождь и ветер —
последним ископаемым добыт.
Теперь я знаю, только там — темно,
где мы — в него — не добавляем света,
где нет причин для светлых величин
у чёрных дыр отыгрывать пространство.
Как растворимы — кофе и окно,
так мы свободны — никогда и где-то,
и в поисках вопросов — на — ответы
спасаем одиночество от пьянства,
хоть разницу — едва ли различим.
Теперь я понимаю — только тот,
кто невообразим — вполне возможен,
кессонным доказательством любви
болит и стонет мышечная память.
На перекрёстках рёбер и аорт —
мы так близки, что до смешного схожи,
в нелепых шрамах — на плащах из кожи,
ну а в глазах — расплавленное пламя
и местного значения — бои.
И я — теперь и впредь, и безоглядно,
как солнце — ночью спит, а днём стоит
в зените, обещая — будет лето,
а в нём — тепло, а в них — счастливый ты, —
ценю уже не столько свет, но пятна —
как тень листвы — на белых снах соцветий,
как облако — на всём не белом свете —
давно уже не признак чистоты,
но призрачная память — интернета.
И ты — моя черта, моя оседлость,
в которой понимаю ни черта —
останься у меня как соль у моря,
как море у разбитых кораблей.
Меняющие зрение на зрелость,
мы остаёмся у своей природы
в заложниках, и делим день на годы,
и продлеваем жизненный косплей,
всего-то сроку — без году неволя.
И я — с тобой, и ты — со мной, и полночь,
наставшая который раз и — снова,
наивная и тёмная основа,
прикормленная память — не с руки,
в наш список далеко еще не полный
добавим выездные параллели,
покуда мы совсем не охрамели
на берегах спасительной реки —
фамильного, прекрасного, былого.
Идём со мной, туда — куда не знаю,
но думаю теперь, что всё возможно
и осторожно, бережно, но — верно
я собираю в целое — куски,
(не знак вопроса это — запятая),
закон не писан для моей таможни,
простой как гвоздь, но как сапожник — сложный,
я продолжаю — смыслу вопреки,
и думаю, что будет всё — кошерно.

Баллада о вагонетке
По шпалам обходчик идёт путевой:
Обход завершит и скорее домой.
Последний участок почти одолел,
И супа тарелка уже на столе.
Вдруг что же он видит? Какое злодейство!
Беспомощных пятеро стонут на рельсах:
«Спаси, нам не освободиться никак,
Обрёк нас на гибель жестокий маньяк!»
Он к ним: «Оттащу вас тотчас от путей!» —
Не смог: привязал их надёжно злодей.
«Спокойно, ребята! Отыщется выход!» —
Но грохот колёс раздаётся на стыках.
Глаза кулаками он трёт — нет, не сон:
Стрелой вагонетка летит под уклон.
Спасти! Только как? На резервную ветку
Обходчик решает пустить вагонетку.
Но то, что увидел, запомнит навек:
На ветке резервной ещё человек,
Таким же зовёт его плачем и стоном
И так же безжалостно к рельсам прикован.
И нечем дышать, словно дали под дых:
Оставить как есть, погубив пятерых?
Рычаг повернуть и невольно убить?
Взрывается мозг, сердцу тесно в груди,
И мечется он от решенья к решенью,
Несётся погибель, кончается время,
Бедняги кричат, вагонетка гремит,
Рычаг под рукою неверной дрожит…
Взорвался и стих ужасающий вой.
Рыдает у стрелки обходчик седой.
Элегия
Здесь так заведено:
Принести на берег
Того, кто ещё недавно был жив,
А теперь поместился в маленькой урне…
Развеять его над волнами
И, заботясь, чтобы ему не было одиноко,
Бросить в тёмную воду
Цветы и немного фруктов, которые, несомненно,
Покажутся слишком грубыми
Для недавно ещё живого,
Поэтому прибой выбросит их на берег.
И они еще долго будут лежать на песке,
Пока солнце не заберет их очертанья.

Гефсиманский сон
Спи, человечек, спи, ученик,
Славлю всей мощностью связок
Сон твой последний, который сродни
Сну исполина из сказок.
Спи, не смотри, как плывет на меня
Чаша в рубинах с кагором.
Спи: беспросветность грядущего дня
Ты позабудешь нескоро.
Спи. Опрокинется кубок судьбы,
Куполом станет, надгробием.
Спи. Славословлю твой сон без нужды
Лгать над моим изголовьем.
Слеплена мною, меня же убьёт
Глина. Тогда посмеёшься.
Катарсис шутки: петух пропоет —
Сдашь, но увы, не проснёшься.

Джаз
Когда затихает тарелка, палочка замирает в руке.
Ударник сидит, не зная куда податься.
Последняя нота растаяла вдалеке.
Секунда прошла, а кажется лет семнадцать.
Трубач женился, развёлся, снова женился, завёл детей.
Работает в банке, рыбачит по выходным.
Басист записал суперхит и ещё сто песенок без затей,
Хотел умереть молодым, по вторникам — пьяный в дым.
Секунда, другая, моргни, себя ущипни, смахни пелену.
Ударник сидит, не зная куда податься.
Пора застучать, начать, добавить ещё одну.
Но если знаешь финал, то зачем пытаться.
Играй, стучи, спотыкайся, выравнивай ритм,
Играй, даже если другие уже не в деле,
Играй, хоть в больничной койке, хоть в чистом поле.
Играй, пускай ругают тебя дураки.
Играй, пока палочка не замерла в руке, не выпала из руки.
***
Саня Волков мечтал быть великим поэтом,
Хотя бы как Пушкин.
У Сани была тройка по русскому в аттестате, но его это не смущало.
«Поэта делает биография», сказал кто-то умный,
И Сане нравилось, как он сказал.
Поэтому Саня Волков дрался в подворотнях, нарывался на самых сильных и не боялся один выходить на пятерых.
Но ничего не получалось.
Вдохновение пролетало мимо Сани, как маршрутка мимо остановки по требованию.
Тогда Саня понял, что драться надо не просто так, а из-за бабы.
Наташка училась в ПУ-30 на парикмахера.
Она была красивая, вела блог в «Инстаграме», у нее было сто подписчиков.
Саня сначала угостил Наташку блейзером, а потом лапал ее на пустыре.
Спустя неделю подарил колечко с фианитом — все бегал от участкового.
И через два месяца, когда Наташка сказала, что любит, Саня решил, что пора драться.
Наташке на каждый пост лайкал какой-то парень в синих трениках.
По крайней мере, так он выглядел на аватарке.
И Саня написал ему, что он гандон штопаный.
Гандон забил Сане стрелку и позволил ему выбрать место.
Саня, конечно, выбрал речку. Говнянку.
Утром жарило как в сауне, но Саня надел олимпийку и синие штаны с тремя черными траурными полосками.
Саня взял Витьку Потного и Сему, с которым дружил с первого класса.
Саня поцеловал на прощание Наташку и сказал, что ему надо кое с кем перетереть.
Гандон штопаный дрался, как волк, но и Саня не тупил,
Через пять минут он отправил гандона в нокаут и даже поставил на него ногу.
Он стоял в задумчивости и ждал, когда его посетит муза.
Но к нему подскочил друг гандона и воткнул в Саню нож.
Прямо между ребер.
Саня упал скорее от неожиданности, чем от боли.
Прислонил руку к ране и почувствовал, что рана горячая.
Из Сани выскочило «бля» и немного крови.
А вскочило вдохновение.
И пока из Сани лилась кровь, в Саню лились стихи.
О том, что он любил, и любовь еще быть может,
Об узнике за решеткой,
Нечеловеческой силе, которая земное сбросила с земли,
Сердце, которое ухает как в колодце,
И почему-то царе Колбаске.
Саня следит за словами, пролетающими мимо его мыслей, и пытается их запомнить.
А кровь утекает.
И он думает, что если все обойдется, то он эти слова запишет
И тут-то станет поэтом.
Но может, и не обойдется.
А то, кажется, Саня сильно расстроится.

Исса
Село в горах. Скрипит арба,
И ветер спит у башен.
Солдаты бродят во дворах.
Твердит Исса: «Спаси, Аллах,
Другой мне суд не страшен».
Солдат в дому и ест и пьет,
И говорит: «Далече
Отсюда страшный бой идет,
Но нынче глупый не запрет
Своих собак покрепче».
А утром офицер чуть свет
(Блестит звезда в погонах):
«Вам вышел жить в горах запрет.
Неважно, кто во что одет —
Как скот езжай в вагонах».
Окно в решетку — толстый прут,
С винтовками тулупы.
В вагоне люди в дырку срут.
Вагоны едут — люди мрут.
И в снег кидают трупы.
— Поешь гороховой бурды.
— Попей воды из бака.
— Мне слаще не было воды.
— Начальник, ну-ка, подь сюды.
— Захлопни пасть, собака.
Встречал морозом Казахстан.
— На снег садись, бандиты!
Исса: «Замерзнем, спрячь наган.
Не то, клянусь тебе, шайтан,
Мы ночью будем квиты».
Наутро не поднялась треть,
Иных ведут к загонам.
Исса не будет землю греть.
Но неразборчивая смерть:
Остался и майор смотреть
На небо за вагоном.
***
В тесном за́куте бетонном
Бледнокрылым мотыльком,
Аспидистровым бутоном,
Антрацитовым грибком,
Желтым пухом одеяла,
Ни за рубль ни за грош
Злая бабка пришептала
Деревянный макинтош.
Воротись ко мне, комета,
Прогоревшим угольком —
Порыдаем до рассвета
Над фаянсовым кульком.
Всё, гляжу теперь, не плача,
Слайдер «змейки» теребя,
У меня одна задача —
Помереть быстрей тебя.
Сверлит душная немога —
Днем и ночью: сверть да сверть!
Не кончается дорога.
Не приходит моя смерть.

Котельной Музея Артиллерии и её обитателям
Привет тебе, котельная моя —
внезапный, ностальгический, последний.
Издалека тобой любуюсь я —
ты вне сомненья краше всех котельных.
Из поколенья сторожей — и мы.
Приятно сознавать свою причастность
к эпохе и среде. Что за умы
в котельных светят миру! Или чахнут.
Да, мы из поколенья сторожей
и дворников. Пускай не в кочегарке
мы коротали век, но жили ярко —
дышалось нам свободней и свежей.
Теперь меня там нет. И что ж, что нет?
Никто давно пропаже не дивится.
С хозяйским видом рыжая девица
ссутулившись, сидит на топчане.
Здесь в сумраке мои надежды спят.
Здесь книги и альбомы мои живы.
Прости. Тебя оставив для наживы,
Не знала, что течёт здесь время вспять.
Близ, нежно артиллерию любя,
свободой упоённый, беззаботный,
кругами бродит Лёх фотоохотно —
всё ищет — тщетно — милая, тебя.
У входа — встать не в силах — бывший муж —
под тяжестью собранья книг и дисков
моих — упал, заполучив свой куш.
Не рассчитал, что упадёт столь низко.
Вон Логинов доносы на меня
за косяки строчит — и слава Богу.
Отправленная в дальнюю дорогу,
осваиваю лихо *беня.
Не дав забыть нам — мир лежит во зле,
всех удивив собраньем фильмов страшных,
там Леныч мрачный одиноко пляшет
на круглом — сердцу дорогом — столе.
Отлынивая от трудов своих,
узбеки к нам спешат на водопой, и
завидуют свободе и покою —
хотят забыться. Привечаю их.
Усталый Вовк здесь, путая следы,
преграды смело преодолевает
и, на луну протяжно подвывая,
мне просит вдохновенья. И еды.
Профессор и Тарас здесь по весне
вернулись на блевотину уныло.
Раздел её окончив, спорят мило
о Гегеле и прочей Потебне.
Тарасище таращится на всех,
с похмелья шпильки путает и иглы.
Профессор «богословствует» за секс
и тщится подсадить меня на игры.
Здесь Литвиненко с понтом носит бу-
рку и строчит свой диссер торопливо.
Хоть я в котлах, как прежде, ни бум-бум,
мне мил их рокот мерно-говорливый.
Здесь под протяжный гул мне снятся спа,
дворцы и парки, кони удалые —
блаженно сплю, когда гудят котлы, я,
а если вдруг замолкнут — просыпа…
Не «вспоминаю» — помню непрестанно.
Сегодня мне и трепетно, и странно
шептать — кому случилось — на ушко
о вас, мои котельная и Ко.

Лес. Баллада
Летит скорый поезд, гремящая сталь,
В забытое Богом село.
Печать страшной тайны укрыла ту даль,
Как сумрачной птицы крыло.
Два друга не спят, ожиданьем томимы.
Холодные скалы проносятся мимо.
Прибытие. Вечер. Но где же дома?
Корявые сосны вокруг.
Над озером вскоре сгущается тьма,
И лес расступается вдруг.
Тропа меж деревьев темнеет змеёю,
И юная дева манит за собою.
Друзья что есть мочи за девой во тьму,
Толкая друг друга с тропы.
Кто падает, сосны готовят тому
Колючие ветви-шипы.
А дева танцует и звонко хохочет,
Пылают огнём её страстные очи.
Девица беснуется. Две сотни рук
Растут из корявых стволов.
Когтями терзаем камзол, а сюртук —
Добыча рычащих кустов.
Не видят глаза от кровавого пота.
Крик сдавлен и слаб. Пробирает икота.
Друзья бьют челом: пощади, госпожа.
От ужаса падают ниц.
Девица, добавив ещё куража,
Шары достаёт из глазниц.
А после неспешно, блестя чешуёю,
Змеёй выползает, сливаясь с тропою.
Тропа извивается, грозно шипя,
Уносит друзей в глубину,
Где Злыдень лесной в подземелье, в цепях,
Навеки прикован ко дну.
Он ждёт свою жертву, слюной истекая,
И жаждет объедков вся нечисть лесная.
Цепляется юноша ловко за сук,
Товарища крепко держа,
Но вмиг разрывают сцепление рук
Бабайки, тропы сторожа.
С размаху пинка дают злобные духи.
Штаны у друзей не чисты и не сухи.
Бедняги рыдают, покуда рассвет,
Дня нового Божий посыл,
Горячий кулак возложил на хребет
Нечистым. И след их простыл.
Друзья опускают тяжёлые веки.
Судьба их — остаться в чащобе навеки.
Никто уж не помнит, когда то село,
Влекущее юношей в путь,
Прогнило и лесом густым заросло,
Впустило нечистую жуть.
Покуда не ведает нечисть покою,
Погибнет идущий глухой стороною.

Не возвращайся в комнату
Не возвращайся в комнату —
там уже пусто.
Обои полосатые
отдают грустью.
А на тех обоях
довольно внятно
выжжены моего прошлого
светлые пятна.
Тут висел Левитан —
золотился осенью,
а рядом — кричали грачи
мартовской просинью.
А на глянцевом фото,
сжав в губах папироску,
бритоголовым профилем
нервно курил Маяковский.
А на этой квадратной отметине,
изо всех — самой маленькой —
висела карточка деда
с деревянной сабелькой.
Под потолком в прихожей,
едва к нему прикасаясь,
прилепился к белой стене
складной велосипед Аист.
Переводные картинки в ванной
на кафельной плоскости:
автомобили, ракеты и мишки —
Олимпиада восемьдесят.
Я сижу за столом
на табурете крашеном.
На столе — трехлитровая банка
сладкой капусты квашеной.
Мать разливает борщ.
Дует, чтобы остыл.
Отец засмеялся вдруг… Боже!
Как же я счастлив был.

Ну кто же умирает в мае,
Ну кто же умирает в мае,
Когда назначено в нём жить?
Когда положено рождаться —
Вставай, ну хватит притворяться —
В окно глазеть, мечтать, любить.
Всё это как-то непонятно —
Как за твоим мы гробом шли,
Венки какие-то тащили —
Играло солнце на могилах —
И фотографию несли.
Вокруг легко, свежо и летне,
А ты лежишь теперь в земле.
Мы медленно брели домой —
И ты казалась нам живой —
И пахли вишни во дворе.

Очнувшись в середине лета
***
Вот так, очнувшись в середине лета,
Вдруг замечаешь: дольше длится ночь.
Отцвёл жасмин, и липа отцвела медовым цветом,
И впереди жара, да сушь, да пыль, да скошенная рожь
На спинах выгнутых полей у дома.
Зеленощёкий зреет виноград!
Ему сопротивленье незнакомо.
Добычей сладкой смерти стать он рад
Не упираясь.
Податливость ему дала природа.
Не то что мне:
Всего-то тридцать два
(Не зуба — года),
Опять озноб, как будто поздно жить
В угасшем летнем дне.
Твоя хата больше не с краю, твоя хата — на очереди
Посвящается TUT.BY
не пиши не дыши не ходи не вставай
и тогда может быть не придут
тише мыши сиди делай вид что всё гуд
и тогда ты не будешь как TUT
тук тук TUT
тук тук TUT
жилет синий
аккредитован
шёл под пули
бинты вата
через час
арестован
тук тук TUT
тук тук TUT
целься
целься
в слово
«ПРЕССА»!
несут свечи
убили Рому
место смерти
место сбора
прямой эфир
двоим — пó два
года
тук тук TUT
тук тук TUT
гром сапог
лента двери
долгих восемь
а потом их
увезут
(окрестина)
все мы
будем
TUT.

Предчувствие зимы
Предчувствие зимы
Снилось, что иду домой пешком от метро.
И оно не к добру — чует мое нутро.
И хоть я не люблю эти сонные ребусы,
Я все же иду, иду, смотрю на троллейбусы
Смешные, не знают, что скоро сгинут, мигают мне.
А я знаю об этом, знаю даже во сне.
Маклай-путешественник стал именем улицы нашей.
Под ногами чавкает снег коричневой кашей.
Я все бреду, а мне незачем, незачем быть в тех дворах —
Квартиру продали, соседку добрую скушал рак.
Хотели поговорить, но все как-то потом-потом.
И вот я во сне в третий раз обхожу этот дом.
Бесполезно промокают ноги в снегу.
И проснуться надо бы. Надо — а не могу.
Я лучше прыгну в троллейбус — и троллейбус взлетит.
Не зря в моем кармане счастливый билетик лежит.
Ешьте! Билеты счастливые, вкус любой!
Миклухо-Маклай, подходи, выбирай, дорогой!
Возьмем малиновый? Пусть троллейбус, крылат и рогат,
К теплым краям нас несет, к островам, ты ведь их фанат.
Там за счастье никто нас и мы сами себя не осудим.
Там мой мозг — не мозг, а лотос в стеклянном сосуде.
Как будто, знаешь, аквариум, а не моя голова.
— Сколько вы выпили на ночь? Или это трава?
Миклухо-Маклай, этот сон я смотрю в городке
Который теперь люблю, с которым гуляю рука в руке.
И самое желтое здесь не солнце и не желток,
А школьный автобус с красным кружочком STOP.
И сонные чудовища-дома
рты открывают только дважды в день: зима.
Чтоб выплюнуть птенцов и проглотить —
Автобус встретить или проводить.
Мерзнут птенцы, где их американские бабки?
Куртки расстегнуты, дома забыты шапки.
Да и были ли?Зачем вставать? — Недопитый мой кофе вылили.
Чтоб в полутьме цедить эмигрантский сплин?
Бостон тихий. Снег белый. А ты один.
Я знаю и так. Даже не размыкая век:
Над миром снег, над Миклухой снег.
На драйввэе снег.
Дверной звонок, как пуля, летит в висок.
За что и кто на этот нажал курок?
Сосуд разлетается, брызги воды и стекла
В замедленной съемке летят и меня вынимают из сна.
И осыпаются в долесекундной своей красоте.
И только лотос нелепый тихо парит в пустоте.
У меня незаслуженный выходной
У меня незаслуженный выходной.
Я поворачиваюсь к компу спиной.
Делаю странное па, не похожее на балет
И открываю буфет.
Из буфета смотрит пузатый коньяк.
С ним срифмовался бы жирный татарский чак-чак,
Но татарского магазина не занесло в края,
Где почему-то теперь обитаю я.
А армянский — пожалуйста, подтверждение вот.
На полке красиво стоит и ждет.
Но нет, это замануха для слабаков.
Напокупают всяких там коньяков.
Намоют рам,
Наломают драм.
Наоплакивают смертей,
Нарожают детей.
Как будто смысл приносит на свет
С каждым новым ребенком конверт.
Смысл, может, и есть, но конверт запечатан.
Не предусмотрено никакого ключа там.
И космос в широченных зрачках малышовых
Не может быть разгадан и дешифрован.
Но может быть накормлен, укачан и усыплен
Вместе со всеми галактиками, число которым мильон.
Подзадолбавшись о быт, об тоску и тлен,
Будем делать йогу, практиковать тонглен.
Вдыхать черноту, выдыхать доброту,
Осваивать внутри себя пустоту.
Познавать свое истинное «хочу»,
Которое для меня заключается в том, чтобы бить ногой по мячу,
Играя с пацанами в футбол и, пока
мяч летит, разглядывать облака.

Северная ода
Под вечер вода стала вязкой, как нефть,
вспыхнули красным шхеры —
Ладога выпустит невскую вену,
примет Свирь через узкий шлюз:
мысленно против течения мчусь,
стальным килем режу поток,
врезаюсь Онеге в бок.
Над скалами сомкнут облачный неф.
Онежское дремлет в болотном кольце.
На штопаные берега,
сбрызнутые морошкой, давит тайга,
подмытая, валится в воду,
плывёт топляком, гладь уродуя,
мимо отметин здешних мест:
источник, церковь, погост, крест,
железные ворота в Повенце.
Дальше зима. Истощенные стволы
вгрызлись в бетонные стены —
двести двадцать семь километров до Белого.
Молчание мнимое —
кругом невидимое
скребёт и плачет.
Матерщина. Скрип тачек.
Навечно в память замурованы.
Роза
Сухая роза хранит отпечаток былой красоты
под лепестками, скрученными в трубочки.
На напряжённых ножках держатся листы —
одно неверное движение, и можно их сломать,
не заметив, оставить лежать на тумбочке,
потом случайно хрупнуть, раскрошить в пыль, убрать.
И саму розу тоже —
есть розы посвежей и помоложе.

Смерть в розовом цвете
Его нашли к полудню в горсаду.
Возничий позвонками человека
Привился к персику, обняв бугристый круп
Коры, окостеневшей барельефом
Ахалтекинской, вставшей на дыбы, —
Застыв на цыпочках, окутанной вуалью
Ветвей корявых, устланных цветами
Как поцелуями. Отец и патриарх
Так отпрысков ведёт, хромая в храме,
От люлек-почек к накрахмаленным
Сутанам лепестков, меняясь в сане
У саженцев в прикорневых слоях,
Куёт подковы силой Аллилуйя,
Румяные бутоны до венца
Сопровождая, в них Екклесиаст
Вдыхая до незрелого июня,
Лохматой гривой дёрнувшись впотьмах
Паломнику навстречу и калеке,
Бредущему меж двух огней и плах.
В приземистых притворах вторчермета
Души светало. Выпустив побег,
Он заскочил на скакуна зачем-то,
Весь в розовом несясь в Чистилище.
Апорией Зенона песня лейся,
Бомж прикорнул под сень Элегии.
Он жил ненабожно и был подслеповат,
Ему мерещилась Алиса в самом деле
За чаем и Кустодиев в кустах.

Сочились люди из квартир
Сочились люди из квартир
На кудровский асфальт.
Стоял Андрей, бычок курил
Парламента Карата.
Окурками усыпан пол,
Взгляд ввинчен в никуда.
Андрей сбежал на свой балкон
От ломки и стыда.
Он вспоминал тот первый бет:
Футбол — на точный счёт,
И злую череду побед,
Погнавшую вперёд.
Как ощущал, что понял жизнь,
И легкость бытия,
Как после пройденных режимов счастье засияло.
Восторг! Восторг!
И вдруг
Ушло.
Зарплата вся в долгах.
По скидке дошик — вот улов,
Монеты по углам.
Потерянность и паника,
И каждый шаг — взаймы.
Уволили, теперь — вебкам,
Депрессия и стрим.
Друзьям — стыдился, маме — тоже,
Брату позвонил,
Но брат не понял страх и дрожь
И свёл в разряд х**ни.
Армейский поц сказал: «Забей,
Всё будет за**ись».
Андрюха стал еще слабей.
Всё потеряло смысл.
Он интерес к бухлу терял,
Но здесь отдался весь.
Андрюха продаёт себя
И ставит всё, что есть.
Сочились люди из домов
На ежедневный путь.
Андрей зашёл. Открыл свой комп.
Пришел рабочий пуш.

Сто неродственных созданий
Сто неродственных созданий
Мою память бороздят,
Стонут, полные желаний,
Снова свидеться хотят.
Сто немысленных обличий
Ты, играя, принимал:
Рыцарь, лев и гомон птичий,
Изумрудовый кристалл.
Я, когда тебя увидел,
На утесе восседал,
На долины и на горы
Взоры беглые бросал.
Вдруг внизу блеснули латы
На зеркальном, на коне,
Я, смущенный и крылатый,
Прыгнул, будто бы во сне.
Солнце новое глядело
Бурым глазом с вышины,
И летело мое тело
В жерло страсти и вины.
А внизу, подруги солнца,
Лишь трава и зеркала,
Лишь незрячие оконца,
Лишь побитые крыла.
И текли мечты-минуты,
Протекали сквозь меня,
В их скудеющие путы
Я ложился из огня.
Ты показывал кувшины,
Напоенные вином,
Ты показывал мне спины,
Поврежденные трудом…
Но однажды обернулось
Злое солнце-колесо —
Под ногой земля качнулась —
Помертвело то и се.
Снова я над облаками,
Под ногами вновь утес,
Вновь рисуются стогами
Далеко поля и лес.
И, тебя завидев снова,
Я на троне привставал
И крылатою вороной
Шрам на небе рисовал.
То ты ворон, то ты воин,
Но, жестокое, опять
Мой поступок беспокойный
Поворачивало вспять.
Мой утес — моя могила,
И, ехидные, меж туч
Потешалися светила,
С неба бил досадный луч.
Я, досадою ведомый,
Возопил к тому лучу:
«Подневольного бессмертья
Твоего я не хочу!
Мне бы падать, что вериги,
Мне бы смерти до конца,
Мне провидеть в новом лике
Контур милого лица!..»
Сто неузнанных обличий
Ты, играя, принимал:
Рыцарь, лев и гомон птичий,
Изумрудовый кристалл.
Сто неродственных созданий,
Словно странники полей,
Режут тропками скитаний
Ленту памяти моей.

Тяга к накопительству
Тяга к накопительству
и хвастовству
порождает рвение к
графомании.
Боюсь декламировать
нечастые мысли, уложенные в
банальные рифмы.
Боюсь,
но декламирую…
Неприязнь к мещанству
проигрывает
желанию купить
белую «Теслу».
Боюсь представить,
как буду ехать за рулём и
ловить завистливые взгляды.
Боюсь,
но представляю…
Пристрастие к гламуру
и нетворкингу
неизбежно приводит к
игре в гольф.
Боюсь не попасть
клюшкой по строптивому мячу,
несмотря на тренировки.
Боюсь,
но не попадаю…
Высмеиванием
недостатков качаю
свой EQ,
как мышцу.
Боюсь, что перестану
себя любить, если недокачаю
или наоборот.
Боюсь,
но не перестаю…

Чердачной пылью пропитана память
Не размышляя о главном и планах,
Мне отвечают и слушают редко,
Доносятся строки из маминых песен,
И катится осень по обочине вправо.
Говорить с облаками смешно и легче,
Они, толкаясь, воюют против,
Мне остаётся сидеть ночами,
Смотря в конспекты, мечтать о школе.
Она умела меня ударить,
Твердила: «Мысли, терпи и падай,
Не хлопай дверью, стучи — откроют,
А может, ты просто другого хочешь?»
Веснеет небо, и в вишне поле,
Меня учили ценить природу,
Писать эссе, чертить квадраты,
Играть на скрипке, вживаться в роли.
Секунды быстры, звонки бесценны,
Веселым будет твой сон короткий,
Давай уроки, ходи не в чёрном,
Пока есть время, гуляй по морю.

Элегия и Ода
Элегия
Вечер предлагал себя для размышлений,
Скелеты туч остались после ливня,
И молча ветер зарывал их в синий.
День прощался камфорным жужжаньем
Твоих творожных и тревожных мыслей,
Цветами на плече, морковным тортом.
Утро стало бережным, прибрежным,
Антильским, позже — абстинентным,
Что не пройти тех двух десятков метров.
Ночь кистевидными соцветиями или…
А, впрочем, это больше не волнует.
Не предлагай себя для размышлений.
Ты просто хочешь, чтоб тебя жалели
Ода
Шоколад надломлен, снята портупея,
Я сижу на кухне в съёмной квартире,
Курю, а ещё пишу басилею,
Мучая строй пиндарической лиры.
Щит мой разорван, но, клянусь виадуком,
Супруга зашьет его, дочь отстирает.
И, думаю я, по каким же заслугам
Ацтекам досталось какао из рая?
В стиральной машинке крутятся вещи:
Полотенца, колготки (на коленях котята).
Боги ацтеков — фигурки без трещин,
Цветные, зубастые и не распяты.
Причина серьезная, горькая, сладкая.
Мимо лиры, машинки, жены, а там лесом.
Не дожидаясь расцвета, упадка,
Сдохнуть от оспы Фернандо Кортеса.

Электрическая зона комфорта. Баллада
Слониха живёт в Луна-парке, в большом Луна-парке Нью-Йорка.
Слонихе вальяжно и жарко; слониха — циркач и танцорка.
Она выступает на сцене — выходит из сумрачной клетки.
И публика вроде бы ценит: бананы суют и конфетки.
Блестят на попоне пайетки,
Идёт дрессировщик за плёткой
Слонихе суёт сигарету.
Слониха берёт её в рот, и…
И публика в полном восторге в большом Луна-парке Нью-Йорка.
Слониха — циркач и танцорка — закончив, уходит в гримёрку,
В уютную тесную клетку,
Пока раскупают билеты
На новый сеанс в Луна-парке
Слонихи, курящей махорку.
Вечерние вспыхнули звёзды. К подмосткам стекаются гости.
Слониха усталая просит: нет-нет, не сегодня. Да бросьте…
Достаточно я танцевала.
Но публике этого мало.
Блестят на попоне пайетки.
Идёт дрессировщик за плёткой.
Слониха выходит из клетки,
Ей снова суют сигарету
Зажжённой сияющей блёсткой.
И требуют: ну же! Глотай же!
А публика вторит и вторит…
Бушует горячее море,
И в пасти пылает, и даже
Ожгло толстокожие губы
И жаром грохочущим мажет.
А плётка безжалостно рубит,
И публика воет: глотай же!
Слониха волнуется, ропщет. Слониха беснуется, стонет.
Во рту — фейерверк, и огонь, и… И весит она где-то тонну…
Оставьте! Уйдите! Не троньте!
Слониха врывается в площадь, топочет по сцене неровной…
Не выжить под тушей слоновьей.
На сцене лежит дрессировщик.
…Слониху признали виновной.
Её накормили морковью. В моркови цианистый калий.
Её заковали в оковы, надели из меди сандалии.
И ток переменный по телу,
По мощной морщинистой туше.
Пустили, и тело осело,
И свесило серые уши.
Толпа, налегая, свистела,
Чтоб слышать и видеть получше,
Как душат слоновую душу.
На сцене, как искры, пайетки:
Помост, превращённый в конфорку.
Слонихе кидают конфетки:
Она умирала в комфорте.
Ода
Мой маленький город, ты спишь, и тебя окружают
Усталые нежные гроздья горячих рябин.
Мой маленький город, ты спишь, и тебя отражает
Короткий фонарный закат у зелёной реки.
Мой маленький город, ты дремлешь в еловых гардинах,
И тише на площади ласковый гул голубиный,
Склоняются ниже и ниже густые рябины.
Цикорий звенит. И река. И тепло. И июль.
Ты дремлешь всё глуше, мой маленький город, всё тише.
Твой огненный август в окошки горячие дышит,
И солнце струится по стареньким латаным крышам,
И пыльные голуби в клювах баюкают «гуль».
Когда разгорается горном в июле рябина,
Зима, говорят, будет крепкой, декабрь — седым.
Мой маленький город, речной, обречённый, любимый,
Ты дремлешь, от нового ветра домами хранимый.
Товарный, сигналя, как скорый, проносится мимо.
И окна твои угасают одно за другим.

Мой маленький Гитлер
Пьеса в 3-х частях
Все возможные совпадения в пьесе случайны.
Все герои вымышлены.
Никаких исторических параллелей нет и быть не может.
Часть первая
Сцена 1
Действующие лица:
Алоиз — глава семейства. Крупный сильный мужчина с широкой шеей и короткостриженной головой. Примерно 50 лет.
Клара — жена главы семейства. Женщина 35 лет. Стройная, немного сутулая, с большими, немного испуганными глазами.
Адольф — их сын. Мальчик 8 лет. Немного взъерошенный, круглоголовый, со слегка наивным выражением лица и оттопыренными ушами.
Город Ламбах (Федеральная земля Верхняя Австрия). Дом старшего чиновника таможенной службы Алоиза. Хозяин дома Алоиз восседает посредине большого дубового стола. Справа от него сидит, нагнув голову, его жена Клара, у нее на коленях небольшая пачка с листами. На переднем плане, перед столом, с большим ярким мячом сидит Адольф.
АЛОИЗ: Клара! Какая же ты дура! Как тебя угораздило дать ему мои бумаги?! Он все залил чернилами и изрисовал картинками!
КЛАРА: Он же случайно. Он потянулся за стаканом и случайно задел рук